Взгляды трех союзников на послевоенный мир
Взгляды трех союзников на послевоенный мир
Если отвлечься от военных проблем, которые были решены на основе общего стремления ускорить разгром Германии и Японии, то элементом, господствовавшим во внешнеполитических отношениях между главными союзниками в 1944–1945 гг., была необходимость подготовки послевоенного урегулирования в Европе и во всем мире. Здесь-то и начинались главные противоречия, причем такие, в решении которых — если вообще они поддавались решению — были заинтересованы не одни лишь три правительства великих держав. Все мелкие союзники Гитлера в Восточной Европе, как мы видели, пытались сдаться в плен англичанам и американцам, но только не советским войскам. И не они одни стремились спекулировать на возможности раскола коалиции по мере приближения победы. Перспектива столкновения между Советским Союзом и его западными союзниками и, как следствие этого, англо-американское вторжение в Польшу оставались вплоть до самого последнего момента той картой, на которую делали ставку польские эмигрантские круги[9]. Да, в сущности, подобная перспектива независимо от театров военных действий представляла собой надежду всех консервативных сил в Европе, вверявших свою участь главным капиталистическим державам Запада. С приближением конца она сделалась и последним шансом на /211/ спасение, за который цеплялись Гитлер и другие главари рейха[10].
В нашу задачу не входит подробное рассмотрение политического курса Соединенных Штатов и Англии. В самом общем виде и с неизбежной в таких случаях приблизительностью можно сказать, что из трех союзных держав только у американцев имелась глобальная концепция послевоенного устройства на земном шаре, устройства, которое по необходимости должно было бы испытывать на себе преобладающее влияние США. Американцы были также единственными, кто имел — или считал, что имеет, — средства, необходимые для реализации своего всемирного проекта. В Вашингтоне начинала циркулировать идея о «нашей руководящей роли в мире». Соединенные Штаты со своим колоссальным военно-экономическим потенциалом воевали на всех охваченных войной континентах, и повсюду их участие склоняло чашу весов противоборства в сторону антифашистского блока: сам Сталин без колебаний признавал это[11]. Еще более явным превосходство США должно было стать по окончании войны.
Американские взгляды слагались, таким образом, в самый настоящий план — пусть не всегда четкий и последовательный, но все же целостный план — послевоенного устройства дел на Земле. Экономической основой его должна была служить та свободная циркуляция богатств, которую некоторые американские историки определили как обновленную версию традиционной политики «открытых дверей». Политическая же надстройка должна была быть представлена широкой организацией всемирного характера, значительно более энергичной и авторитетной, чем блаженной памяти Лига Наций; эту новую организацию, по изначальному замыслу США, должна была «направлять» узкая директория в составе великих держав. Идеологической базой проекта призваны были служить принципы американского либерализма, понимаемые как идейная сила, противостоящая фашистской тирании. При всем том решающее слово во всех областях — экономической, политической или военной — должно было оставаться за Соединенными Штатами. На пути к осуществлению подобного проекта имелись, однако, препятствия, например, закрытые для «чужаков» колониальные владения Великобритании и Франции. Американцы хотели бы их постепенного «открытия», тем более что в результате войны власть метрополий в них подвергалась всё более разъедающему воздействию перемен. Другим грозным препятствием был СССР, но в Вашингтоне надеялись, что его удастся принудить к «сотрудничеству» (это слово наиболее часто повторяется в американских дипломатических документах той поры)[12].
Английские концепции содержали куда меньше элементов новизны, на них лежал явный отпечаток XIX века. Они основывались на традиционных установках и интересах Великобритании: защите империи и Содружества наций, сохранении равновесия сил в Европе, с тем чтобы ни одна держава не могла первенствовать на континенте (задача нелегкая уже в силу того, что и Германия, и Франция выходили из войны значительно ослабленными). Отсюда различные вынашивавшиеся /212/ Лондоном проекты федеративных объединений европейских государств, особенно в центрально-восточной части Европы. По одному пункту, однако, беспокойство английских деятелей совпадало с заботами широких американских кругов. Речь шла о необходимости не допустить в Европе, да и других частях света, «революции» — этим расплывчатым термином определялись многообразные явления, в которых так или иначе проявлял себя мощный порыв к политическому и социальному обновлению, охвативший Европу и весь мир на гребне волны антифашистской войны. Эта озабоченнность разрасталась до превращения ее в «навязчивую идею» перед лицом неожиданного размаха побед, одержанных Красной Армией, причем особенно характерно это было для Черчилля, отнюдь не забывшего о своей роли организатора антибольшевистских «крестовых походов» после окончания первой мировой войны. Середина 1944 г., по его словам, явилась для него моментом «принятия решения сопротивляться проникновению и узурпациям коммунизма»[13].
Были свои концепции также у Сталина и других советских руководителей. Они были, однако, далеко не столь широковещательны, как американские. Нет к тому же оснований считать, что взгляды эти в своей совокупности были заранее разработаны и выношены. В Тегеране Сталин предпочитал больше слушать других, нежели выдвигать собственные предложения (если только речь не шла о конкретных и ограниченных вопросах, в решении которых он был непосредственно заинтересован). Да и в более позднее время в его поведении прослеживаются немаловажные колебания. Одним из самых характерных примеров может служить выкидыш внутриполитической реформы, предпринятой было в связи с явными поползновениями внешнеполитического характера. В январе 1944 г. после долгого перерыва в Москве собралась сессия Верховного Совета СССР; ей предшествовал единственный Пленум ЦК ВКП(б), о котором сообщалось во время войны. На утверждение сессии был представлен проект поправки к конституции, наделявший союзные республики СССР большими правами в области обороны и внешней политики и учреждавший в связи с этим соответствующие республиканские наркоматы. Наркоматы эти носили союзно-республиканский характер, то есть подчинялись центральным наркоматам СССР, но и при этом представляли собой беспрецедентное новшество. О важности нововведения говорил в своем докладе и Молотов, подчеркнувший, что оно предпринимается «в разгар Отечественной войны», когда «не каждое государство решилось бы на такие крупные преобразования». У каждой из республик, объяснил он, «имеется, например, немало специфических хозяйственных и культурных нужд», которые «могут быть лучше удовлетворены посредством прямых сношений республик с соответствующими государствами»[14].
Если вспомнить, что в 1922 г. даже Ленин (не говоря уже о Сталине) не допускал мысли о возможности децентрализации столь важных функций государства[15], то реформа и впрямь не могла не казаться /213/ поразительной. Хотя все выступавшие в прениях ораторы подчеркивали ее огромный положительный смысл, подлинные цели ее не были разъяснены ни тогда, ни в последующее время. Так что по сей день невозможно установить, какие же именно выгоды рассчитывали получить с ее помощью советские руководители. Сталин и Молотов впоследствии ссылались на нее как на довод в попытках приобрести больший вес в проектировавшейся международной организации[16], но, безусловно, это еще не дает достаточных оснований заключить, что преобразование такого масштаба затевалось ради столь ограниченной цели, тем более что ее можно было достичь и другими путями. Именно потому, что нововведение выглядело таинственным с точки зрения своих истинных намерений, оно вызвало за границей настороженную реакцию[17]. Что же касается его практического значения, то в конечном счете все осталось на бумаге.
В позициях Сталина и его правительства выкристаллизовались тем не менее некоторые весьма стойкие элементы. Это не были концепции глобального характера: ничего подобного Сталин никогда не провозглашал. Было бы неверно вместе с тем сделать из этого вывод, будто он не уделял внимания революционным процессам в мировом масштабе: вся его политическая деятельность несла на себе печать влияния именно этого фактора. Но, конечно же, будучи человеком «социализма в одной, отдельно взятой стране», он видел цель своей внешней политики отнюдь не в «мировой революции». Сферой действия его внешней политики была сфера непосредственных интересов его государства. Сталин поэтому не проявил инициативы по части глобальных проектов послевоенного мирового устройства: в этом отношении он ограничивался лишь высказываниями в пользу принятия или изменения по мере возможности проектов, представленных другими. Чрезвычайно цепкое внимание, напротив, он проявлял к реальному соотношению сил, причем не только в целом, но и по каждому конкретному вопросу. Так сложилась определенная методологическая установка: максимум сосредоточенности на конкретных делах и поменьше доверия к словам, как бы заманчиво они ни звучали. Сталин не скрывал убеждения, подкрепленного горьким опытом своей страны, что наиболее серьезная угроза СССР и в будущем будет исходить от Германии (и в меньшей мере от Японии), ибо, как говорил он тогда различным собеседникам, через 20–30 лет немцы будут в состоянии начать все сначала[18]. Твердо убежденный в том, что послевоенный мир будет развиваться под преобладающим влиянием великих держав-победительниц, он выражал желание, чтобы их союз в годы войны продолжал действовать и в мирное время, оставаясь нацеленным против Германии и Японии. В ноябре 1944 г., когда подобная перспектива казалась ему реальной, он сказал, что удивляться следует не тому, что внутри «тройки» имеются разногласия, а, скорее, тому, что их так мало. Вывод, который он из этого делал, заключался в том, что «в основе союза СССР, Великобритании и США лежат не случайные и преходящие /214/ мотивы, а жизненно важные и длительные интересы». В этом же своем выступлении он провел разграничительную линию между «агрессивными нациями», то есть Германией и Японией, и «миролюбивыми нациями», которым следует объединиться против первых[19]. Разграничение это, возможно подходящее с точки зрения его непосредственных целей в тот момент, разумеется, не имеет прецедентов в предшествующей марксистской теории.
При всех этих рассуждениях общего характера одна цель четко выделялась Сталиным и ставилась им впереди всех других. Заключалась она в том, как мы уже видели из предыдущей главы, чтобы заручиться гарантиями, что вся совокупность восточноевропейских стран отныне будет представлять собой уже не прежний антисоветский «санитарный кордон», а пояс дружественных Советскому Союзу государств. Поскольку именно Красная Армия освобождала эти страны, расплачиваясь за их свободу дорогой ценой, любое другое решение в этом регионе представлялось Москве попыткой лишить СССР плодов выстраданной им победы. Правда, Советский Союз тем самым, как уже отмечалось, брал на вооружение концепции старорежимной Российской державы. Замечание это не ново: оно имело широкое хождение в политических кругах союзных стран и в описываемое время[20]. Сам Сталин в своей дипломатической переписке зачастую употреблял слово «Россия» вместо «СССР»; он же открыто заявил о преемственности своего курса по отношению к дореволюционному, когда выставил территориальные требования к Японии[21].
Сталинская политика не исчерпывалась, однако, этими установками. Как мы видели, уже само по себе желание заручиться дружбой стран, освобожденных Красной Армией, неизбежно влекло за собой глубокие политические преобразования, носившие во многих отношениях революционный характер. Это последнее обстоятельство оказывало свое влияние и за пределами восточноевропейского региона. Следует иметь в виду поэтому, что в то время, как первый аспект сталинской политики — её преемственность по отношению к прошлому — находил тогда известное понимание у западных партнеров, её второй аспект — порождаемый ею революционный эффект — вызывал у них, напротив, острую озабоченность.