Немецкий ориентализм?
Немецкий ориентализм?
Карл Шлёгель в речи на церемонии вручения ему премии имени Зигмунда Фрейда высказал предположение, «что ключ к “немецкому психологическому ландшафту”, по крайней мере в XX столетии, следует скорее искать в восточных краях»{1199}. Слова о «немецком психологическом ландшафте» отсылают к замечанию Гуго фон Гофмансталя, писавшего о Вене времен Фрейда, что не случайно именно этот город был «porta orientis[206] для того таинственного внутреннего востока, царства бессознательного», которое исследовал Фрейд[207].{1200}
Для молодых граждан ФРГ этими «porta orientis» был скорее всего разделенный Берлин, закрытый «восточный вокзал Европы»{1201}. Здесь больше всего ощущалась недолговечность разделения, а тем самым утрата того внутреннего «Востока», который занимал в свое время столь важное место в картине мира и самосознании немцев.
В своих исследованиях выжженного восточного края Карл Шлёгель снова натолкнулся на феномен необозримого «русского пространства»: «О российском пространстве говорить не любят. Этот термин несет бремя предрассудков, покрыт грязью… О российском пространстве говорили национал-социалисты, подразумевая колониальное царство, которое они намеревались воздвигнуть не в Индии, а в континентальной Европе… Российское пространство было “жизненным пространством” для якобы перенаселенных территорий Запада и пространством для “обновления биологической и расовой жизненной силы”… Немецкие фантазии о “российском пространстве” содержали целую программу: упоминались исконная свежесть и чистота источников, архаика и варварство также воспринимались как спасительное начало, как то превосходство, от которого стоящие на более высокой ступени развития считают необходимым защищаться. “Российское пространство” содержит в себе программу страха. В нем имеется также представление о реальности, о бесконечной пластичности земли и ландшафта. Это поле главной проекции специфически германского ориентализма»{1202}.
Если я для этого феномена выбрал другое понятие — «российского комплекса» у немцев, то прежде всего потому, что в понятие «ориентализм» его изобретатель Эдвард Сайд внес определенные коннотации. Для него речь шла о монологическом, чуть ли не аутистском западном дискурсе, сопровождавшем колониальное проникновение европейских колониальных держав на Ближний и Дальний Восток и овладение им. На его взгляд, «Восток», научно описанный и литературно изукрашенный, есть только империалистический конструкт, который всегда стремится продемонстрировать превосходство европейской и западной культур над более древними азиатской и арабской культурами. В конечном счете «ориентализм» сделался главным средством создания «культурной гегемонии», которая прикрывает материальную эксплуатацию и отчуждает колонизируемых от их истории, лишая их собственного знания о мире{1203}.
Если отвлечься от всего правильного и ошибочного в этом тезисе{1204}, то немецкий «ориентализм» в отношении России во всяком случае можно было бы трактовать иначе. Речь шла не об истории колониального проникновения, а об истории отношений двух разнородных народов и империй, отмеченной двойной асимметрией. Чувству культурного и социально-экономического превосходства с немецкой стороны соответствовало развитое сознание державно-политического и морального превосходства с российской. К тому же по крайней мере петербургская Россия до 1914 г. сама была частью европейского мира и вела себя на Дальнем Востоке и в Средней Азии как расширяющаяся колониальная держава особого типа.
Из этой чересполосицы возникли рефлексы как фобийной защиты, так и сентиментальной симпатии, которые могли отложиться и в экпансионистских и колонизаторских проектах, и в идеях союза и слияния. Как в хорошем, так и в плохом каждая страна, народ и империя подают себя как естественный объект и дополнение собственных фантазий о величии и универсальных призваниях. «Российский комплекс» в Германии{1205}, возникший впервые не в XIX в., и комплементарный ему, возможно, еще более вирулентный «германский комплекс»{1206} в России образуют поле ментальной напряженности и лабораторию, где в ходе Первой мировой войны и после нее генерировались «тоталитарные» идеологии и энергии, в конце концов консолидировавшиеся и материализовавшиеся в большевизме и национал-социализме.
Эти особые взаимоотношения объективно можно понять. Дело в том, что и Россия, и Пруссия-Германия не были четко оформленными национальными государствами, а представляли собой открытые на все стороны «комплексы» людей и территорий, потенциалов и ресурсов, языков и культур, которые скрещивались и переплетались друг с другом многообразным, а частично почти «семейным» образом. И если мыслить в категориях мировой значимости и мировой великодержавности, взгляд как бы сам собой останавливается на том или ином конкретном «комплексе». Если бы Российская империя аннексировала или ассимилировала германский потенциал (все равно каким путем), она в самом деле стала бы «новой Америкой», воспетой в 1913 г. Александром Блоком[208].
Кроме амбиций такого дружеского или вражеского поглощения всегда существовали также фантазии на тему синтеза или даже сплавления обоих взаимодополняющих потенциалов, культур, народов или рас, что столь интенсивно происходило весьма редко, а возможно, и никогда не происходило между двумя странами или народами. Крайние проявления вражды, которые могли сгущаться до истерических комплексов страха и слабости, свидетельствовали о близости, содержавшей в себе зародыш проективного замещения и взаимопонимания. Исторически отделить одно от другого невозможно, как нельзя и дать этому количественную оценку. Даже; если эти представления никогда не могли быть реализованы ни исторически, ни политически, они все же были индикаторами особого поля энергетической напряженности между обоими комплексами, и потому их вовсе нельзя назвать незначительными или не имеющими последствий.