Антибольшевистский крестовый поход?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Антибольшевистский крестовый поход?

Нападение на СССР в июне 1941 г. — при полном отсутствии предварительной идеологической подготовки — снова и мгновенно открыло шлюзы антибольшевистской пропаганды. Геббельс цинично заметил в своем дневнике, что теперь следует опять поставить «антибольшевистскую грампластинку»{1162}. В первую очередь немедленному промыванию мозгов должны были подвергнуться офицеры и солдаты, участвовавшие в реализации «Плана Барбаросса», причем не только для обоснования этой новой, резко расширившейся завоевательной войны, но и для легитимации отмены всех до тех пор существовавших правил обращения с военнопленными и гражданским населением.

В грубых формулировках военных приказов и секретных распоряжений (начиная с «приказа о комиссарах»), как и в сопроводительной пропагандистской литературе, снова проявились гибкость и приспособляемость нацистской идеологии, которая в зависимости от автора, адресата и ситуации попеременно использовала стереотипы «еврейский большевизм», «славянские недочеловеки» или «азиатчина» (она же «монголизм»), чтобы предложить каждому потребителю нечто по его вкусу. В газете «Фёлькишер беобахтер» все тот же Теодор Зайберт, который в августе 1939 г. прославлял «наведение мостов» (проявившееся в заключении пакта Молотова — Риббентропа) как «восстановление естественного положения вещей», довел до предела способность пропаганды к изменениям, когда не обинуясь заявил, что в Советском Союзе «русских в полном смысле слова» вовсе уже нет: «За короткий промежуток времени в четверть века гигантский народ буквально потерял лицо и превратился из сильной внутренне и внешне здоровой крестьянской нации в серую, телесно захиревшую и душевно отупевшую, пребывающую в состоянии судорожного напряжения массу?»{1163}.

В том же духе Эдвин Эрих Двингер, который в своих прежних бестселлерах вроде частично автобиографического эпоса о гражданской войне «Между белым и красным» (1930) дал овеянную трагической романтикой картину России и «русского человека», теперь в заметках о восточном походе вызывал в памяти образ красноармейцев как настоящих мутантов, пробуждавших, вместо прежних симпатий, даже не сострадание, а только презрение и проективные инстинкты уничтожения. Так, при виде первого пленного за Бугом он воскликнул: «Это ведь уже были не русские, я же хорошо знал их прежде — это были уже не те похожие на медведей сверхчеловеки… Те глубоко чуждые мне существа, которые обступили меня, были захиревшей чахлой смесью народов… Боже правый, подумал я в страхе, неужели это превращение зашло настолько далеко, что уже затронуло биологическую субстанцию?.. У меня невольно возникло ощущение, будто я угодил в кучу злых термитов… В самом деле, уже никаких сомнений не оставалось, что этим людям с помощью пропаганды, всеохватной в своей небывалой тотальности, незаметно, как будто хирургическим путем, удалили собственные мозги…»{1164}

После такой смены собственной оптики Двингер был готов признать и высшую мудрость «приказа о комиссарах» (изданного, правда, только для внутреннего ознакомления). После допроса комсомольца с «хитрым взглядом политрука» он записал: «Пожалуй, нам ничего не оставалось, как уничтожить их в случае необходимости! Это было жестокое решение, особенно для меня, некогда любившего этот народ, — но оно не обременяло меня, поскольку мне казалось, что его можно оправдать в том числе и с точки зрения высшей справедливости: ведь, во-первых, этот народ сам истребил весь высший слой, а с ним и единственную по сути определявшуюся германской сущностью часть народа… — а во-вторых, руководство сознательно пропитало остаток монгольским элементом, хладнокровно стремясь придать ему посредством этой бастардизации ударную силу, которая сметает… все европейское, поскольку в придачу к степной тупости у него отсутствует какой бы то ни было орган для понимания культуры… И то, и другое оправдывает нас, да и что может нам воспрепятствовать отчаянно биться, подобно тем рыцарям, которые в битве при Легнице[202] отбили первый натиск монголов? Это же титаническая борьба, и кто в ней проявит слабость, тот ее проиграет…»{1165}

Надо сказать, что продолжавшиеся «Листки из дневника Двингера» сохраняли некоторую двойственность и уже обозначали то направление, в котором позднее формировались разногласия внутри нацистского руководства после краха надежд на блицкриг. За линией фронта он не только снова повстречал своих «прежних русских», бородатых мужиков и русоголовых сельских девушек, со страхом и надеждой приветствовавших его хлебом-солью, которым он официально сообщил, что отныне они свободны и могут жить по своим обычаям{1166}. Но в личности ожесточенно сражавшегося и в конце концов сбитого красного офицера-летчика он обнаружил тип «нового русского человека», который оказался для него загадкой: «Кто из знатоков России мог бы когда-либо поверить, что русские снова станут такими пилотами! Они настолько задавили в себе свое равнодушно-безразличное словцо “ничего”, чтобы сопротивляться с такой решимостью до последнего вздоха… Нам предстоит еще многое изведать, пока мы окончательно не разобьем их!»{1167}