Фантазии об уничтожении как психологические проекции
Фантазии об уничтожении как психологические проекции
«Основную эмоцию» Гитлера — если уж воспользоваться этим понятием — можно расшифровать, причем иначе, чем сделал это Эрнст Нольте. Для демобилизованного солдата речь шла, очевидно, об экстернализации[186] стыда за поражение, который уже не только не смягчался утешительной формулой Фридриха Эберта, согласно которой немецкая армия осталась «непобедимой на поле боя», но и усугублялся. Позднейшее стилизованное жизнеописание Гитлера в «Моей борьбе» нигде не отличается такой подлинностью и литературной выразительностью, как в изображении «военных переживаний». В его идеологизированной интерпретации несчастье разразилось не благодаря революции J918 г., а в результате гражданского мира 1914-го, когда немецкие рабочие, будучи верными гражданами, спешили под знамена рейха, «марксизм, последней целью которого остается уничтожение всех нееврейских национальных государств», «надел личину лжи и нагло стал делать вид, будто сочувствует национальному подъему». Такое предательство национальное правительство не имело права терпеть (в отличие от окруженного евреями правительства Бетмана и Вильгельма II): «…правительство, правильно понимающее свои задачи, обязано было беспощадно истребить тех, кто натравливает рабочих против нации. Если на фронтах мы могли жертвовать лучшими своими сынами, то совсем уж не грех было в тылу покончить с этими насекомыми»{1064}.
Данные пассажи более чем ясно свидетельствуют, что «исконная» уничтожающая ненависть Гитлера, когда она относилась к «марксизму», была нацелена вовсе не на организаторов какого-либо «классового убийства», а на предателей отечества и растлителей морали стойкости во время мировой войны, на «ноябрьских преступников», основавших демократическую республику в момент бесславного поражения — без всякого «классового убийства», что никак не ослабляло импульс уничтожения, направленный против этих «насекомых». Напротив, никому не известный ефрейтор Первой мировой продемонстрировал готовность к любому массовому убийству, если бы только это могло смыть позор. А метафора «насекомых» указывала не на большевистские казни, а на совершенно иное «пугало»: это образ инфекции, отравления и заразы, последствия которых значительно опаснее любого удара кинжалом или убийства. «В ударе кинжалом — есть что-то мужское. Зараза — женского рода, ее распространение ползучее»{1065}.
Если известия о Гражданской войне в России или «убийства заложников» в мюнхенской гимназии им. Луитпольда и определяли основные эмоции Гитлера, то разве что в результате разблокирования его собственных, давно присутствовавших агрессивных эмоций. То, что в модели Нольте имеет вид прямодушного представления о «контруничтожении» из справедливого чувства возмущения, охватывающего каждого добропорядочного бюргера, могло в точности соответствовать тому, что в психологии называется «проекцией»: переносу собственных деструктивных желаний на внешнего врага.
«Большой страх» той эпохи, который Гитлер (в 1919 г. уже немолодой человек) испытывал вместе со многими и описал по-своему, относился в принципе к перевороту в мире во всех его проявлениях. Но виновника его в момент своего политического пробуждения он обнаружил в лице «еврея», — для которого все, «что заставляет людей стремиться к высшему, будь то религия, социализм, демократия… является лишь средством для достижения цели, для удовлетворения жажды денег и власти». В этом самом раннем политическом кредо Гитлера (сентябрь 1919 г.) ни слова не сказано о большевизме. Речь идет исключительно о еврействе как «расовом туберкулезе народов», который необходимо полностью «устранить»{1066}.