Поэтические фантазии
Поэтические фантазии
19 февр.
Нечто
Напрасно буду ждать отрадной встречи
В кадрили, средь гармонии живой,
И долго не слыхать мне русской речи
Из уст пурпурных девы молодой!
* * *
И от кого привет услышу милый?
Кто спросит: «любите ли танцы вы?»
Окончив бал, кому скажу унылый:
«Вы едете? Все кончено, увы!»
Бал
Приехал и гляжу – дом освящен,
И в окнах легкие мелькают тени;
И слышу, в тесные вступая сени,
И шум шагов и фортепьяна звон.
* * *
И в комнатах, как в летний полдень, ясно,
И дышит все jasmin, ambr?, vanille[332];
Как целый мир, и стройный и прекрасный,
Французский развивается кадриль.
* * *
«Здоров ли Александр Васильич? Слух идет,
Что видели Ричарда вы недавно,
И что одни вы хлопали исправно,
А публика вся холодна, как лед?»[333]
* * *
– От чопорной трагедии французской
Не может наша публика отстать:
В ней нет души и огненной, и русской,
Не ей Шекспира гений понимать!
* * *
«Ах! посмотрите-ка сюда!
Как гаснут свечи здесь уныло!
Так жизни сей отрадные светила,
Блеснув, угаснут навсегда.
* * *
«Что жизнь в сей атмосфере хладной?
Как друга, я б желала смерть найти!
В цветущем юности венке отрадно
В могилу свежую сойти!»
Продолжение бала
Февр. 20.
Русские романы
«А новые романы вы читали?
Семейство Холмских?» – Нет! Не мог, ей-ей!
И шесть частей всегда меня пугали:
Прочесть печати русской шесть частей!!
* * *
Романов русских, право, я не чтец,
В них жизни мощный дух не веет!
Лежит, как пышно убранный мертвец,
А под парчой все крошится и тлеет.
* * *
Поденщиков я этих ненавижу —
Вы старый мусор свозите, друзья;
Но зодчий где? к чему сей труд, не вижу,
И зданий вовсе не приметил я.
* * *
Всего тут понемножку: и народность,
И выписок из хроник целый ряд,
И грубая речей простонародность,
На жизнь и в бездны сердца мрачный взгляд.
* * *
Но где ж у вас гигантские созданья
Фантазии могучей и живой?
– А нам к чему? – есть летопись, преданья,
И – с ног до головы готов герой.
* * *
Хотите ли увидеть исполина,
Кто мощно сдвинул край родной?
Смотрите: вот его кафтан, дубина!
Весь как в кунсткамере! весь как живой.
Смольный монастырь
25 фев.
И так, друзья, как видно, я решился
Излить всю душу в звуках и стихах!
О! если б весь я в звуки превратился
И так же, как они, исчезнул в небесах!
Еще я пил из чаши полной яда!
Но – Боже мой! как сладок этот яд!
За миг один, за два прекрасных взгляда,
Цвет жизни и всю жизнь отдать я рад!
Воздушны пери предо мной мелькали;
Меж них царицею она была;
Мне очи голубиные сияли,
Мне речь ее жемчужная текла.
* * *
Programme des examens publics a la communaut? imperiale des demoiselles nobles.
Religion, Histoire, Chant d’Eglise[334].
Как много есть поэзии глубокой
В программе этой, для иных сухой!
Как солнце в небесах, стоит высоко
Религия над жизнию земной.
А долу – разливаяся, бушует,
Кипит клокочущий поток страстей,
По воле рока буйно торжествует
Секира черни или меч царей.
Но в стройной пляске, светлою грядою
Над миром думы Вечного плывут,
Играют пестрою людей толпою
И свет в пучины вечности лиют.
И навсегда земное умолкает,
И чистых ангелов воздушный строй
Врата небес пред нами отверзает
При звуках арфы, с песнью трисвятой.
Так, в общем легко и весело, катилась жизнь Печерина в Петербурге. «Мечта» не угасла в нем, но она не мучила его; она находила себе выход в стихах, в увлечении античным миром, в дружеских излияниях. Но и среди самой игры минутами, очевидно, находило на него какое-то темное облако, предчувствие своей неизбежной судьбы. Слова любимой девушки, что она хотела бы умереть молодою, поражают его, как свидетельство тайного родства ее души с его обреченной душою, и он вкладывает в ее уста – не жалобу, а трогательное раздумье о смерти[335]. Даже черный цвет ее глаз получает для него символическое значение:
Как могущественна сила
Черных глаз твоих, Адель!
В них бесстрастия могила
И блаженства колыбель.
Очи, очи обольщенья,
Как чудесно вы могли
Дать небесное значенье
Цвету скорбному земли!
Прочь с лазурными глазами,
Вы, кому любовь дано
Пить очей в лазурной чаше,
Будь лазурно небо ваше, —
У меня оно черно.
Вам кудрей руно златое,
Други милые, – для вас
Блещет пламя голубое
В паре томных нежных глаз;
Пир мой блещет в черном цвете,
И во сне, и наяву
Я витаю в черном цвете,
Черным пламенем живу.
Как сложилась бы жизнь Печерина, если бы он навсегда остался в Петербурге? Его тогдашние друзья, жившие теми же настроениями, что он, – как Гебгардт и Лингвист, – с годами опустились и не оставили никакого следа. Много лет спустя Печерин так характеризовал эти два года своей петербургской жизни: «Я начал жизнь петербургского чиновника: усердно посещал домашние балики у чиновников-немцев, волочился за барышнями, писал кое-какие стишки и статейки в «Сыне Отечества»{599} и пр. и пр. Но – что гораздо хуже – я сделался ужасным любимцем товарища министра просвещения С. С. Уварова, вследствие каких-то переводов из греческой антологии, напечатанных в каком-то альманахе. Я начал ездить к нему на поклон, даже на дачу. Благородные внушения баронессы Розенкампф изглаживались мало-помалу. Раболепная русская натура брала свое. Я стоял на краю зияющей пропасти…»[336]
Но вдруг судьба Печерина круто изменилась: «К счастью, – продолжает он, – в одно прекрасное утро (19 февраля 1833), очень рано, министр Ливен прислал за мною и, сделав мне благочестивое увещание в пиетистическом стиле, отправил меня в Берлин»{600}. Это была, говоря казенным слогом, двухлетняя командировка с ученой целью на предмет приготовления к профессорскому званию.
Печерин впоследствии много раз свидетельствовал, что его с детства влекло на Запад. Да и могло ли быть иначе? Там грезились свободные народы, изящная жизнь, вечно голубое небо, свет знания, – все то, о чем так тосковала душа в рабской и пасмурной России. И вот, желание сердца осуществлялось – но как некстати! – в самом разгаре упоения баликами, «святою пятницей» и, главное, в самом разгаре влюбленности!
Но, разумеется, колебаться нельзя было. Две недели спустя, так и не повидавшись с родителями, Печерин сухим путем выехал в Берлин. Перед отъездом он зашел проститься к Н. И. Гречу, у которого, как мы видели, он сотрудничал в «Сыне Отечества»; Греч не одобрил его поездки: «Да из чего же это вы едете учиться за границу? Ведь когда нам понадобится немецкая наука, то мы свежего немца выпишем из Германии; а вы так лучше останьтесь здесь, да занимайтесь русскою словесностью». Простился он и с баронессой Розенкампф; она после смерти мужа распродала свою обстановку и ютилась теперь в маленькой квартирке. Она встретила его похудевшая, еще бледнее прежнего; «но ее потухшие глаза, – рассказывает он, – засверкали какою-то материнскою радостью, когда она узнала о моем отъезде за границу. С каким жарким участием она меня благословила на новый путь, на новый подвиг! Я в последний раз поцеловал ее руку»[337].
Следующая записка к Никитенко писана, очевидно, в самый день отъезда.
Еще раз прощайте, любезнейший Александр Васильевич! и когда будете у Германа или у Буссе, то вспомните обо мне.
«При сем посылаются вам мои книги под ваше дружеское охранение до моего приезда. А если Судьба иначе расположит – тогда они поступят в библиотеку университета. Еще бы и еще хотел к вам написать; но время летит – прощайте! Боже мой! Вы и она! Целый мир в двух словах! Ваш Печерин. Марта 7/19, 7 часов утра».
Он проставил двойную дату, словно чувствуя себя уже за границей. Какое-то темное предчувствие тревожило его, и «судьбу» он пишет с большой буквы: так он будет писать ее всю жизнь.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.