Глава 9. Две проекции русского патриотизма
Глава 9. Две проекции русского патриотизма
Настоящая глава – ключевая в нашей книге. Речь в ней пойдет о формировании так называемой русской партии – идейного течения, возникшего в недрах коммунистической элиты. Его приверженцы, в отличие и от большевиков-интернационалистов и от партийцев либерального толка, ратовали за приоритет национальных ценностей в государственной практике. Противостояние двух последних направлений весьма популярно у современных исследователей, поскольку основные политические силы, действующие сегодня в России, берут начало именно в той эпохе. За последние двадцать лет появился целый пласт работ, посвященных этой тематике[1089]. Однако не все они выполнены на должном научном уровне, а некоторые содержат откровенную путаницу. Мы убеждены, что полноценной разработке проблемы препятствует стереотип, согласно которому внутриполитическое развитие СССР определялось противостоянием либералов-западников и русских националистов. На самом же деле это явление гораздо более сложное. По нашему мнению, русская партия сформировалась под воздействием двойственных обстоятельств, и обнаружить это помог исследовательский взгляд на соотношение староверия и никонианства. Благодаря этому взгляду, изученный, казалось бы, вдоль и поперек советский период предстал в весьма неожиданном свете.
Выше уже не раз отмечалось, что ни о каком русском начале в большевистской элите до– и послереволюционной поры говорить не приходится. На партийных съездах, собиравших функционеров разного уровня, первую скрипку играли инородческие кадры, большую долю которых составляли представители еврейской национальности. Если на конец Гражданской войны в рядах РКП(б) в целом состояло только 5,2 % евреев, то среди делегатов XI Съезда партии (1922 год) их насчитывалось уже больше трети, а среди избранных съездом членов Центрального комитета – 26 %[1090]. Весомым было присутствие прибалтийцев, поляков, кавказцев. Значительное нерусское представительство прослеживается и в персональном составе коллегий наркоматов, существовавших в 1919 году. Из 127 человек (наркомы, их заместители, начальники департаментов) русских фамилий только 34 (то есть, чуть более 30 % верхов Совнаркома принадлежало к титульной нации)[1091]. К тому же среди этих русских преобладали представители дворянской и разночинной интеллигенции, отпрыски мелких и средних купцов; выходцев же из рабоче-крестьянских слоев практически не было.
Здесь необходимо снова вспомнить о «рабочей оппозиции» в РКП(б), которая сформировалась в недрах производственных профсоюзов в 1920–1922 годах. Ее лидеры – неизменные участники партийных съездов – претендовали на весомые роли в управлении экономикой. С национальной точки зрения эти выходцы из пролетарской среды в подавляющем большинстве были этническими русскими. «Незначительная, но довольно энергичная»[1092] группа, требовавшая отстранения большевистской интеллигенции и старых специалистов от административных рычагов, находила поддержку в промышленных регионах. И это неудивительно: более внимательное знакомство с биографиями Шляпникова, Медведева, Киселева, Мясникова и др. позволило установить, что они происходят из староверческих центров крупных индустриальных районов России. Правда, в свое время лидеры «рабочей оппозиции» подпали под влияние дореволюционных социал– демократов, растеряв многие ценности, которые были присущи той религиозной общности, откуда они вышли. Шляпников несколько лет провел за границей, впитывая дух революционных приготовлений[1093]; Ю. Х. Лутовинов покончил жизнь самоубийством – из-за недостаточного напора революции; в последний путь его провожали революционеры, включая Троцкого, озабоченные той же проблемой[1094]. Верхи «рабочей оппозиции» ориентировались в первую очередь на постулаты марксистской классики, а не на русское национальное начало, и постулат «русское – превыше всего» у них внятно не звучит. Гораздо больше они переживали о задержке мировой революции, и авторитет Коммунистического Интернационала никогда не ставился ими под сомнение[1095]. На наш взгляд, именно эти обстоятельства и объясняют довольно быстрое поражение «рабочей оппозиции»: апелляции к Коминтерну и сетования на задержку мировой революции рядового русского рабочего всерьез не увлекали. Со своей стороны, и лидеры партии, включая Сталина, отказали в поддержке «рабочей группе». Все понимали: в случае воплощения ее претензий на хозяйственное управление экономику ожидает неминуемый коллапс. Масштабные эксперименты с гипертрофированной ролью профсоюзов, с установлением рабочего контроля периода Гражданской войны – наглядное тому подтверждение[1096].
Реакцией на бунт «рабочей оппозиции» стал отказ от левого радикализма и нормализация жизни в русле новой экономической политики, породившей огромные надежды у разных политических сил. Как известно, сторонников НЭПа в партийно-государственных верхах именовали «правыми»; их ключевые интересы концентрировались на самой крупной экономической сфере страны – аграрной. Возрождение деревни, повышение покупательной способности крестьян, развитие различных форм кооперации – вот те узловые точки, вокруг которых строилась доктрина «правых». Причем она касалась не только бедняков и середняков, но и зажиточной части, откуда неизбежно выделялась новая крестьянская буржуазия. Был взят курс на расширение товарно-денежных отношений, аренду земли, применение наемного труда, то есть в конечном итоге – на создание богатеющей деревни, которая составляет опору для развития индустрии. Одним из фирменных приоритетов стала концепция аграрно-кооперативного социализма. Ее приверженцами были Бухарин и Рыков, а одним из разработчиков – профессор А. В. Чаянов, несмотря на молодость, успевший поработать в четвертом составе Временного правительства. К концу 1920-х годов в различные виды сельскохозяйственной кооперации (потребительские, ссудные, производственные, закупочные и др.) оказалось вовлечено около трети крестьянских хозяйств; они обслуживали многообразные потребности[1097].
Насаждение новой экономической политики стало кровным делом для части большевистского ареопага. Например, Бухарин сделал в этот период немало заявлений в крайне нэпманском духе, от которых правоверных большевиков брала оторопь. Не случайно замечено: «Когда Бухарин говорит от души, беспартийные попутчики справа могут молчать»[1098]. Но «правые» не молчали, неизменно преподнося новую экономическую политику как продолжение революции, которая, «если можно так сказать, росла на черноземе»[1099]. Любопытно, что их влияния не избежал и Сталин. Его публичные выступления той поры проникнуты одобрением НЭПа и всего, что с ним ассоциировалось. Не отставал будущий вождь от других и в ставке на собственника-крестьянина; в 1925 году, принимая делегацию сельских корреспондентов, он сочувственно отозвался об идее восстановления частной собственности на землю в форме «закрепления владения землей на сорок и больше лет»[1100]. Позиция Сталина в ту пору была настолько определенной, что с начала тридцатых годов он, «вероятно, сгорая от стыда», избегал публиковать написанное им в пылу популяризации нэпманских перспектив[1101]. Но в 1925–1927 годах его голос абсолютно созвучен общему хору. Настроение в верхах ВКП(б) располагало даже к требованиям «предоставить крестьянству возможность создать политическую организацию, которая бы отражала интересы крестьянства и защищала бы его нужды»[1102].
Интересно, что тогда в СССР активно эксплуатировался образ редиски в применении к разным категориям советских служащих и к части коммунистов, а зачастую и к партии в целом. Этот образ подразумевал: «извне – красная, внутри – белая; красная кожица, бросающаяся в глаза посторонним взглядам, сердцевина же, сущность – белая и все белеющая по мере роста… белеющая стихийно, органически»[1103].
Это сравнение привел эмигрантский идеолог сближения с Россией Н. В. Устрялов, чье имя звучало в дискуссиях на «нэпманских съездах»: с XI (1922) по XV (1927)[1104]. Устрялов указывал на трансформацию большевизма, считая новую социально-политическую доктрину, густо «окрашенную хозяйственным индивидуализмом», прямо противоположной левореволюционному максимализму[1105]. По его мнению, сопротивление реинкарнации буржуазного духа только усугубит разруху и «неизбежно вызовет серьезный кризис наличной власти»[1106]. (При этом яркую публицистику Устрялова активно использовали противники правых – для доказательства перерождения партии.)
Устрялов не единственный кто с энтузиазмом отнесся к новому курсу. Среди российских эмигрантов царила убежденность, что НЭП открывает путь не просто к возрождению страны, а к возрождению капиталистическому. Деятели эмиграции увлеченно обсуждали роль крестьянства в вызревающих переменах, говорили о его латентной настроенности против ортодоксального большевизма. Отсутствие же у крестьян тяги к какой-либо политической платформе объясняли ожиданием простых и понятных решений, говорили о бережном отношении к их бытовой психологии. Чем меньше будет у власти барских и интеллигентских черт, тем ближе и понятнее она станет народу. Крестьянство – это крепкая ломовая лошадь (и одновременно – кучер); республиканского или демократического наездника она не потерпит. Овладеет ею тот, кто скажет простое русское слово, кто сумеет объединить старые бытовые пристрастия и возросшее в бурях революции крестьянское сознание[1107]. Конечно, в этой роли русская эмиграция видела в первую очередь себя: «там (в России – авт.) очень много ждут именно от эмиграции, в ней и у нее видят силы и возможности»[1108].
Происходившие в стране перемены к середине 1920-х годов вызвали в русском зарубежье необычайное оживление. Российский съезд в Париже (апрель 1926) прошел под знаком единения двух течений, исходящих из одного источника, имя которому Россия: эмиграция позиционировала себя как продолжение внутренней России[1109]. В центре внимания оказалась аграрная тема. Государственная программа, представленная великим князем Николаем Николаевичем, учитывала неудачи белых движений, не желавших считаться с произошедшими изменениями. Взыскивать с крестьян то, что расхищено в начале революции, невозможно, а, следовательно, земля, которой они теперь пользуются, не должна быть у них отобрана[1110]. Такое решение земельного вопроса, несомненно, должно было вызвать позитивный отклик в крестьянской душе и показывало, что будущая власть, о которой много говорили на съезде, видит опору не в старом дворянском слое и не в крупных землевладельцах, а в средних и мелких собственниках. Все это перекликалось с идеями столыпинской реформы, на что указывали тогда многие[1111]. Позиция Николая Николаевича получила поддержку на съезде: члены бывшей царской элиты считали, что с таким знаменем можно смело идти в Россию[1112]. Они также приветствовали курс на развитие товарно-денежных отношений, стимулирующий накопление и раскрепощение капитала, а «тогда исчезнет непримиримое разногласие между нами и ими, и возможность сначала сотрудничества, потом возвращения станет реальностью»[1113].
И действительно, к середине 1920-х годов это сотрудничество было довольно активным. С началом хозяйственного строительства в коммунистическую партию и советский аппарат хлынули остававшиеся в стране чиновники различных уровней. В качестве специалистов они занимали должности, требующие конкретных знаний и опыта в той или иной отрасли экономики и управления. Профсоюз госслужащих, в 1918 году насчитывавший всего 50 тыс. человек, к началу 1920-го разросся до 550 тыс., а к июлю 1921 года превысил один миллион и превратился в ядро советских профсоюзов[1114]. Среди всех этих людей было немало тех, кто до революции служил вместе с нынешними эмигрантами. Их объединяло общее прошлое, на возврат которого, пусть и в иных формах, они не переставали надеяться. Сегодня, например, выяснено: около трети командиров Красной армии составляли бывшие царские генералы и офицеры, внесшие неоценимый вклад в победу советской власти[1115]. К концу Гражданской войны к этой категории относилось свыше 55 % руководящего состава военного наркомата; после войны они заняли различные должности в военных округах и академиях[1116]. Аналогичная ситуация наблюдалась и в гражданской сфере: чиновники из министерств царской России находились на службе в различных советских ведомствах (в Наркомате путей сообщения их насчитывалось 88 %, в Наркомате торговли и промышленности – 56 %, Наркомпроде – 60 %, Наркомате социального обеспечения – около 40 %, Наркомате госконтроля – 80 %)[1117].
Именно с этой средой связано дело, известное как операция «Трест» и не имеющее аналогов в мировой истории спецслужб. Однако, некоторые внимательные исследователи уверены, что объединенная монархическая организация России (МОР) существовала реально, а не была фантомом, созданным ГПУ[1118]. И входили в нее как раз бывшие царские чины, настроенные промонархически: генералы Шапошников, Лебедев, Потапов, Зайончковский (он возглавлял организацию) и др.[1119]. Ими были установлены тесные связи с эмиграцией; сношения с ее представителями велись по правилам дореволюционной бюрократической переписки, близкой как одним, так и другим[1120]. Один из членов МОР, бывший чиновник Министерства путей сообщения А. А. Якушев, даже совершил поездку к великому князю Николаю Николаевичу. Итогом встречи стало слияние, пусть и номинальное, белогвардейского Российского общевоинского союза генерала Кутепова с МОР, действовавшей в СССР[1121]. Кстати, программа МОР состояла в отказе от интервенции и методов террора; акцент делался на проникновение в советский аппарат и концентрацию кадров, способных взять в свои руки управление государством[1122]. И, по-видимому, эта установка реализовывалась весьма активно. Как утверждают специалисты по истории спецслужб, масштаб деятельности организации уже начал мешать некоторым центральным наркоматам, ведущим торговлю и имевшим иные контакты с заграницей. В 1926–1927 годах там были убеждены, что положение в советах изменится в ближайшем будущем, и потому не спешили подписывать контракты с советскими учреждениями[1123]. (Добавим, что в этой теме немало «белых пятен», которые предстоит заполнить будущим историкам.)
Мы упомянули о политике «правых», включая ее оценку в эмигрантской среде, чтобы подчеркнуть одно важное обстоятельство. Все, кто продвигали и приветствовали данный курс, имели в виду главную цель – восстановление великой России. Предстоящее экономическое оздоровление напрямую увязывалось с обретением страны, потерянной в революционных бурях. (Кстати, это вполне созвучно идее построения социализма в одной стране.) Напомним важную деталь: «правый» коммунизм имел преимущественно «русское лицо», что резко отличало его от инородческой оппозиции Троцкого-Зиновьева. Хотя нужно оговориться, что главный идеолог этой политики, Бухарин, представлял собой русофобский тип ничем не уступавший тому же Зиновьеву в ненависти ко всему русскому. Бухаринская приверженность к русскому крестьянину имела не национальный, а сугубо прагматический характер; он говорил, что это составная часть классовой «борьбы за крестьянские души, которая идет сейчас во всей Европе, Америке и во всем мире, эта борьба в своеобразной форме обостряется и у нас…»[1124]. Бухарина явно беспокоило, что ставка на крестьянство делалась и в эмигрантских кругах, начиная с монархистов и заканчивая эсерами[1125]. Не одобрял он также контактов с Русской православной церковью: они наметились в 1924–1927 годах в форме компромисса с частью консервативного духовенства[1126]. Иными словами, Бухарин, как разработчик экономической базы правого курса, не стремился конвертировать русские национальные предпочтения в конкретную политику.
Этим вместо него с успехом занялся Сталин, сумевший придать противостоянию с оппозицией национальный оттенок и усилить тем самым свой политический вес. Коммунистическая система вобрала в себя среди прочих и тех, кто был склонен усматривать в советском строе определенные национальные черты. Именно такие взгляды выражал Сталин, расценивавший это как необходимую национальную легитимацию действующей власти[1127]. Общественным символом этой легитимации в тот период стала пьеса М. А. Булгакова «Дни Турбиных» (по роману «Белая гвардия»), поставленная в 1926 году МХАТом. Ее лейтмотив – смелое по тем временам предсказание грядущего восстановления «Великой России» (оно звучит в споре двух белых офицеров)[1128]. Спектакль имел ошеломляющий успех и помог прославленному МХАТу, восстанавливавшему позиции после войны, обрести своего зрителя. Пьесу смотрели и некоторые лидеры партии, причем Сталин – неоднократно. Такое внимание будущего вождя к национальной риторике дало основание некоторым исследователям считать, что выразителем тайных сталинских мыслей, неким сталинским «духовником» являлся один из эмигрантских идеологов Н. В. Устрялов[1129]. Не беремся судить об этом, но слово «тайный» в данном контексте справедливо: в середине 1920-х обращение к русскому национализму (кроме негативного) не стало еще официальным.
Тем не менее, почва для русского национального движения в большевистском обличье, бесспорно, существовала. Как описать этот поворот, и сегодня вызывающий симпатии? Конечно, он традиционно рассматривается в качестве антипода интернационализму. И его опоры весьма далеки от большевистской классики: богатеющее крестьянство, городская нэпманская буржуазия, национальная идея, компромисс с частью консервативного духовенства. Можно утверждать, что перед нами программа возрождения России, осмысленная в никонианском духе. Освящение института собственности – как богохранимой, всегда было прерогативой церкви; русская земля – это территория, где заправляют крепкие хозяева, исповедующие государственную, то есть никонианскую, а не какую-либо иную религию. Такая идиллическая картина (пусть с неизбежными оговорками) совпадала и с чаяниями эмиграции. Не случайно в «Днях Турбиных» Булгакова о «Великой России» говорит белогвардеец, собирающийся воссоздавать ее вместе с «правильными», национально-ориентированными большевиками. Необходимо отметить и такую особенность: программа возрождения России не имела альтернативы – в том смысле, что другой национальной программы не мыслилось в принципе, а были только злобные антирусские выпады.
Существует точка зрения, что один из таких выпадов инициировал все тот же Сталин, уничтожив НЭП, возобновив массовые гонения на церковь и т. д., то есть предав русское дело. Причем для этого он вооружился троцкистско-зиновьевскими идеями, которые громил несколькими годами ранее. На наш взгляд, эта традиционная для исследовательской литературы схема является крайне упрощенной и нуждается в серьезных коррективах. Прежде всего, она исходит из парадигмы частнособственнической реставрации России с соответствующими социальными и духовными атрибутами; все, что препятствует подобному возрождению или затрудняет его, признается противоречащим подлинному русскому духу. Однако при этом игнорируется тот факт, что в советском обществе – а именно в широкой пролетарской среде – существовали и другие тенденции. Напомним: во второй половине двадцатых годов продолжается мощный приток в ВКП(б) кадров из крупных индустриальных центров. Инспирированный сверху рабочий призыв рассматривается в русле борьбы с троцкистско-зиновьевской оппозицией, как подспорье нарождающемуся русскому национализму. Ведь подавляющее большинство вступавших в партию пролетариев составляли этнические русские, кровно заинтересованные в избавлении от инородческого засилья и в национальном возрождении.
Пролетарская трансформация ВКП(б) повлекла неизбежные последствия. Приведем интересное суждение известного ученого М. Агурского:
«Новая партийная среда на низовом уровне означала то, что партия приобрела крестьянский характер, хотя тип нового члена партии не представлял собой традиционного крестьянина. Новый призыв состоял из людей, оторвавшихся от традиционного уклада жизни, индоктринированных в официальной идеологии, но зато несших в себе бессознательно часть традиционных привычек. Их приход означал также существенное смещение национального вектора. Партия становилась компактно русской, ибо пролетариат у станка главным образом формировался из русских. Если даже Сталин, предпринимая «ленинский призыв», просто рассчитывал на него лишь как на будущую опору личной власти, он вскоре мог убедиться в том, какие далеко идущие социальные последствия это вызовет».[1130]
Ключевых моментов здесь, пожалуй, два. Первый – упоминание о традиционных привычках на бессознательном уровне. Если согласиться с этим, то следует уточнить, что конкретная поведенческая модель определялась в первую очередь религиозным архетипом. Для русского человека базовым был православный, а точнее, никонианский религиозный архетип. Данное обстоятельство, безусловно, принимал во внимание недоучившийся семинарист Сталин; он прекрасно отдавал себе отчет в том, насколько сильно в русском человеке национальное самосознание. Отсюда и бесспорный, казалось бы, вывод: национальное возрождение страны – это воссоздание базовых принципов общественного и духовного устроения, освященных никонианством. Второй ключевой момент – «далеко идущие социальные последствия». Вот их-то не предвидел никто. Как признавался Г. Федотов, его и многих из интеллектуальной среды эти революционные по своему значению последствия застали врасплох. Загнивание партии в эпоху НЭПа для всех казалось окончательным, и споры шли лишь о темпах и «формах перерождения мнимо-социалистической России в Россию крестьянско-буржуазную»[1131]. Эти «последствия» оказались непредсказуемыми даже для самого Сталина. Разыгрывание национальной карты начиналось как поддержка хозяйственной модели «правых». После краха левого радикализма она не только представлялась магистральной, но и соответствовала внутренним потребностям народа, не стремившегося обслуживать мировую революцию.
Однако, реальность оказалась намного сложнее. Партийные неофиты из пролетариев действительно демонстрировали вполне ожидаемую неприязнь к инородческому засилью во властных структурах[1132]. Но со временем в их среде стало нарастать негодование совсем по другой причине: его вызывала та самая национально-ориентированная политика «правых», которую, по замыслу ее творцов, русские пролетарии должны воспринимать как свое кровное дело. Они же, напротив, выступали против реанимации частных собственников, как в городе, так и в деревне. Это было довольно неожиданно, поскольку желание расправиться с почитателями собственности проявляли не заезжие революционеры-инородцы, «не помнящие родства», а самые что ни на есть коренные русские люди. Заметим: историография, в том числе и зарубежная, традиционно отгораживается от этого факта: это– де просто люмпены, увлекшиеся марксизмом, и т. д. Подобные аргументы во многом воспроизводят дореволюционные: тогда антисобственнические инстинкты русского рабочего класса тоже объяснялись влиянием социалистической пропаганды и люмпенизацией. А то, что подобное мировоззрение на самом деле – проявление глубинной национальной идентификации, никому в голову не приходило. Конечно, сегодня разобраться в хитросплетениях нашей истории действительно нелегко. Тем более, что официальные документы, как опубликованные, так и отложившиеся в архивах, ситуацию не проясняют: они содержат лишь фактический материал по динамике пролетаризации ВКП(б).
Ясность возникает с обращением к советской литературе того периода, запечатлевшей тех самых коммунистов из народа, которых фиксировала партийная статистика. Обратимся к популярной тогда книге Михаила Карпова «Пятая любовь», вышедшей в 1927 году и выдержавшей несколько изданий. Не касаясь сюжетных линий, обратим внимание на характеристики рядовых партийцев в условиях расширения НЭПа и на их отношение к политике «правых», породившей, как мы видели, немало патриотических надежд. Новую экономическую политику простые коммунисты воспринимают как «передачу власти белогвардейцам и отступление от диктатуры». Они возмущены, что все с головой «зарываются» в свои хозяйственные проблемы: «только в карманы норовят»[1133]. Ради чего воевали в Гражданскую войну?! «Всю белую сволоту угробили, а теперь не нужны… загребли головешки нашими лапами»[1134]. Негодование столь велико, что даже поступает предложение организовать новую партию, которая будет избавлена от элементов, озабоченных личным обогащением. Однако, в конце концов верх берет другая точка зрения: не создавать еще одну партию, а вычищать свою, куда уже вступили[1135]. Большевики предстают на страницах романа весьма жесткими людьми.
Вот их типичные заявления: «борьба исключает чувство жалости, в борьбе не может быть любви к тому, с кем борешься»; «снисхождение – черта целиком буржуазная, господская»[1136]. Книга изобилует антиинтеллигентскими выпадами. Кроме того (и это весьма примечательно), автор указывает, из какой религиозной среды происходят герои книги. Так, один из коммунистов, выдавая дочь замуж, благословляет молодых иконой с изображением Ленина, чем очень гордится («ведь я – Лениным благословил»). Иногда большевики, упоминая Господа Бога, говорят «Исусе Христе» – по староверческой традиции, очевидно, очень им близкой[1137]. В тексте не найти какого-либо присутствия инородцев; более того, хорошо ощущается бесперспективность их возможного руководительства.
Подобные описания содержатся во многие литературных произведениях того времени. Они помогают уяснить важный момент: у значительной части народа величие родины ассоциировалось с избавлением ее от крепких собственников. Причем выдвигавшие эту идею русские люди действовали не под влиянием марксистской пропаганды, а в согласии с привычными для них принципами беспоповского староверия. Выходцы из этой среды, ставшие большевиками, в значительной степени сохраняли прежнюю ментальность и даже остатки внешней религиозности. С их появлением в правящей партии староверческие представления – хоть и упакованные уже по-новому, становились серьезным фактором государственно-общественной жизни.
Идейно-психологическая (а не религиозная) составляющая староверческой матрицы с середины 1920-х годов становится питательной почвой для партии. Повторим, немногие осознавали, что для этих русских людей возрождение великой России означало утверждение близких им смыслов, а не реанимацию прежних, поколебленных революцией. Справедливости ради нужно отметить, что неоднозначность руководства «правых» отмечали также некоторые внимательные современники. Так, в ходе диспута о сменовеховстве, прошедшего в Петрограде в конце 1921 года, проф. С. А. Андрианов отмечал, что мечта о новом социальном взрыве в условиях НЭПа не снимается с повестки дня. «Пусть теперь сорвалось, сорвется еще раз, но порыв не угаснет»[1138]. Причем подразумевалась не марксистская вера русского народа: «в результате мы получим новую идеологию, быть может, новую религию». Под ее знаменем русский народ пойдет на борьбу и займет свое почетное место[1139]. А известный сторонник сближения с большевизмом И. Лежнев, пропагандируя образ великой России, рассуждал о двух оттенках патриотизма. Иллюстрируя свою мысль, он вспоминал одну московскую демонстрацию 1923 года. Колонны двигались под двумя лозунгами: на транспарантах образованных служащих было написано «России не быть в кабале у Англии», а у пролетариев – «Долой Керзона и всю лордовскую сволочь». По мнению Лежнева, в первом преобладает национальная нота, во втором же – социальная. Разница несомненна, но они взаимно дополняют друг друга; в этом проявляется их неразрывная связь и неповторимое историческое своеобразие нашего времени[1140].
Эти наблюдения отражали интуитивный уровень понимания русского национализма. Сталин же подошел к нему прагматически. В 1928 году он уже прекрасно понимал, как будет развиваться ситуация в ВКП(б) и стране. Изменение внутрипартийной обстановки мешало осуществлению замыслов «правых» относительно буржуазного возрождения России; а новые пролетарские силы, запущенные в партию для подкрепления этого проекта, не скрывали желания примерить на себя роль его могильщика. И Сталин решил встать во главе этих новых сил, убедив своих сторонников в том, что перспектива – здесь, а совсем не в правой политике. Вполне допускаем: прежде Сталин и не подозревал о подобных настроениях в русском народе, поскольку в силу жизненных обстоятельств смотрел на него сквозь призму никонианства. Однако, столкновение с реальностью определило его стратегический выбор: предстать в качестве поборника великой России, свободной от частнокапиталистических прелестей. И с 1928 года Сталин последовательно выступает против инициатив группы Бухарина-Рыкова. Так, он ставит под сомнение курс на частного крестьянского производителя: хотя задействованы 95 % довоенных посевных земель, товарный выход едва превышает половину довоенной нормы[1141]. Следовательно, отсталость обусловлена распыленностью мелких хозяйств, ее преодоление требует крупного сельскохозяйственного производства, организованного на базе коллективной собственности. Сталину вторил М. И. Калинин: «Мы еще не вышли из скорлупы буржуазного общества. Сейчас мы только стремимся из нее выбраться. Мы только делаем первые шаги в этом направлении»[1142].
Столь же резко выступал Сталин и против планов Рыкова привлекать в промышленность иностранный капитал, делая ему значительные уступки[1143]. Любопытный факт: Рыков попытался решить проблему уплаты старых долгов, которые служили основным препятствием для налаживания делового сотрудничества с Западом. И договор, заключенный между американской фирмой «Дженерал электрик» и советским «Амторгом», впервые содержал пункт о выплате компании суммы за конфискованную собственность, принадлежавшую ей до революции[1144]. Фактически стоимость контракта сознательно завышалась, чтобы компенсировать таким образом старые долги. «Правда» торжествовала, заявляя не много немало о прорыве кредитной блокады. Флагман американского бизнеса признал советское правительство, заключив договор о предоставлении кредита «Амторгу» сроком на пять лет в размере 26 млн. долларов (52 млн. рублей). Причем «Дженерал электрик» заверяла, что по исполнении соглашения будет считать аннулированными все претензии относительно своего имущества в дореволюционной России[1145].
В газетах всего мира появились сообщения о желании большевиков урегулировать долговые обязательства[1146]. Однако, ничему из этого не суждено было сбыться. Сталин действует, исходя из аксиомы: реализация любых инициатив «правых» создает условия для восстановления капитализма. Он неустанно рассуждает о корнях капитализма, которые гнездятся и в городе, и в деревне. «Бывает, что срубили дерево, а корней не выкорчевали: не хватило сил»[1147].
Теперь же сил должно было хватить. Сталин демонстрировал всяческое расположение к новым партийцам:
«Мы – партия рабочего класса. Наша партия была партией пролетариата, она партией пролетариата и останется»[1148].
Сталин был так увлечен выдвижением кадров, вышедших из русских рабочих низов, что некоторые оппозиционеры даже прогнозировали появление нового политбюро ЦК, сформированного из рабочих-металлистов в составе Ворошилова, Калинина, Рудзутака, Комарова, Лобова, Постышева, Шверника и т. д.[1149] Для коммунистов подобного происхождения ВКП(б) превращалась в социальный лифт, открывавший большие карьерные горизонты. В свою очередь, эти люди были кровно «заинтересованы в том, чтобы благодетель продолжал быть на вершине»[1150]. Так что коммунистическую партию начала 30-х «по традиции, уже устарелой, продолжают считать еврейской»[1151]. Хотя для нас важно другое: этот давно установленный в литературе факт никак не увязывался с важной для нас конфессиональной стороной, что представляется весьма перспективным. Сподвижник Сталина Павел Постышев (1889–1939) начинал на прядильно-ткацкой фабрике Гарелина в Иваново-Вознесенске, где трудились и его родители-старообрядцы. Постышев, рано сошедшийся с большевиками, успел поучаствовать в знаменитой Иваново– Вознесенской стачке 1905 года и был выслан на поселение в Иркутскую губернию; после 1917 года продолжил революционную деятельность на Дальнем Востоке. Затем его перебрасывают на Украину: с 1923 по 1930 годы он занимает посты заведующего отделом, секретаря Киевского губкома, секретаря республиканского ЦК. С 1925 года он сначала кандидат в ЦК ВКП(б), а с 1928-го – полноправный член Центрального комитета. Постышев активно поддерживает Сталина в борьбе против оппозиций и уклонов, и тот переводит его в Москву секретарем ЦК ВКП(б), затем, в 1933-м, вновь направляет на Украину, но с оставлением в прежней должности, и даже вводит в состав Политбюро. Так Постышев фактически становится главным человеком в этой важнейшей республике. Его биография – образец карьеры провинциального партработника из рабочих, поддержавшего Сталина. Кстати, именно с Постышевым связывают возвращение в советский обиход новогодней елки: он рассматривал это как исконно русскую традицию, символ связи со старинными временами (даже попы использовали елку в интересах своей церкви)[1152].
В 1930-х годах Сталин способствовал также выдвижению двух деятелей, сыгравших зловещую роль в советской истории – Н. Ежова и Е. Евдокимова. Их биографии хорошо известны, но мы в свете нашего исследования попытаемся прочитать их по-новому. Ефим Евдокимов (1891–1940) – уроженец Пермской губернии; отец – сцепщик вагонов на железной дороге, мать – прислуга у купца-старообрядца из города Копал. Евдокимов рано втянулся в революционную деятельность; за сопротивление властям получил 4 года каторги, в связи с несовершеннолетием замененную тюрьмой. Затем был выслан в Камышлов – купеческий городок (торгующий хлебом) с весомым для Урала старообрядческим присутствием. С места ссылки Евдокимов скрылся, связавшись, как считается в литературе, с анархистами. Однако, более правдоподобной выглядит версия о примыкании его к радикальному согласию бегунов– странников, чьи позиции на Урале были традиционно сильны. Этим можно объяснить тот факт, что с 1911 по 1917 год Евдокимов побывал в огромном количестве регионов страны – от Дальнего Востока до Москвы; Февральскую революцию он встретил в Баку. Причем все это время он находился фактически на нелегальном положении, что позволило ему благополучно уклоняться от призыва на воинскую службу. Не в пользу анархизма говорит и то, что это течение аккумулировало принципиальных противников государственной власти, Евдокимов же сразу после революции связывает свою жизнь с большевиками и не жалеет сил для укрепления советского государства. На этом поприще он достигает больших успехов, с усердием «очищая» Крым, Украину, Северный Кавказ от остатков белогвардейщины. С 1923 года Евдокимов – полномочный представитель ОГПУ по Северо-Кавказскому краю, инициатор «Шахтинского дела» (за него он получил четвертый орден Боевого Красного знамени). Постепенно Евдокимов стал опорой Сталина в спецслужбах и был переведен в центральный аппарат ОГПУ, составив там конкуренцию Ягоде[1153]. С 1934 года он становится первым секретарем огромного Северо-Кавказского крайкома партии и членом ЦК ВКП(б). К этому времени складываются его тесные отношения с Ежовым, который возглавил чекистский аппарат вместо Ягоды и часто пользовался кадровыми советами Евдокимова. Закончил Евдокимов свой путь в должности заместителя наркома водного транспорта (наркомом же был назначен – незадолго до своего ареста – Ежов).
О самом Ежове сказано более чем достаточно, хотя ни о его происхождении, ни о его жизни вплоть до Гражданской войны так ничего и неизвестно. Исследователи или прямо указывают, что сведения о семье и ранних годах Ежова отсутствуют[1154], или пытаются сконструировать что-то более-менее приемлемое[1155]. Ежов упоминал о работе на Путиловском заводе, но документальных подтверждений этому не существует. Доподлинно известен другой факт: с сентября 1918 по март 1919 года он находился на стекольном заводе купца Болотина в Вышнем Волочке Тверской губернии, причем большинство рабочих там составляли староверы (и сам Болотин тоже был старовером). Оттуда Ежова – к тому времени уже ставшего коммунистом – призвали в ряды Красной армии. По нашему мнению, о «раннем» Ежове и не могло быть никаких сведений, поскольку он был выходцем из бегунского согласия. Вообще люди «без биографии» не редкость среди большевиков из низов; впечатляет, что этот биографический провал не помешал Ежову успешно продвигаться по карьерной лестнице и уже в конце 1920-х годов благополучно освоиться на общесоюзном уровне. Представить такое в более поздние времена невозможно. В итоге Ежов попал в важнейшую структуру центрального партийного аппарата – Орграспредотдел, ведавший учетом и распределением кадров. Эмигрантский журнал «Социалистический вестник» в 1933 году упомянул его среди сталинских фаворитов, особо отметив его злобное отношение к интеллигенции вообще и партийной в частности[1156]. Через год Ежов станет председателем КПК и членом ЦК ВКП(б), а затем и Политбюро. Его роль в организации «большого террора» хорошо известна.
Появление на вершине власти людей подобных Постышеву, Евдокимову и Ежову стало характерной чертой тридцатых. Они были новичками на большевистском Олимпе, но не в самой партии – их стаж составлял пятнадцать и более лет. Теперь же они стали вровень с такими представителями старой гвардии, как члены ЦК ВКП(б) Р. И. Эйхе, М. М. Хатаевич, ГН. Каминский, С. В. Косиор, Д. А. Конторин, И. М. Варейскис, И. А. Пятницкий, И. Ф. Корецкий и др. По мере усиления в политической практике национальных мотивов перечисленные деятели испытывали определенный дискомфорт. Их начали теснить сталинские выдвиженцы с русской пролетарской закваской, вступившие в партию еще до «Ленинского призыва» середины 1920-х годов. На довоенных партийных форумах (до XVIII съезда), подавляющее большинство делегатов (около 80 %) вступили в партию до 1920 года; фактически это были съезды старой ленинской гвардии[1157]. Однако, состав делегатов внутри этой категории партийцев заметно менялся. Так, на XV съезде (1927) почти половина его участников были избраны на форум впервые[1158]. А на XVI съезде отмечалось, что «обновление состава съезда шло за счет выдвижения старых членов партии, раньше не бывавших на съездах»[1159]. Следовательно, тех, кто поддерживал оппозиции и уклоны, сменяли другие коммунисты, но из той же кадровой прослойки. Добавим: Центральный комитет партии той поры практически полностью комплектовался из коммунистов с партстажем до 1920 года (причем 2/3 с дореволюционным стажем)[1160].
Конечно, в этой ситуации неизбежно возникал вопрос о том, кто в будущем заменит старые кадры. Считалось, что смена растет в комсомоле (этому посвящена глава). С 1922 года, то есть после разгрома «рабочей оппозиции», в партии проявляют повышенное внимание к молодежи, стараясь использовать ее в своих интересах. Комсомольские функционеры образовывали группировки в зависимости от того, под чьим большевистским крылом они оказывались. Во второй половине 1920-х годов в верхах ВЛКСМ ощущалось влияние Бухарина; его падение привело к перегруппировке молодежных сил уже под контролем Сталина, который сделал ставку на А. В. Косарева. Этот выходец из московской беспоповщины полностью соответствовал сталинским устремлениям того периода. Соратники Косарева не многим отличались от него: из индустриальных центров России, рабочих семей, трудиться они начинали на крупных промышленных предприятиях; и все отличались ненавистью к интеллигенции и церкви, нетерпимостью к инакомыслию, равнодушием к проблемам мировой революции. Сталин рассматривал эти молодые кадры в качестве стратегического резерва. Положение Косарева и его окружения в общей номенклатурной системе СССР выглядело весьма перспективно: ближайшие сталинские сподвижники по политбюро ЦК демонстрировали подчеркнутую расположенность к комсомольским вожакам.
Однако, «большой террор» перечеркнул этот сценарий. За 1937–1938 годы практически все члены косаревской группы были репрессированы. Этому эпизоду советской истории обычно не уделяется серьезного внимания, однако он помогает понять, что же произошло с партией и страной в те трагические годы. Почему Сталин пошел на уничтожение тех, кого с начала тридцатых рекомендовал как будущую смену? Традиционна точка зрения, будто Косарев проявил строптивость и выступил против расправы над своими людьми в комсомоле, пытаясь защитить их перед силовыми органами. И действительно, официальное обвинение руководства ЦК ВЛКСМ строилось на укрывательстве «врагов народа». К тому же Сталина беспокоила сплоченность косаревской группы: за годы лидерства в комсомоле тот стал признанным лидером организации, сформировал серьезный костяк преданных ему людей. Перемещение их на большевистский Олимп означало появление там мощного клана с устойчивыми связями и общностью интересов. Это вряд ли могло входить в планы осторожного вождя. Но, на наш взгляд, главная причина кроется в другом: форсированная индустриализация, стартовавшая с 1930-х годов, коренным образом изменила страну. Управление экономикой несоизмеримо усложнялось, руководить разросшимся хозяйством могли лишь люди, обладающие необходимой профессиональной подготовкой и навыками. Старая интеллигенция в расчет не принималась: она, конечно, желала и могла поднимать страну – но лишь в соответствии со своими традиционными представлениями, то есть на основе частной собственности и освящавшей ее духовности. Сталин же ориентировался на тех, кто понимал национальное возрождение как создание «царства справедливости», на людей с иной мотивацией.
К середине 1930-х годов стало очевидно, что старая гвардия при всех своих революционных заслугах не в состоянии справиться с масштабами реконструируемой экономики. Большевистская элита состояла из литераторов и публицистов, способных произносить речи по любому поводу, но не обладавших серьезными профессиональными знаниями; специалисты с конкретным управленческим опытом были в ней редкостью[1161]. После устранения троцкистско-зиновьевского блока и бухаринско-рыковского уклона уровень номенклатурных работников еще более понизился; главным действующим лицом теперь стал малообразованный функционер все с тем же богатым революционным прошлым. Но и вновь выдвигаемые партийцы с пролетарскими корнями – при отсутствии профессиональной компетенции – не могли «оседлать» сложные производственные реалии[1162]. Более того, все сказанное в полной мере относилось и к тем, кто считался сменой старой гвардии. Хотя комсомольские руководители были моложе партийной элиты (большинство «косаревцев» 1902–1908 годов рождения), их образовательный уровень тоже оставлял желать лучшего: несколько классов начальных учебных заведений царской России, а затем работа на комсомольской ниве. Сталин осознал профнепригодность этой «молодежи» для грандиозного хозяйственного строительства: экономике требовались специалисты, а не пропагандисты широкого профиля.
Оборотной стороной политики «большого террора» стало масштабное обновление партийно-государственной элиты СССР, чему посвящено громадное количество литературы, как у нас, так и за рубежом. В историографии устоялось мнение, что это обновление означало устранение старой большевистской гвардии в пользу новых сталинских выдвиженцев. Так, среди участников XVIII съезда партии (1939) делегатов со стажем до 1920 года оказалось всего 20 %. Зато коммунистов Ленинских призывов (1924–1928) – 45,3 %, а вступивших еще позднее – 30,6 %; то есть в общей сложности 76 % партийцев представляли новое поколение[1163]. Особенно поражают изменения в составе Центрального комитета: на XVllI съезде (по сравнению с XVII и при той же примерно общей численности) сменилось не менее 115 из 139 его членов[1164]. Причем эти сдвиги знаменовали кадровую стабилизацию: из нового состава ЦК при жизни Сталина выбыло лишь 11 человек, или 7 %.[1165]
На авансцену вышла совсем другая партия, где первые роли играли 35-летние технократы[1166]. В отчетном докладе ЦК XVIII съезду ВКП(б) Сталин выражал удовлетворение тем, что отныне «молодые кадры составляют громадное большинство», так как они «в избытке обладают чувством нового»[1167]. На них делалась основная ставка в набирающем небывалые темпы хозяйственном строительстве. Это обусловило реорганизацию партийного аппарата, ликвидацию в нем производственно-отраслевых отделов. Как заявил А. А. Жданов, они «не знают, чем им, собственно, надо заниматься, допускают подмену хозорганов, конкурируют с ними, а это порождает обезличку и безответственность в работе»[1168]. Теперь центром управления экономикой становится не партия, а правительство, состоящее из профессиональных управленцев. (Не случайно перед войной пост главы Совнаркома занял сам Сталин.) Если с 1929 и вплоть до 1938 года пленумы ЦК проводились по два-четыре раза в год, то в 1939–1953 годах состоялось только одиннадцать пленумов, а в некоторые годы (1942–1943, 1945, 1948, 1950–1951) их не было вообще[1169].
Данный текст является ознакомительным фрагментом.