«Диктатура разумных»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Диктатура разумных»

30 декабря в ходе одной дискуссии в только что организованном (параллельно с учредительным съездом КПГ-«Спартака») «Обществе 1918 года» речь зашла о понятии демократического большинства как носителя верховной власти. Паке вел себя как аристократ-провокатор и больше в и к-интеллектуал: «Я отвергаю все дискуссии о большинстве и о виде выборов и считаю все характеристики большинства невольными аргументами в пользу диктатуры. Диктатура разумных только через диктатуру пролетариата»{527}.

23 января 1919 г. он, наконец, получил телеграмму от Гельфанда из его швейцарского изгнания, в которой речь шла о включении Паке в будущее Министерство иностранных дел{528}. Роль Парвуса в этих переговорах остается неясной, как и вообще его позиция в неразберихе гражданской войны зимой 1918–1919 гг.[109] Известно, что он, как и раньше, поддерживал тесные контакты с вождями социал-демократического большинства, и прежде всего с Филиппом Шейдеманом. И вполне очевидно, что он продолжал поддерживать связь с Брокдорфом-Ранцау. Однако 29 января Паке пишет в своем дневнике о письме Кахена, «который потребовал, чтобы я сходил к Ранцау, желающему обсудить со мной вопросы реорганизации». Очевидно, речь шла о реорганизации Министерства иностранных дел, главой которого только что был назначен Брокдорф-Ранцау, а Кахен был его ассистентом. Тем не менее Паке констатировал, что ему — для предсказанной московской гадалкой «роли» или «позиции» — не хватает настоящего честолюбия, в особенности потому, что «ситуация не претерпела столь радикальных изменений, чтобы я должен был быть призванным»{529}.

В связи с заседавшим в Веймаре Национальным собранием состоялась, наконец, встреча с Брокдорфом-Ранцау, и тот предложил ему «поступить на службу в Министерство иностранных дел в ранге референта-советника». Возможно, это предложение разочаровало Паке. Во всяком случае он не выказал ни малейшего желания переехать в Берлин и заняться работой с прессой для министра. Ему больше хотелось стать посланником: «[Я] говорю о Праге, Иерусалиме». Разговор завершился без конкретных договоренностей. Все же Ранцау, записал Паке, «рассчитывает на меня»{530}.

С тем большей резкостью он дает волю своему разочарованию деятельностью веймарских отцов новой конституции: «В Национальном собрании одних партийных секретарей 87 человек. Оно полностью представляет Германию, размахивающую бюллетенем для голосования. Представляет различные интересы. Съезд тупиц и лоббистов. Речи вялые, без нового размаха. Мне был бы милее съезд специалистов по газо- и водоснабжению». Чуть ли не с удовольствием он фиксирует мероприятия по охране собрания: «Чтобы убить Национальное собрание, не нужны ручные гранаты и штурмовые отряды “Спартака”, достаточно было бы послать в Веймар какого-нибудь сатирика, чтобы он с убийственной насмешкой описал все в нескольких строчках»{531}.

Паке после возвращения из Москвы был желанным собеседником для Шейдемана и Эберта, Рицлера и Раушера, Зимонса и Шлезингера. И в разгар суматохи его ждет «нечаянная радость»: он встретил Прайса из Москвы{532}. Однако новая германская республика оказалась чуть ли не противоположностью того, что носилось перед его мысленным взором: «Странно, что сейчас Германским рейхом правит группа выпускников народных школ. Так, я опять вижу теперь Эберта, Шейдемана, Бааке, Давида, людей, с которыми встречался в Стокгольме весной 1917 г.»{533} Когда Кахен прочитал ему вслух «черновик большой речи Ранцау» перед Национальным собранием, Паке указал «на значение нынешней международной конференции социалистов в Берне, которая мне представляется более важной, чем Национальное собрание»{534}. Такую оценку, столь же иллюзорную, сколь и дерзкую, дал он, распрощавшись с веймарской сценой.

Почти на три недели Паке отправился в лекционное турне, чтобы проповедовать о «духе российской революции». Газета «Штутгартер тагеблатт» назвала его выступление в Штутгарте «событием», тогда как «всегерманская “Зюддойче цайтунг”… сочла меня зараженным болезнью большевизма»{535}. Сам он воспринимал «весь комплекс моих переживаний в великий военный и революционный период пребывания за границей… как своего рода божественный промысел» в действии. «На самом деле я весьма изменил свои взгляды, а пожалуй, скорее — углубил, многому научился. Это была несравненная эпоха»{536}.