2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Февраль отпуржил, отгремел в студёные литавры и унёсся на своих белых ветрах, оставив под заборами, под избами, в затинах, в тупичках и тесных московских закоулках белые, вспухшие сугробы, похожие на сдобные хлебы.

Март, будто выбравшись из-под стрех после вольготного зимовья, сразу же напустил тепла, и в одну неделю пышная сдоба сугробов опала, ужалась, стала серой и чёрствой. Под ногой захлюпала сизая, как простокваша, жижа, а по крышам, на водостоках, поссучились тугие водяные жгуты, принявшиеся хлестать землю длинными, расчаленными концами и смывать с неё эту сизую жижу.

В Китай-городе: на Никольской, на Варварке, на Ильинке, в Зарядье — на Великой улице, поочистились от снега мостовые и вновь подставили свои чёрные шершавые хребты под неугомонное шарканье подошв.

Заблестели над Кремлем купола, пообтаяли венцы стрельниц и перевясел, их чёрная мережка наложилась на белые стены соборов, сгрудившихся под блестящими куполами, свисающими с неба как громадное паникадило.

Зима отступилась… Весна пришла в одну неделю, и хоть по ночам ещё схватывались заморозки и крепкий ледок стеклил лужи и ручьи, к полудню, однако, всё опять растоплялось, разбухало, на Неглинной, на Яузе, на Москве-реке натаивал обильный наслуд, а на прибрежной кромке льда уже начали вылущиваться глубокие щербины.

Во вторую неделю марта Сава-плотник со своими артельщиками наконец-то управился с Печатным двором. Вырубив над крыльцом артельную метку, Сава запихнул за подпояс топор и, отойдя подальше в сторону, с напускной строгостью нацелил на своё детище пристальный взгляд.

— А што, братя, — крикнул он артельщикам, — добра избёнка?!

— Как не добра!.. — гуднули артельщики. — В болярах таковой хоромины не сыщешь!

Фёдоров, стоявший среди артельщиков, выступил наперёд, поклонился им.

— Спаси Бог вас, умельцы, за дело ваше гораздое! — с радостной слезой в голосе сказал он, повернулся к Саве, так же низко поклонился и ему. — Спаси Бог тебя, Сава Ильич! К доброму и славному делу ты руку свою приложил. И коль место сие достойно станет памяти, ты, Сава Ильич, с товарищи причастен будешь к памяти сей!

— Мы на таковое не замахивамся, — гордо сказал Сава, подходя к дьякону. — Што нам твоя избёнка, отец дьякон?! Мы и подивней здали[152]. Покрова на рву… Деревянное дело — наше! В слободе государевой, в Александровой, — нашего топора хоромы! Да нешто мы по тем делам гордыбачиться учнём? Наше дело — топорное, отец дьякон, воля — государева! Вон куды бей поклоны. Не повели он, так и не быть бы и храму на рву, да и твоей избёнке також не быть бы! Всё от государя, отец дьякон… Нешто не бортника за мёд хвалят?!

— Истинно, Сава Ильич!.. Государь всему голова, и воля его — восем, опричь воли Господа. Мы же — руки его послушные, вверенные ему владыкой нашим вышним… И коли владыка наш вышний, Господь Бог наш, вкладывает в нас великую хитрость[153] в делах наших, чтоб мы угодливей служили государю земному, неужто хочет он, чтоб мы умаляли его дар? Господь одаривает нас на добро, и ему угодно видеть добро безымянным, но не умалённым. Посему-то, Сава Ильич, я и преклоняюсь пред тобой и пред твоими товарищами. Писано: от плода уст своих человек насыщается добром, а воздаяние человеку — по делам рук его.

— Добер же ты, отец дьякон, на говурю, — умилился Сава и ещё раз оглядел добротно и искусно срубленную избу печатни. — Расколупал душу!.. Гляди, намерюсь да насеку: рубил Сава с товарищи!

— Так насеки, — пригласил его Фёдоров.

— Как, братя? — подсмеялся Сава. — Хотца вам таковой блажи?

Артельщики загалдели — вперебой, каждый своё, а некоторые лишь отмахнулись. Сыскался и такой, что понял Фёдорова совсем иначе.

— Уж не хочет ли отец дьякон отбояриться от нас говурей да поклонами? — спросил он встревоженно.

— Вона! — захохотал Сава. — Вишь, отец дьякон, мы люди каки!.. У нас свои обычки: мы тебе работу, ты нам плату.

— Како ж без платы? — развёл руками Фёдоров, огорчённый сомнением артельщиков. — Будет вам исплачено сполна. А были бы у меня свои, я бы и свои пожаловал — за труд ваш гораздый и усердный, а наипаче за то, что чаянья мои к свершению приблизили. В избе сей великое дело свершиться должно.

— Лепо, коли радость в душу вступает, — сказал кто-то из артельщиков, по-доброму позавидовав радости дьякона. — Мы також ныне в кабак пыдем!

— Ступайте! — благословенно вымолвил Фёдоров. — Каждому — своё… Так Господь рассудил.

— Ан, бают, отец дьякон, что дело сие быдто чёрное, — со степенной простоватостью сказал Сава. — Не по-божески быдто делать книги иным обычаем, окромя рукописания?!

— Пущай говорят, Сава Ильич! Таков обычай злонравных и неискусных в разуме людей. Зависти ради многие ереси умышляют они, желая благое во зло превратить. Они движутся во тьме, влекомые убогими страстями, и воинствуют во имя своих убогих страстей, но не во имя истины и добра. Ибо ненависть, наветующая сама себе, не разумеет, чем движется и что утверждает.

— Ох, до чего же дивно ты гуторишь, отец дьякон! — взволновался Сава.

— Сказал бы ещё чего, отец дьякон, — попросил кто-то из артельщиков. — Уважь, отец дьякон!

— Уважь, отец дьякон, — запросили наперебой и остальные. — Пригожая говуря, она душу тешит и сладит, как мёд.

— Простому человеку доброй говури, случатся, и вовек не очуть, так что не откажь, отец дьякон.

— Како ж не к месту говорить? — смутился Фёдоров. — Ради красного словца доброго речения не сотворить.

— Пошто не к месту? Об чём рек, об том и речи…

— Скажу я вам, умельцы, на прощание… Бог мне вкладывает сие в уста… Дело, к коему вы ныне приложили руку, — самое великое с тех пор, как Русь просветилась святым крещением! Ибо брани наши великие, в коих мы прославили имя Христа и отечество наше, несли нам свободу и избавление от угнетателя… Труды наши мирские несли нам благоденствие… Верность Богу нашему даровала нам благодать и озаряла наши души спасительным светом, наставляя нас на путь праведный… Но сие озарит наш разум, что дарован нам Всевышним не толико на разумение ближнего своего, но також на дерзания, равные его, божественным, деяниям, ибо Бог сотворил человека по образу своему и подобию.

— Страшное больно речёшь ты, отец дьякон, — сказал смущённо Сава. — Прям-таки несусветное. Како ж так могёт статься, чтоб человек равные Богу дела творил? Чего ж с белым светом-то станется?

— Верно Сава гуторит, — заволновались артельщики. — Должно быть, и вправду дело сие чёрное?!

— Грех на душу взяли!..

— Вон вы как меня выразумели? — огорчился Фёдоров. — Нет, други мои, Божье человек повторить не сможет… Ни луны, ни солнца, ни земных хлябей, ни твердей небесных ему не сотворить: то дело изначальное, то корень Вселенной. Но иное — вельми гораздое и славное, до чего я по скудости ума своего и домыслиться не могу, — человек непременно станет творить! Непременно, други мои, и книга наипаче поспособствует ему в том! Книга — сие сундук, куда люди из поколения в поколение складывают самое сокровенное, самое мудрое, самое гораздое и потребное. А коли сундук мал — сколько туда закладёшь? Да и не всяк к тому сундуку допущен. Сколь доброго и славного, сотворённого разумом людским, гибнет втуне, не попадая в сей сундук, и сколь разумных втуне плутает на давно исхоженной стезе, не ведая о своём предтече. А будь сей сундук открыт для всех, путь к истине, к добру, к потребным деяниям был бы спрямлён и вельми облегчён.

— Ан в книгах-то, отец дьякон, чужая мудрость писана, — сказал Сава, засматривая хитровато в глаза Фёдорову. — Чужому уму-розуму, стало быть, научают книги. А то — вред! Человеку своим умом надлежит жить!

— Верно гуторит Сава, — завздыхали артельщики. — Како ж тады разглядеть, через книги те, — кто разумен, а кто дурён? Тады, выходит, всяк за разумника сыдет, книги те перечтя?!

— Наберётся иной глупец книжного розуму-то да станет ладному, смекалистому человеку поперёк его дела встрявать да с толку его сбивать… Мутить чужой премудростью его разум! Так и загубит добра человека, от коего миру польза шла, — сказал важно и строго Сава, будто отчитывая Фёдорова. — И расплодятся на земле таковые умники с чужого розуму, как сорное былие, да позаглушат доброе роство — вот уж беда будет! Уж и ноне речётся, што дураками свет стоит. Велико, стало быть, их племя! А от книг твоих, отец дьякон, им и вовсе вольготье настанет!

— Нет, Сава Ильич, — возразил Фёдоров. — Неправота твоя тут… — Фёдоров помедлил, обвёл взглядом артельщиков: умудрёны, лукавы и с виду только простодушны. С такими ухо держи остро! Вон как повернули дело! И хоть не правы по самой сути, а вот же найдись, доведи им это… Не просто довести!

Сава выжидающе смотрел на Фёдорова…

— Неправота твоя, Сава Ильич! — твёрдо повторил Фёдоров. — Истинный ум городьбой не огородишь! А дурак… Дурак, Сава Ильич, что мутовка, речётся в народе, — куда ни поверни, а сук напереди! А от себя так скажу: буде, и вправду на дураках свет стоит, но движется он разумными, и всё пригожее, доброе, потребное на свете — от разумных. Не так ли, Сава Ильич?

— Так-то оно так, — горделиво и заумно усмехнулся Сава, — а токо всякая мудрость — от Бога, отец дьякон. Мы вон без книг тебе хоромы поставили. Постник Барма Покрова на рву також без книг поставили. Всё делается, как мера и глаз укажут да божьим провидением. А книги вреда нанесут непременно! Промеж людей ещё одна лжа разведётся — книжная лжа! Так что мой совет тебе, отец дьякон, кинь сие дело да подавайся к нам в артелю. Житьё наше пригожее и вольное! Ныне в кабак пыдем!

Фёдоров раздумчиво улыбнулся этим словам Савы, мягко, но с достоинством сказал:

— Имею я вместо рала художества рук моих, а вместо житных семян дано мне духовные семена по Вселенной рассевать и всем по чину раздавать духовную сию пищу. Каждому — своё, Сава Ильич!