6

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вернувшись из объезда, Иван стал ждать возвращения Оболенского. Спешился, но в шатёр не пошёл, остался с воеводами. Молчал — нетерпеливый, обеспокоенный, страшный своим молчанием и нетерпением.

Из своего шатра, стоявшего рядом с царским, вызырнул Михайло Темрюк. Порыскал глазами, попригляделся к Ивану — спрятался: видать, почуял, каково там с ним воеводам, и решил отсидеться в шатре.

Федька с Васькой вовсе не показывались… Как утром обрядили Ивана в доспехи, проводили в объезд, так больше из шатра и ни шагу. Сидели, затаившись, и ждали… Федьке хоть и не по нутру была такая нудиловка в шатре, но терпел: понимал он, что всякий бесполезный, праздный человек, вертящийся в такое время на Ивановых глазах, непременно обозлит его.

Васька подглядывал из-за полога шатра, весело шептал Федьке:

— Жуть страшная! Воеводы — как при смерти! А князь Володимер вовсе помер… Уж и глаза закрыл! А Серебряный — точно шиш! Харя у него иудина… Об одной такой харе — в ополонку! А он его воеводою… Полк ему! Иди поглянь! Иди! — соблазнял Васька Басманова. — На Шуйского иди поглянь!..

— Отстрянь! — изнудно отговаривается Федька. — Хари их я ещё буду зреть… Я б их знаешь как?!

— Точно! — восторгается Васька. — Всех бы их за мошонку крюком да рыбам на корм! А батька твой тоже хват!

— Он-то тебе — что?

— Мне ничего… А к царю хватко подлаживается!

— Не подлаживается, а дело его справляет.

— Да всё едино!

— Твоему уму всё едино, а царскому, стало быть, нет!

— До поры!.. — простодушно прихихикивает Васька. — Ведомо уж!

— Поры разные бывают! Мне ты також предрекал пору…

— Обшибся с тобой, — искренне сознается Васька. — Мнил, оттурнет он тебя… Да ты не серчай! — примирительно шепчет Васька. — Я же не по злу про батьку твоего… К слову… Мне он из всех один по нутру. Заумен токмо больно. Царь от таких себя таит. Ишь ты, ишь ты!.. — опять захихикал Васька, завзято и потешенно. — Левкий пришкутыльгал!

Левкий был обряжен для молебна: богатая риза из золотистой парчи, укаченная мелким жемчугом, узорчато обвитым серебряной вителью, на груди, поверх ризы, на золотой цепи — панагия, тоже густо обложенная жемчугом, на голове — высокая золочёная митра, в руках — серебряный крест…

Левкий был ненамеренно важен в своём торжественном облачении, выспрен, и даже хромота его была менее заметна. Лицо его и в мороз, и в зной не меняло цвета — было жёлто, как переспевший огурец, борода тоже желта, клином, как лемех сохи, только глаза под щетинистыми ресницами были удивительно изменчивы: то добровато-светлые, как ярый воск, и почти невидимые в глубоких, узких глазницах, то тёмные — иззелена, до черноты, — въедливые и прилипчивые, то затаенно-допытливые, умные, безжалостные, без единого блестка, сухие и чёрные, как прокалённые на огне бляшки.

Сейчас глаза Левкия радостно поблескивали — но какой-то нелёгкой, шутовской радостью, словно всё, что совершалось и должно было совершиться, было для него обычным и давно заскучавшим делом, опять подвернувшимся ему, как ручей на пути, через который волей-неволей нужно было перебредать, чтобы продолжить путь. Левкий и перебредал этот ручей — с вольготной спесью шута и затаённой удручённостью ленивца и даже с отвращением, которого он и сам не сознавал и потому не старался скрыть. Но, вероятно, жило в нём и исподтишка захватывало его предчувствие какой-то иной вольготности, которой он надеялся вдоволь потешить свою ленивую, но не чуждую страстей душу, и это предчувствие, вместе с настырной, шутовской спесью, превращало его удручённость в ту нелёгкую, но искреннюю радость ожидания, от которой и светились его глаза.

Перед Левкием воеводы расступились, пропуская его к царю, но Иван зыркнул на него отчуждающим взглядом — вонзисто, из-под бровей, отпугивая не глазами, а взморщинившимся лбом, и Левкий не решился подступить к нему. Молча оттоптался, отсопел, затих…

Воеводские души возликовали, но только души, лица же остались непроницаемыми и суровыми, чем-то схожими с доспехами, надетыми на каждом из них.

Левкий словно почуял это тайное ликование воевод: глаза его потемнели, слившись на переносице в одну узкую полоску, похожую на длинного чёрного червя, и этот чёрный холодный червь медленно обполз воеводские лица… Медленно, лениво — раз, другой, как будто испытывал их терпение. Не одна воеводская душа сжалась от холодного прикосновения Левкиевых глаз, но лица воевод остались по-прежнему неподвижны, словно замороженные. Они с намеренной пристальностью всматривались в полоцкий острог — благо, было куда смотреть! — защищая себя этой пристальностью не только от Левкиевых глаз, но и от невольного проявления своих истинных чувств, которые в такие тягостные минуты ожидания как раз трудней всего сдерживать в себе. Каждого из них и удивляла, и злила странная, наивная и столь упорная надежда царя на добровольную сдачу Полоцка, но, чем сильней наваливалась на их души досадная истома, тем напряжённей нацеливались их глаза на Полоцк.

Басманов тоже занудился напрасным ожиданием, понимая, что ни за какие посулы литовцы добровольно ворот не отворят, однако как ни заставлял он себя, а сказать об этом Ивану не решался — и не от страха вовсе, а оттого, что в нём ещё держалось на тончайшем волоске последнее — а вдруг?! И он не хотел опрометчиво, уступив нетерпению, обрывать даже этот ничтожный волосок: как знать, может быть, на этом волоске висело больше, чем судьба Полоцка, — его собственная судьба! И именно нетерпения мог не простить ему Иван, случись так, что Полоцк вдруг сдался бы, потому что даже себе не позволил Иван нетерпения, а то, чего он не позволял себе, он не позволял никому и никогда не прощал дерзнувшего посягнуть на эту недозволенность. Басманов лишь глянул на него хитроватым, соблазняющим взглядом, как бы говоря: чего, мол, тут ждать, всё давно уже ясно! — но Иван, всегда чуявший на себе даже мельком брошенный взгляд, на этот раз не почувствовал и не заметил взгляда Басманова: он был весь в себе — напряжённый, жестокий, измученный, растерянный, сильный и слабый, царь и человек, человек и царь… И Басманов вдруг остановил себя на мысли, что Иван вовсе и не рассчитывал, и не надеялся на сдачу Полоцка, и не ждал этого, а лишь оттягивал время, страшась сделать последний, самый опасный шаг, страшась переступить ту невидимую черту, пред которой всё прочно и ясно, пред которой всё ещё может остаться по-прежнему, от которой даже можно с честью и достоинством отступить, ничего не обретя, но ничего и не утратив, но за которой уже ничто не может быть ясным, ничто не может быть прочным, за которой уже не всё может статься так, как хочет он, и из-за которой уже невозможно будет отступить с достоинством и честью. За этой чертой его воля столкнётся с чужой волей, удача с неудачей, победа с поражением, радость с горечью, торжество с позором, и чей будет верх — предугадать невозможно.

Басманов вспомнил свой ночной разговор с Иваном в Невеле, вспомнил его вопрос о Полоцке — возьмут или не возьмут? — вопрос не праздный, не хитровато-самонадеянный, а тревожный, мучительный, вытолкнутый из него ожесточившимся сомнением, и понял, что не в Москве, не в Великих Луках, не в Невеле, а именно здесь, сейчас пришли в его душу самые острые сомнения, самые весомые да и нет, и именно здесь, сейчас он окончательно уверится или усомнится в успехе своего дела и в самом себе. Уверившись, он возьмёт Полоцк, чего бы это ему ни стоило, усомнившись, вернётся в Москву, бросив войско, как уже не раз делал, потому что везде и во всём мерой ему были только его собственная душа, его собственный ум, его умение, его вера, его твёрдость, его настойчивость и воля. Всё другое и все другие были не в счёт, и горе было бы тем, кто взял бы Полоцк вопреки его сомнению, победи оно в нём, но ещё большее горе будет всем, если они не возьмут Полоцк вопреки его уверенности. В этом Басманов не сомневался, но и не страшился этого, ибо твёрдо верил, что Полоцк будет взят. План, задуманный им и принятый царём, удался во всём, но, удайся он даже наполовину, Басманов и тогда не усомнился бы в успехе, потому что, как и Иван, он больше всего верил самому себе, своим предчувствиям, своей прозорливости и своей удаче, которая неизменно сопутствовала ему в его делах и задумах.

— Будет он наш! — неожиданно для самого себя выговорил вслух Басманов и смущённо покосился по сторонам.

Из воевод только один Серебряный взглянул на него, остальные будто и не услышали его возгласа. Зато Серебряный своим взглядом выказал ему презрение за всех. Но Басманова это только подхлестнуло… Он приблизился к Ивану, намеренно громко сказал:

— Не выстоять им супротив нашей силы! Довойна для чести токмо поупрямится, а как острог разобьём — сам послов пришлёт.

Иван покосился на него — не то удивлённо, не то непонимающе, но промолчал. Басманов заговорил ещё уверенней:

— Стены острога не новы… Довойна про сие ведает. Семь десятков лет не подновлялись…

— За семь десятков дуб под дождём да под солнцем упорней камня стал, — бросил Серебряный. — Да шесть рядов продолья. Нашим, московским, способом срублена стена… Ведомо тебе, сие, воевода?

— И что с того? — сдержанно спросил Басманов, глянув не на Серебряного, а на Ивана. Но Иван не показал ему своих глаз, отвернулся, только ухо насторожил — ждал, что ответит Серебряный.

— А то, что наших стен и Тохтамыш в бытность свою не разбил, — с досадой ответил Серебряный.

— Уж не тщишься ли ты сказать, воевода, — с каким-то тяжёлым спокойствием вымолвил Иван, — что мы зря пришли под Полоцк?

— Не зря, государь! — Серебряный напряг голос, чтобы скрыть досаду. — Но и шапкой Полоцка не сбить! Довойна — эвон! — Серебряный кивнул на знамя, вьющееся над полоцким детинцем. — Уверен, что отсидится за стенами, а Басманов тебе его уже головой выдаёт! С такой спесью не крепость брать, а баб мять.

— Усомняться — уже наполы не верить! — бросил Басманов.

— Погодь, Басманов! — пресёк его Иван. — Воеводы, поди, також думают, что нам Полоцка споро не взять? Ты, Шуйский, на совете лише посапывая… А ну-ка ответь!

— Я Дерпт за неделю взял, государь! — ответил Шуйский.

— А тут бы?..

— А тут не я голова.

— Ладно, — скривил губы Иван, будто хватал чего-то горького. — Ты, Серебряный?

— Не на прохладу пришли сюда — ведомо… — ответил Серебряный. — Толико — я и на совете говорил, и снова говорю — наскоком Полоцка не взять.

— А как?

— Искусным облежанием… Измором.

— Измором толико лисиц берут, — вставил Басманов.

— Не лезь, Басманов! — вновь пресёк его Иван. — Тебя уж я слышал!.. Скажи-ка ты, Мороз… На чём стоишь?

— На чём же я стою, государь?.. — смущённо и растерянно, и даже виновато, потому что, видать, твёрдо ни на чём не стоял, сказал Морозов. — Поторопней бы надобно управиться… Весна уж на носу… Распутье, слякоть и вся лихая!..

— Вот то-то, воеводы, — совсем беззлобно, мягко и как будто даже облегчённо сказал Иван. — Нам до распутья тут топчись негодно! Навалится весна — увязнем мы в ней, и самих себя не вытянем, не то что Полоцк добудем. Я сам все ваши мысли передумал, — неожиданно признался он и тягостно переморщил свой комкастый лоб. — Крепкий орех — сам вижу и разумею… Да расколоть нам его надобно непременно, и без мешканья. Не разобьём острога ядрами, я вас заставлю головами пробивать его. В том моя воля, воеводы!

«Вот оно — его!.. Утвердилось!» — подумал Басманов, но удовлетворённости не ощутил; решительность Ивана была слишком явной и твёрдой, и ему, Басманову, не суждено было уже ни поддержать её, ни добавить к ней ничего своего, на что он тайно и гордо надеялся, ему оставалось теперь лишь одно — уйти в тень и, как всем, неукоснительно исполнять всё, что потребует Иванова воля.

— Вельми лепо, государь! — просиял враз оживший Левкий. — Чую прежний твой дух! Аз бо уж засмутился, зря, како нудишь ты днесь себя. Взомнил, что всколебалась в те твердь твоя и ты проникся сомненьем. Да слава Богу, в прежней ты силе и тверди!

— Что, святой отец, мне должны быть неведомы сомненья? — с лукавым двусмыслием спросил Иван и за всё утро впервые открыто взглянул на воевод, не пряча от них своего лукавства и любопытства: для них спросил и для них хотел получить ответ. Какой — ему, видимо, было всё равно. Уняв в себе все сомнения, он теперь, как излечившийся от хвори, мог позволить и пренебрежение, и насмешку над своей хворью, но, спрашивая, он всё-таки знал заранее, что ответит ему Левкий, и был доволен, что воеводы услышат это.

— Ты — пастырь, государь! — возвысив голос, ответил Левкий. — Коли ты предашься сомнениям, паству твою и вовсе ужас обуяет! Без твоей твёрдости — все нестойки, без твоей прозорливости — все слепцы, без твоей силы — все бессильны! Будь твёрд, государь, да не возбранит дьявол помысла твоего! Вели отслужить молебен и с Богом принимайся за дело своё святое!