1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Москве готовились к встрече царя… Готовились бояре, готовилось духовенство — каждый на свой лад, каждый со своими заботами.

Митрополит Макарий выслал навстречу царю в подмосковное село Крылатское ростовского архиепископа Никандра с братией, а сам, несмотря на немощь, готовился встретить царя в Москве. Подъезжать к Москве царь должен по Можайской дороге, в Москву въезжать — через Арбатские ворота, и встречу ему Макарий собрался устроить на Арбате, перед церковью Бориса и Глеба. Загодя посносили в неё и в соседнюю с ней церковь Воздвиженья кресты, хоругви, иконы — самые дорогие и красивые кресты, хоругви, иконы, взятые в кремлёвских соборах. Велел Макарий пособрать со всей Москвы гораздых до величального звона звонарей и поставить их на всех арбатских звонницах: «Дабы звону величальному быти неумолчну, велию и славну!» Ещё повелел митрополит: «Всякому духовному и священническому чину быти при встрече государевой в дорогие одежды, в ризы, в стихари сболчены, дабы государю радость была велия божьих служителей во стольком великолепии зрети».

У бояр были свои заботы… Оставленные «для градского бережения», они должны были встречать царя прежде всего плодами этого бережения. Как ни торжествен и радостен будет царь, въезжая в Москву, а зоркий, всевидящий глаз его всё заметит — и не расчищенную от снега берму перед посадской стеной, и изъеденные зеленью, ни разу за зиму не чищенные пушки и пищали на раскатах и башнях Нового города, и неподновлённые настилы мостов, и даже обржавевшие цепи запрометного моста перед Кутафьей стрельницей, через которую он въедет в Кремль, не ускользнут от его зоркого взгляда.

Много хлопот у бояр… Мотаются они по Москве, по Арбату, через который поедет царь, обсматривают всё вокруг, проверяют — как бы чего не проглядеть, не оставить царским глазам чего-нибудь негораздого, неисправленного, неподновлённого… Но особенно хлопотно царской дворне: к возвращению царя нужно приготовить дворец, вычистить, вымыть, выскрести каждую половицу, каждую ступеньку… Покуда царица не разрешилась от бремени, во дворце и сору не мели, попрятав куда подальше все мётлы и веники, чтоб, не дай Бог, не подвернулось ей под ноги какое-нибудь помело да не переступила она его ненароком: через помело переступать — детей тяжко рожать!

Развольготствовалась дворня от такого безделья. Всю зиму били баклуши, моты мотали — день коротали. Девки с парнями по чуланам прятались, тискались и любились или, улизнув из дворца, бежали на Москву-реку кататься на санках, благо, напротив дворца, в стене у Благовещенской стрельницы, были пробиты ворота, звавшиеся Портомойными. Кинется, бывало, кто-нибудь из стольников или сам дворецкий Никита Романович Юрьев искать на какое-нибудь дело челядинцев, все подклети избегает, а там, кроме баб, кислошниц[168] да поварих, — никого! А бабы подскажут: «Ты, батюшка, по чуланчикам прометнись, чай, кого и сыщешь!»

Отправится Никита Романович искать по чуланчикам, позастукает с добрый десяток блудней и блудниц — вечером в чёрных сенях учиняется порка. Хоть и добр был боярин, но нерадивости и огурства, а особенно блудовства не прощал. Парням, словленным на блуде, — по полдюжины розог, девкам — по полной! Девкам нет пощады, нет оправдания. Их вина навек закреплена притчей: сучка не схочет, кобель не скочет. Старухи доносчицы посмеиваются над девками… Им бы пожалеть их, бедолаг, да не жалеется, ибо бабья доля здесь у всех одинакова: и их молодость была иссечена розгами, и они наплодили детей, не ведая от кого, и пораздали их по монастырям. Челядным дворцовым девкам замужество заказано: не должно быть у них ни мужей, ни детей, ни забот иных, кроме забот о царском доме. Так и проводят они весь свой век во дворце мирскими монахинями. Вот и нет тут ни у кого друг к другу жалости! Не жалеется, привыкли, да и не нажалеешься: отлежатся девки — и снова за своё примутся. Так что порка блудных сходит всегда за потеху. Не потешно лишь тем, кто ложится под розги, и благо ещё, если порют свои, челядинцы; они не шибко усердствуют, а если кличут конюхов, тогда лихо! Тем что по конским спинам хлестать, что по человечьим!

С рождением царевича кончилась у дворцовой челяди беззаботная жизнь. Дворец был запущен, грязен, полон крыс, мышей, тараканов, а возвращавшийся из Полоцкого похода царь был уже на подъезде — известие о рождении царевича застало его в Старице, поэтому спешно взялись наводить порядок и хотя старались вовсю, но со всем поуправиться всё равно не успели. Не сделали и самого главного — не вытравили тараканов, которые досаждали больше всего. Их собирались повыморозить зимой, растворив на мороз все окна и двери, но, опять же, из-за царицы не стали: недомогавшая Марья боялась недоносить ребёнка и ни на один день не соглашалась оставить своих покоев. Дотерпели до весны… Родила Марья, и теперь уже сама повелела Юрьеву ввезти её на подворье брата своего Михайлы и повытравить из дворца эту нечисть.

Разошёлся Юрьев, раззавзятился! Полдня подгоняемые им челядники всем скопом вытаскивали из дворца ковры, перины, одеяла, подушки, шубы, полсти, кровати, сундуки с рухлядью — словом, всё, что можно было вытащить, а потом за дело взялись тараканщики. Подвезли ко дворцу три воза конопляных головищ с зёрнами, растопили во дворце все печи ясеневыми дровами, позатворили на окнах наглухо ставни, подложив под них мокрые рогожи, и, как только печи достаточно раскалились, принялись сыпать на загнетки, полные жару, конопляные головища. Щедро сыпали! Бурый густой дым, поваливший из печных труб царского дворца, застлал вскоре пол-Кремля.

Юрьев, взгромоздившись на заваленный шубами старый великокняжеский трон, принадлежавший ещё великому князю Иоанну Васильевичу, который челядинцы выволокли из хором вместе с кроватями и сундуками, нетерпеливо, сердито кричал тараканщикам:

— Да затворяйте же, окаянные, двери! Двери в белых сенях затворяйте! Весь дух уйдёт!

Тараканщики затворили и законопатили в белых сенях двери, полезли на крышу забивать в трубы дым.

Юрьев опять запричитал:

— Мало, ой мало конопли наметали! Не изведётся, проклятый!

— Вона, мало! — смешливо загалдели челядники, сгурбившиеся вокруг боярина. — Куды боле — два воза! Медведя пусти — издохнет!

— Мало! — не унимался Юрьев. — Таракан живучей медведя. Надобе было и третий воз пометать.

— Вовсе ты, батюшка-боярин, опупел! — выпаливает кто-то скороговоркой.

— Ах семя хамское, подлое, языкатое! — сокрушённо вздыхает Юрьев и устраивается поудобней на великокняжеском троне, будто рассчитывает этим самым защититься от зубоскальства дворни.

— Истинно, батюшка-боярин, — присказывает всё тот же быстрый голос, хитро присказывает: поди пойми — соглашается или прежнее гнёт?

Но Юрьев и сам хитёр.

— Ну-ткась, высолопи, высолопи, что там ещё на твоём подлом языке вертится? — говорит он нестрого, покладисто, дабы не выпугать дерзкого болтуна и не отбить у него охоту ещё подерзить.

— А то, што истинно опупел, батюшка-боярин. От твоего усердия за полвека хором не выветрить! Тебе-то любо — в их не мешкать, а нам с государем — мешкать!

— Ах, подлый! Се ты, Фанаська-корнозубый? — узнает наконец по голосу Юрьев. — Сознавайся — ты?

— Истинно, батюшка-боярин…

— Дран ноне будешь. За хамство, за дерзость и за всё прочее.

— За прочее вечор был дран, батюшка-боярин. По незаживленному како ж драть?

— Брюхо цело — на брюхо и получишь!

— То не по-божески, батюшка-боярин. Спать-то я како должен?

— Стоймя, как конь! — на потеху всей дворни отпускает Юрьев.

В Кремле меж тем поднялся переполох. Дыма без огня не бывает, а огонь — это беда! Ко дворцу стал сбегаться народ: бежали с баграми, с пешнями, с крючками, с лопатами, тащили ведра с водой, с песком… От Троицких ворот намётом пригнал коня Шереметев, ополз с седла подле Юрьева, потаращил глаза на сундуки, на кровати, на перины, комами наваленные на них, на полсти, на ковры, разложенные вокруг, и опешенно завопил:

— Да что же ты расселся, боярин?!

— Таракань морю, — сказал ему с блаженной улыбкой Юрьев.

— О господи!.. — Подкосились ноги у Шереметева. Он осел на землю, облегчённо перекрестился. — Гляжу — полнеба заволокло! — сказал он успокоенно, глядя, как тараканщики забивают дым в трубы, размахивая над ними кусками холстин. — Сердце обмерло… Вот, думаю, встретили государя! Ох, боярин, боярин!.. Поглянь, сколико люду всполошил!

— Разбредутся, — невозмутимо улыбался Юрьев. — Царица сама повелела. Уж терпежу не стало… Да мало конопли наметали, мало… Не изведётся чёртова живность!

— Гляди, гляди! — закричали челядники. — Таракань ползёт!

Кинулись топтать поползших из дворца тараканов. Сбежавшийся ко дворцу люд поглазел-поглазел на весёлую забаву царской дворни, покидал свои пешни, багры, крюки, да и себе туда же!

Шереметев поднялся с земли, наставительно сказал:

— Чтоб таракань пропала, надобно в лапоть насадить столько, сколько в доме жильцов, и лапоть тот через порог переволочь и через ближнюю дорогу.

— Иде таковой лапоть взять, воевода? — ухмыльнулся Юрьев. — Я уж давно в дворне со счёту сбился. Бочку огурцов за один присест съедают!

Юрьев повздыхал, покряхтел, доверительно сказал Шереметеву:

— В неделю государя встречать.

— Дал бы Бог, — вздохнул Шереметев. — Заждались уж!..

— В неделю… — вздохнул и Юрьев. — Вечор гонца прислал… Три дня в Иосифовом монастыре пробудет… На молении. Потом прямо на Москву. Последний ночлег велит приготовить в Крылатском. Намерился я ему туда царевича меньшого выслать… Старшой в Иосифовом монастыре встрел его, меньшой пущай в Крылатском порадует его!

Юрьев покричал тараканщикам, чтоб побольше забивали в трубы дыма, поелозил на своём неудобном сиденье, посопел, поглядывая украдкой на Шереметева, — хотелось ему ещё что-то сказать воеводе, и, не вытерпев, сказал:

— Тревожно мне, однако… Не стряслось бы чего худого. Сон нынеча видел — баба срамное место казала… К чему бы сие?

— Кирпич из печи выпадет — то к худу, — сказал Шереметев — не то участливо, не то в насмешку. — Да вот ещё ежели локоть чешется… Иль коли небо приснится — ох к худу!

— Параскеву-ведунью с Успенского вражка призывал… Сказала — пустой сон. А я чую, не пустой! Баба всегда к лиху снится!

— Лихо-то у нас и не переводилось, — буркнул Шереметев. — Гляди, что далее будет, коли государь вернётся.

— А что будет? — с деланным простодушием спросил Юрьев.

— Мне ли то знать, — уклончиво ответил Шереметев. — А будет!

— Плох ты на уме, воевода… Плох!

— Да откель тебе ведать моё наумие? — Шереметев в упор посмотрел на Юрьева, тот не выдержал его взгляда, отвёл глаза. — Нынче всяк себе на уме. — Шереметев погладил ладонью старую, потемневшую парчу на спинке трона, уныло завздыхал: — Э-хе-хе-хе! Чего токмо на веку моём ни было… Великого князя Иоанна Васильевича помню на сем государском месте. Сколико дел славных свершил он, сидя на нем!

— Небогатое место, — сказал деловито Юрьев. — Нынеча государю на таковом месте перед своими сидеть соромно, а перед иноземными и подавно!

— Ранее Русь ни перед кем позлащёнными тронами не кичилась, — сказал с угрюмцей Шереметев. — Великий князь Иоанн Васильевич принимал иноземных послов, сидя на деревянной лавке в брусяной избе, а ежели барана им слал от себя, то шкуру назад требовать не стыдился. И всё было ладно, и крепко, и богато!

— Было времечко… — задумчиво покачал головой Юрьев. — Целовали всех в темечко, а теперь — в уста, и то ради Христа! Всякому свой век нравен, воевода. А про лагоду и богатство чего с попрёками поминать? Кто ту лагоду и богатство расстроил? В одной избе разными вениками не мети: разойдётся по углам богатство. Тридцать лет разными вениками мели в сей избе, — кивнул Юрьев на царский дворец.

— Мне твои речи заведомы, боярин, — насупленно перебил его Шереметев. — Слово в слово могу их тебе пересказать, и не про меня они! Я свой век доживу с тем, что накопил сам. Иных пожалуй своей мудростью… ежели они её восприимут. Мне уж почитай восемь десятков, и делить с ним мне нечего. Мне уже ничего не надобно… На коня взлажу ещё — и слава Богу!

— Ох, не криви душой, воевода, — тихо выговорил Юрьев. — Ты меня добре знаешь: я не доносчик и не указчик ему… Он сам своих врагов ведает. Про наши уши говоря сия, и скажу я тебе, коль уж мы завелись про такое… Скажу я тебе, воевода, что человек до последнего издыхания про своё благополучие печётся. Вот же, прискакал ты сюда! Об чём думал, гнавши коня?! Знаешь об чём! Никто не прискакал, ты один! Потому что ревность явить хотел!

— Ты будто по писаному чтёшь, боярин, — невозмутимо сказал Шереметев. — Да токмо душа моя за семью замками, и тебе ни единого не отомкнуть! А потому, что она у меня всё ж человечья, я и прискакал сюда. О благополучии ж своём печась, я уже полвека не слажу с седла и не выпускаю из рук воеводского шестопёра, воюя с недругами земли нашей, а ты, боярин, своё благополучие добываешь, воюя с тараканами!

Шереметев победно глянул на опешившего Юрьева, хлестнул плёткой по голенищу и пошёл к своему коню.

Юрьев подхватился с трона, будто его в зад шпигнули, косовато позыркал вслед воеводе, плюнул, опять уселся… Лицо его угрюмовато насупилось.