10
Копейщик, у которого царь на смотре копьё пробовал, поспел к Махоне первым. Бешено, как впервые взнузданный конь, мчался он. Три креста поставил ему тысяцкий. Только ноги могли спасти его от полутора дюжин Махониных плетей. Не встал бы он после них: не той он был силы, чтоб выдюжить такой бой, оттого и мчался как скаженный, обгоняя по дороге таких же, как и сам, надеющихся спастись от тяжёлой Махониной руки.
Вскочил он в предбанник, где Махоня уже приготовился к своей немудрёной работе, и повалился как мёртвый, без единого звука, только брязнулся об пол своим изжелта-бледным лицом.
Махоня плеснул на него водой, посмыкал за бороду, попинал легонько в зад. Копейщик очнулся, показал Махоне лоб.
— Ох, мама кровная! — ужаснулся Махоня и присел перед ним на корточки. — Ну, подымась, подымась, — стал он ласково приговаривать и помогать копейщику подняться на ноги.
Копейщик поднялся, шатаясь, подошёл к кадке с водой, бултыхнулся в неё головой.
— За что ж тебя так, родимай?
— За царя… — просипел копейщик.
— За которого-то быть царя?
— За нашего… батюшку Иван Васильча!
— Господи! — прошептал Махоня и перекрестился. — Что ты?..
— А ништо… Мы с ним — как с тобой… Погутарили про воинское дело… Копьё он у меня… взял!.. Этак половчил в руке… и — в землю!
— Ты ж чаво?..
— А я ничего…
— Ишь ты! А плётки — пошто?
— Копьё-то… не встрянуло!
— Ух, матерь кровная! — снова ужаснулся Махоня.
— Дык, теперь што? — радостно сказал копейщик. — Теперь ништо!
— Верноть, — согласился Махоня. — Бог тебя послал нонче первым, а первого я не секу.
Копейщик сел на лавку, откинулся головой к стене.
— Посидь, посидь, — сказал ему Махоня, — а я по нужде отойду. Како зайдут яшо, так и почнём.
Махоня вернулся с улицы, а в предбаннике уже сидело пятеро. Подпоясался Махоня красным кушаком, хлебнул квасу, потёр ладонью меж жирных ягодиц и ласково поманил ближнего:
— Не бойсь, родимай! Розга, она что мать родная, сечёт и ум даёт!
Мужичок от страха не мог и кафтан с себя снять.
— Подсоби, — сказал Махоня копейщику.
Копейщик споро раздел мужика, уложил на лавку, пристегнул руки-ноги ремешками. Махоня неторопливо вынул из кадки розгу, протащил её сквозь сжатую ладонь, покачал в воздухе, словно примеряясь, и без замаха, будто вполсилы, стеганул по напряжённой, потной спине. Мужик даже дёрнуться не успел, но заорал так, что Махоня отступил в удивлении и заглянул ему в лицо.
— Больноть? — спросил он ласково.
— Дюжа… — простонал сквозь зубы мужик.
— Далей полегчей будя, — так же ласково сказал Махоня и снова полосонул через спину розгой.
…Пока он высек первых пятерых, явилось ещё человек тридцать. Расселись по лавкам, угрюмо, безмолвно, как перед покойником. Изредка кто-нибудь вышепчет: «О, Господи Исусе Христе…» — торопливо перекрестится и опять уткнёт бороду в кафтан.
Махоня лоснится от пота, хекает в каждый удар — надрывно, как стонет, с руки срываются при каждом ударе брызги пота и падают на иссечённую спину, въедаясь солью в багровые извивы.
Подошёл к Махоне один с крестом на лбу — пот с бороды ручейком…
— Хочь перемена, — обрадовался Махоня, увидев крест. — Дай-кось мне плеть, — сказал он копейщику.
Тот подал ему плеть. Махоня стал разминать её, подбадривая вконец потерявшегося мужика:
— Не бось, родимай! Плётка, она мягчей розги! Плётка рвёт, а рваное быстрей гуится. Что ж ты укоил, что плети схлопотал?
— Коня загнал.
— Легко отделаешься, родимай, за грех такой великий! В раю будешь, помянешь Махоню добрым словом.
После трёх ударов мужик запросился:
— Погодь, Махоня… Мочи нет.
— Чего ж годеть? — сказал ему ласково Махоня. — Эвон у меня яшо сколь страдальцев! До полуночи не управлюсь. И со счёту ты меня сбил, родимай, — сокрушился Махоня. — Чтоб ни Богу в обиду, ни тебе, почну сызнова.