2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Дня три спустя подстерёг Щелкалова в Кремле хитроглазый, проворный послушник из Чудова монастыря, передал с осторожной оглядкою, что архимандрит Левкий хочет свидеться с ним по какому-то важному делу и приглашает его нынче — перед вечерним звоном — зайти в монастырь.

Удивился Щелкалов, призадумался: чего хочет от него Левкий, сей хитрющий, коварнейший из коварных лис? Сроду не имел он никаких дел с чернцами, да ещё с этакими, как Левкий! От сего черноризца подальше держаться — вот самое лучшее дело! Но, с другой стороны, и соблазн был велик. Нынче Левкий к царю ближе всех, и чуял Щелкалов — надолго, потому что Левкий не только был во всём противоположен Сильвестру, был он — и это самое главное! — на редкость схожим с царём — и душой, и мыслями… Царь любил в нём себя, а это было надёжней всего. Именно это и соблазняло Щелкалова. Заиметь надёжную тропку к царю! Не об этом ли все его помыслы? Зная, что самому её протоптать во сто крат тяжелей. Да и протопчешь ли ещё? А вот через Левкия, сойдись он с ним — и потесней! — он мог бы пробиться к царю.

От Разрядной избы до Чудова монастыря — рукой подать, но Щелкалов не пошёл напрямик, помня настороженные оглядки послушника. Попетляв немного по Кремлю, в предвечерний час уже немноголюдному, Щелкалов, никем не замеченный, подошёл к монастырским воротам. Калитка отворилась без стука — его уже ждали… Тот же самый послушник отвёл его к архимандриту в святительскую.

Левкий встретил Щелкалова сдержанно, без подкупающего радушия и елейных слов, спокойно, просто, по-монашески, благословил, расспросил о семье: о жене, о детях… О детях расспросил поподробней: отданы ли в обучение грамоте и куда отданы — монастырским ли учителям или приходским? Посетовал, что многие учителя в приходах нерадивы и невежественны, отчего и к монастырским учителям люди начинают относиться с недоверием, учат детей грамоте дома, как сами умеют, не по книгам, оттого многие недоросли неучами остаются: ни книг святых прочитать не умеют, отчего к вере не радеют, ни даже руки приложить… Потом вдруг вспомнил недавний пир в Грановитой палате, лукаво пощурился на дьяка, давая понять, что знает о его злоключении, но говорил только о царе, восхищался его щедростью, вспомнил, что после Казанского похода царь роздал из своей казны помимо платья, сосудов, доспехов, лошадей, помимо вотчин и поместий почти пятьдесят тысяч деньгами…

— А ныне, должно быть, и того более! — сказал он с прежним восторгом, за которым, однако, проглядывали и зависть, и даже осуждение — за то, что царская щедрость была направлена не туда, куда, вероятно, хотелось бы Левкию.

— Да вот сочтут казначеи, — сказал Щелкалов, просто так сказал, лишь бы не молчать.

— Сочтут, сочтут, — повздыхал Левкий. — И всё бы гораздо, да вот… беда, — промолвил он скорбно. — Сыскали днесь в Тайницкой стрельнице, в подвале… тело боярина Репнина. Ненароком сыскали… Второго дня присылала женишка его ко дворецкому спросить о боярине… Домой он с пира не воротился. Дворецкий ответствовал: надерзил, деи, боярин государю да и ушёл своей волей с пира. Тако оно и было… Крепко надерзил боярин государю, но государь, слава Богу, и слова гневного не изрёк ему, всё стерпел!.. Будто ведал его судьбу.

Щелкалов слушал Левкия с широко открытыми глазами. Тут же сразу ему и вспомнилось, что два последних дня все бояре в думе были просто не в себе, а сегодня так и вовсе лица ни на ком не было. Думал Щелкалов, что это они всё ещё от пира царского никак отойти не могут, а тут, оказывается, вон в чём дело — панихидой повеяло. «Весёлое похмелье!» — подумал злорадно Щелкалов и спросил Левкия:

— Что же он… свихнулся туда, в подвал-то, или как?..

— Бог его знает, — пожал равнодушно плечами Левкий. — Должно быть, свихнулся. Пьян веди был, вельми пьян. Нешто стрезва пустился б царю дерзить?!

— И в Тайницкой?! — удивился Щелкалов. — Пошто ему было идти к Тайницкой? Ни проходу в ней, да и путь — в иную вовсе сторону. К Тимофеевской или Фроловской путь боярина, — раздумывал вслух Щелкалов. — На Варварке подворье его…

— Нынче он уже переселился в иные кровы, — прервал рассуждения Щелкалова Левкий, видя, что дьяк потому и пустился в рассуждения, что решил, будто ради этого дела его и позвали сюда. — Перейдём-ка паче к нашему делу, сын мой. О боярине — к слову пришлось… А кликал тя аз для иной надобности. Ну-ка угадай — для каковой? — словно бы заигрывая с дьяком, спросил он и, достав чётки, застучал крупными аспидными костяшками.

— Я готов услужить, ежели могу, — прямо, без обиняков сказал Щелкалов, избавляя также и Левкия от всяких нудных околичностей и намёков.

— Гораздо, сын мой, оставим опрятство[238], — качнул головой Левкий. — Господь також нарицал нам беречися от пусторечия, глаголя: да будет слово ваше: да, да — нет, нет, а что сверх сего, то от лукавого.

Левкий отложил чётки, глянул на Щелкалова с пристальностью, но как-то странно, так, словно не в нём высматривал что-то, а через него всматривался в себя. Умён был архимандрит и осторожен — ох как осторожен! — и должно быть, ещё и ещё раз взвесил на весах своего разума все за и все против, перед тем как открыться дьяку.

— Книги печатные скоро учнут у нас делать, — выговорил он наконец, не сводя своих щурких глаз с дьяка. — Дело сие сколь и доброе, столь и худое… «Горе вам, книжники!..» — нарицал Христос, Господь и учитель наш.

«Книжники и фарисеи», — мысленно подправил архимандрита Щелкалов, вспоминая, что слова эти Христос говорил совсем по другому поводу, но возражать святому отцу не стал. Сказал иное:

— Доброе иль худое — не ведаю, ведаю токмо, что дело сие государево.

Он уже смекнул, в чём суть дела, и поразился — было от чего поразиться: выходило, что и тем, чьим благословением зачиналось печатное дело, оно тоже было почему-то неугодно. Одной рукой благословляли, другой заводили козни!

«Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что очищаете внешность чаши и блюда, между тем как внутри они полны хищения и неправды. Горе вам, книжники и фарисеи, лицемеры, что уподобляетесь окрашенным гробам, которые снаружи кажутся красивыми, а внутри полны костей мёртвых и всякой нечистоты!» Так говорил Христос, и знал же, конечно, архимандрит, о ком он так говорил и почему, но кто возразит ему, кто упрекнёт его в измышлении?! Есть такое слово Христа: «Горе вам, книжники!..» — и он, и иные с ним поднимут их над собой, как крест, и пойдут с этим крестом как правые и честные против тех, кого сочтут неправыми и бесчестными. И не сомневался Щелкалов, на чьей стороне будет победа! Вспомнился ему недавний разговор с дьяконом Фёдоровым, вспомнилась его уверенность в своём положении, подкреплённая сознанием, что он находится под защитой царя, и подумал Щелкалов с восторгом и ужасом: «Никто им не помеха: до Бога высоко, до царя далеко, да и они же вкруг царя сидят!»

А Левкий говорил о том, что государь по страстности души своей легко соблазняется всем иноземным, да и наустители премудрые («О ком сие он так?» — подумал Щелкалов) не престают в своих поползновениях, с юных лет соблазняют его то одними, то другими иноземными новшествами… Говорил, что по их наущениям ещё лет пятнадцать назад намерился привезти из земли немецкой печатных дел мастера, чтобы книги печатные делать, да Господь Бог на тот раз оградил землю Русскую от латинского разврата, спас книги святые православные от кощунства, да вот нынче опять собрались учинить над святыми писаниями злое кощунство, и уж кощунов своих собственных завели…

— Святое писание… Писание! — священно произнёс он. — Яко же ненаписанным оно будет?!

— У латынян уж, поди, с сотню лет книги не пишут, — сказал Щелкалов, вспомнив свой разговор с дьяконом Фёдоровым. — Всё печатают… И не видно вреда от того!

— Слепому не видно. Покуда латыняне книг у себя не печатали, и ереси лютеровой у них не было, а теперь сия ересь всю землю их развратила.

— Ересь и нашей земли не минула, хотя книг у себя мы не печатали.

— Не минула, — согласился Левкий, — но, явившись на нашу землю, тут убо и сгинула, аки нечисть. Занеже блюдётся вера наша испокон в чистоте и святости, и книги святые сотворяются кропотливой рукой человеческой, яко же изначала сотворены были, а не диавольским чрезъестественным способом.

— Пошто же митрополит и освящённый собор не воспретят сего богопротивного дела?

Левкий вновь взялся за чётки. Чёрные шарики оживили его руки, зато лицо стало мозглым и неподвижным, как у мертвеца. Он, видать, понял, что такими доводами не пронять дошлого дьяка, к тому же, рано или поздно, а, раз уж он призвал его к себе, нужно будет выкладывать перед ним всё.

— Занеже митрополит во главе сего дела, — сказал Ловкий прямо и продолжил раздражённо: — Како пришёл он из Новыграда и посел на владычном месте, тако и затеялся, уповая собою, ноугородские блажи свои осуществлять. И перво-наперво — дело печатное заводить, яко же есть у латынян подлых. Чает он землю Русскую просветить, подобно святому князю Володимеру, мня, будто несказанную добродетель источает из души своей.

Вошёл послушник, поклонился, тихо сказал, что пришли учителя.

— Кличь, — кивнул Левкий.

Послушник отворил дверь, впустил трёх монахов. Одинаковые, как тени, они молча покрестились у двери, молча, неслышно, как тени, прошли через святительскую и стали к стене.

— В тщеславии своём владыка вознёсся на высоту столь непомерную, что не хочет и не может уже узреть того, что видно нам, слугам его, от пущих помыслов не возносящимся под облакы. Об ином они тебе скажут, — кивнул Левкий на монахов. — Учителя суть они… От трёх монастырей московских — от Егорьевского, от Варсонофьевского да от Воздвиженского, что на Арбате, а от иных не зываны, ибо за городом они, а дороги нынче тяжки, сам ведаешь.

— Однако… я в недоумении, святые отцы, — сказал Щелкалов, косясь на стоявших у стены монахов. Их появление и вправду сбило его с толку, да и вид их смущал его: они как будто приготовились не говорить с ним, а расправиться. — К чему сии разговоры, да и пошто со мной? Я дьяк, служилый, мирской человек, а вы посвящаете меня в свои дела… в духовные.

— Оттого и посвящаем, — сказал грубовато Левкий, — что худы наши дела. Вот скажут тебе учителя, что будет, коли книги, яко деньги, учнут делать. Тогда любой стряпчий учить примется, ибо книг станет много… Доступны станут книги.

— В миру учителя явятся, — сказал один из монахов. — Несметный вред учинится от таковых учителей, ежели и усердны даже будут они, ибо лише к разуму прострут они учение своё, а душу оставят в небрежении.

— Толико духовные учителя суть истинные учителя, — резким, как треск, голосом проговорил другой. — Ибо они пекутся и о разуме, и о душе.

«Страшитесь, что серебро поплывёт мимо вас, — подумал Щелкалов. — Вон как доводите: любой стряпчий учить примется! Истинно, примется, токмо книги ему в руки, ибо в грамотических хитростях ныне многие стряпчие заткнут вас за гашник, святые отцы! Минуло время, коли буквам опричь вас не умели».

— И вот оно, растление! — как пророк воскликнул Левкий. — Поползёт оно, яко змий ядовитый, чрез души те, духовной благостью не напитанные, и будет так, яко же рек государь отроку дерзкому, пред ним на пиру представшему.

Щелкалов не больно много запомнил из того, что говорил царь на пиру молодому княжичу Хворостинину, — не до того ему было после полной заздравной чаши! — к тому же каждое упоминание Левкия о царе заставляло Щелкалова вновь и вновь наступать себе на душу, подавляя в ней уже не неприязнь, а отвращение к архимандриту и ко всему тому, во что тот собирался его втянуть. Это было мучительно, и тоскливо, и гадостно, словно он впихивал в себя свою собственную блевотину.

— Не будем поминать государя, святые отцы, — сказал Щелкалов. Упоминание о царе вызывало в нём помимо прочего ещё и страх, глубинный, студенящий страх. Осиливать этот страх было ещё тяжелей, чем осиливать свою совесть. — Государь истинен во всех своих намерениях и поступках, и не нам с нашим низким разумом обмысливать и приговаривать его дела. Паче нам обмыслить и приговорить своё дело, ежели святые отцы намерены обсказаться о нём. Может статься, что я не сгожусь для него, и тогда…

— Такого статься не может, — спокойно прервал его Левкий. — Нам ведома, сын мой, твоя давняя вражда к дьякону от Николы Гостунского Ивану Фёдорову… Не к делу его, несть, сын мой… Будем справедливы! Но сие греха твоего не умаляет, сын мой, ибо, как нарёк Господь, и за малый грех не останешься ненаказанным. Ведомо нам, сын мой, что ты також, на государевой службе сидя, более всех и рьяней всё чинил дьякону всяческие препоны и неисправления, держа дьякона опроче дела[239] его.

— Ухо слышащее и глаз видящий — и то и другое создал Господь?! — буркнул язвительно Щелкалов.

— Истинно, сын мой, — с сочувственной безысходностью сказал Левкий. — Несть ничего сокровенного, что не открылось бы, и тайного, что не было бы узнано.

— Стало быть, хотите меня застращать, дабы я стал пособником в вашем деле?! — сдерживая рвущееся из него отвращение и к самому себе, и более всего к Левкию, сказал прямо Щелкалов, но и от этой его прямоты легче ему не стало — всё равно ведь знал, что снова пойдёт на сделку с совестью и сговорится с Левкием.

— Не в нашем, сын мой, — мягко, наставительно поправил его Левкий, — а в сем… в сем деле! Ибо оно не толико наше… За нами, буде, пол-Руси стоит?! Тебя же, сын мой, мы не знаем за труса, иначе не было бы наших речей к тебе.

— И что бы вы делали? — вновь съязвил Щелкалов.

— Бог ли не защитит избранных своих, вопиющих к нему день и ночь, — невозмутимо отмолвился Левкий.

— Пошто же меня избрали вместо Бога?

— Написано: не искушай Господа Бога твоего. Земные дела принадлежат земным…

— И чаете, что я соглашусь?..

— Ежели дело будет расстроено людьми неумными и неискусными, многие вины по старой памяти падут на тебя, сын мой. Так паче тебе самому взяться за сие… А мы тебе споможем.

Монахи подошли к Щелкалову и выложили перед ним на лавку пять серебряных гривенок.

— Нет! — подхватился с лавки Щелкалов. — Нет, святые отцы, Василий Щелкалов не продаёт своей души. От подлости, от скверны могу низринуть я душу свою в геенну, токмо не денег ради. Уберите своё серебро, святые отцы, ежели хотите сговориться со мной.

Монахи в растерянности побрали назад гривенки. С их лиц впервые сошла та суровая, неодушевлённая и угнетающая сосредоточенность, которая делала их схожими с истуканами, отчего Щелкалову всё время казалось, что он присутствует при каком-то невероятном святотатстве, где живое и мёртвое, святое и греховное, презрев свою извечную непримиримость, соединялось в чудовищный союз. Это наваждающее чувство сдерживало его, вызывая в нём невольное упрямство. В душе он всё давно решил и давно бы уже договорился с Левкием, не будь перед глазами этих истуканьих рож, от которых веяло чем-то потусторонним, рождая в нём суеверный страх.

— Твоей души мы не покупаем, сын мой. Сребро сие для тех, кто пойдёт у тебя в пособниках, — сказал Левкий.

— Пусть они уйдут, — потребовал Щелкалов.

Левкий согласно преклонил голову. Монахи, сложив ему в ладонь гривенки, поспешно убрались из святительской.

— Возьми сребро, сын мой, — твёрдо сказал Левкий и протянул к Щелкалову руку с гривенками. — Учителя от других монастырей також внесут свою лепту. Не жалей денег, сын мой, но там, где ценней слова, прячь сребро под спуд.

Щелкалов взял гривенки, брезгливо встряхнул их на ладони.

— Не верю в их силу!

— Тем паче, сын мой… Но разумный человек, взвешивая чужие души, не кладёт против них на мерила присную…

Невозмутимость Левкия, его спокойствие и то, как он держал себя — будто вёл душеспасительную беседу со своей паствой, — и бесили Щелкалова, но и вызывали зависть, а вместе с завистью и недоумение. Так держаться мог только человек, не чувствующий в своих поступках ничего предосудительного либо вовсе бессовестный.

— Доброе дело изгубим, — сказал Щелкалов, глянув на Левкия — глаза в глаза.

— Для кого — доброе?

— Для всех, — отвёл взгляд в сторону Щелкалов, не выдержав исходящей из глаз Левкия остроты. — Для всей Руси!

— Учителя, что же, — не от Руси?

— Учителя!.. — хмыкнул презрительно Щелкалов. — Супротив Руси, супротив царя идём — ради учителей. Распять нас мало!

— Душа у тебя мятущаяся, сын мой, но разум твой крепок. Мои упования на него, и вот мои слова к твоему разуму: супротив царя и супротив Руси, но не учителей ради — царя и Руси ради. Беда для Руси — потёмки, но свет — искончальная пагуба. Чрез книги придёт к ней свет!.. Прозреет Русь и вспрянет, точно застоявшаяся лошадь, и уж не сыщешь оттоль на неё узды. — Левкий помолчал, должно быть, пережидая, пока сказанное им поглубже проникнет в сознание и душу дьяка, нахмурился, глаза его, только что искрившиеся проникновенным, мудрым блеском, вдруг стали жестко-серыми, как высохшая земля, гневными и безжалостными. — Ходил аз нынче в застенок к Ивашке Матрёнину, — сказал он тяжко и злобно, враз утратив всю свою невозмутимость. — Допытывал его: пошто отца игумена до смерти убил? — Левкий вдруг резко поднялся с лавки, устрашающе приткнул своё хищное лицо к лицу Щелкалова, кликушески хохотнул. — Пото, ответил, что разум на него восстал! Вон яко же!! — ощетинил он перед носом Щелкалова свои острые, длинные пальцы и, круто повернувшись, поковылял в дальний угол святительской. — А ну како этаким Ивашкам ещё и книги! — выкрикнул он оттуда. — На государя!.. На всю Русь прострут они свою каинову руку!