9

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ночь прокатилась по Старице тяжёлым хмельным забытьём, а утром дьяк Большого приказа, царский казначей Угрим Львович Пивов, расчёсывая пятерней свалявшуюся муругую бороду, не проспавшийся, не прохмелевший после ночного пира, утробно икая и с мукой крестя рот, расхаживал меж пяти дубовых сундуков, сплошь окованных железом, и угрюмо, но ревностно осматривал висящие на них замки. Палату с сундуками охраняли семеро стражников снаружи, а внутри, прямо на сундуках, спал Махоня Козырь — заплечных дел мастер, который один стоил семерых со своей силищей и которому в извечной его неприкаянности всегда приходилось искать себе приюта в самых невероятных местах.

Угрим Львович поджидал старицких кабатчиков, чтобы вновь отсчитать им двадцать пять рублей, обещанных царём на вино.

Махоня не поднимался с сундуков, похотливо позёвывал, прижмуривался, мягко, словно обласкивая дьяка, говорил:

— Эх, пригожее житьё-бытьё на сейном свете…

— Ну уж?! — икнул и перекрестил рот Пивов.

— Ей-бо! Я како секу бедолажных, у мене приятство в душу восходит! Како у тебе, коли ты деньги считаешь! Весь бы век сёк… Иначе тоска! В нутре — как бы песок…

— Пригожее, стало быть, житьё?..

— Пригожее! Вот бы ещё бабу… высечь! Николь не сёк баб.

— А мял?..

— Дык сие-т што?! Вовсе не то приятство. Высечь бы!..

— А замок пошто порушен? — насупляется Пивов, заметив на одном из сундуков погнутую дужку замка.

— Дык… испытал — нешто сломить нельзя?!

— А как кугмач[131] твой испытаю?

— Дык… — Махоня виновато отворачивается от грозного лица дьяка, но дьяк перешагивает через сундук, сует Махоне под нос кулак…

— Будет тебе пригожее житьё!

— Дык… — виноватится Махоня, — всё едино пусты. Всю уж казну пропировали да провоевали. Последнее старичанам на зелие вытрухиваешь.

— Ишь ты?! — дивится Пивов. — Откель тебе ведомо про сие?

— Сам-то ты, Угрим Львович, во хмелю сие бубнил.

— Вот те на!.. — поражается Пивов. — Высечь надобно меня… Высечь, высечь! — сокрушается Пивов.

— Дык чаво — поусердствую, Угрим Львович, — услужливо говорит Махоня.

— Тебе бы токо сечь!

Приходят кабатчики. Махоня нехотя слазит с сундуков, садится в углу… Кабатчики начинают торговаться с дьяком — не хотят уже выставлять десять бочек за те же деньги, убыточно, мол, оптом, от кружечной торговли прибыль большая… Хвалуют дьяка согласиться на семь бочек.

Пивов, раскорячась, садится на один из сундуков, захватывает в кулак свою бороду — зловещее сопение его начинает терзать скряжные души кабатчиков. Некоторое время они маются, перескрипывают половицами, утружденно и горестно перетаптываясь, как на панихиде, наконец, перестрадав, обмыслив, подсчитав, добавляют ещё одну бочку. Пивов продолжает восседать на сундуке, как на троне. Половицы начинают скрипеть ещё жалобней, лица кабатчиков натужно осклабливаются в льстивой улыбке — душу готовы уступить дьяку, только не лишнюю бочку, но Пивов непреклонен:

— С кем торгуетесь, ялыманщики, — с царём! Он вас от татарвы щитит, от литвина щитит, от ляха щитит, вон — пять сундуков серебра истратил, чтоб вам, корнодухим, вольготно во всём было, а вы жлобитесь, мошну свою бережёте!

— Торг дружбы не знает, Угрим Львович…

— Пета бяху[132], — отмахивается Пивов. — Десять бочек, и ни единой мене! Не то — вон томится без дела наш заплечник, а у него плёточки по сходной цене!

Сдаются кабатчики. Пивов отмыкает сундук, начинает отсчитывать по деньге, кидая их в рот. Накидав сотню, выплёвывает вместе со слюной в ладони кабатчикам. Их пятеро — каждому по пяти сотен серебряных лепестков, маленьких, тоненьких, как скорлупа тыквенной семечки. Долго тянется счёт: кабатчик, приняв от дьяка сотню монет, принимается в свой черёд забрасывать их за щёку, пересчитывая…

— Единую недодал, Угрим Львович…

— Проглотнул, ялыманщик! — сердится Пивов.

— Резаная, Угрим Львович…

— Вы, мошенники, и портите деньги.

— Не по-божески, Угрим Львович, трёх недодал!

— И не подавился, ялыманщик? — только удивляется Пивов.

Незадолго до полудня на старицком торгу вновь вышибают из бочек днища… Пивов первым прикладывается к ковшу: вино не больно доброе, смешанное с медовухой, зато крепкое! Пивов косится на стоящих тут же кабатчиков — сплутовали-таки, мошенники! — но снова заводиться с ними ему не хочется. Ему хочется квашенины, хочется спать…

— Давай, давай, люди, подходи! — громко зазывает Пивов. — Гуляйте, пейте здравие государя нашего Иван Васильевича!

И опять накатывается на Старицу пьяная одурь.

Наехали на торг царские охоронники, отпущенные Зайцевым на разгулку, и не по одному ковшу пропустили — многие и на лошадей еле повзлезли, — а потом пустились брать своё…

И тёплые избы, и сытный корм, и девок — все раздобыли для себя ретивые молодцы в чёрных шубных кафтанах, обшитых по плечам и вороту дешёвой серебряной парчой, — в такие кафтаны обряжал царь своих охоронцев, дабы всяк отличал их от простых ратников. В три дня истерзали они Старицу, так истерзали, что будто чёрное поветрие пронеслось над ней. Ефросинья, которой доносили обо всём, что творилось в Старице, была на редкость невозмутима, целыми днями сидела за ткацким станком и велела бесчинно выпроваживать всех жалобщиков.

Явились к ней уличные старосты, просили заступиться, урезонить распоясавшихся охоронников, от бесчинства которых многие старичане, побросав избы и добро, побежали с семьишками прятаться в монастыри. Но и старост выпроводила Ефросинья, сказав им, чтоб не шли они больше к ней, а шли бы к самому царю, ибо его злой волей занесены на Старицу страдания.