7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ночь. Тишина. В гриднице шевелящийся полумрак. Язычки пламени на свечах время от времени вздрагивают, будто кто-то невидимый прикасается к ним, и тогда на потолке, на стенах оживают тени, а потом всё снова замирает. Тишина. Ночь. Покой.

Иван взял со стола одну из не прочитанных днём грамот, распечатал её, бегло, мало вникая в смысл, прочитал несколько строчек. Дьяк Василий Щелкалов доносил ему о проведанных им тайных умыслах боярских детей Тимофея Иванова, сына Тетерина, и Марка Сарыхозина, сподвижников Адашева и Курбского, которые намерились сбежать в Литву.

«Тимоха Тетерин, — доносил Щелкалов, — тобой, государь, к постригу ведённый и на монастырское житьё уряженный, стакнулся с Маркушкой Сарыхозиным и ссылаются отай с еретиком злобным, старцем Артемием, сбегшим от тебя, государь, в Литву…»

Иван равнодушно отшвырнул грамоту: даже такое известие сейчас не тронуло его. Тяжело навалился грудью на стол и долго сидел так — в суровом и чутком оцепенении, будто ждал чего-то или прислушивался к чему-то в самом себе. Потом придвинул к себе лист бумаги, взял перо, обмакнул его в чернила, крупно, неровно, быстро начал писать: «В пречестную обитель пресущественной и преблагой Троицы и преподобного и богоносного отца нашего святого Сергия чудотворца, иже о Христе божественного полка наставнику и руководителю преподобному архимандриту Ионе с братиею царь и великий князь Иван Васильевич всея Русии челом бьёт, дабы пожаловали вы и молили Господа Бога о нашем согрешении, понеже как человек согрешил я, ибо нет человека, могущего и один час прожить без греха. И посему молю, преподобие ваше, да подвигнитесь со тщанием на молитву, да ваших ради святых молитв презрит Бог наши великие беззакония и подаст нам оставление грехов, дарует нам разум, рассуждение и мудрость в управлении и строении Богом преданного мне стада христовых словесных овец…»

Тонко взвыла отворяемая дверь… Иван вскинулся испуганно, закусил губу. Дверь отворилась. Вошёл старый Басманов. Иван уже намерился запустить в него бронзовую чернильницу, но в самое последнее мгновение вспомнил, что сам велел ему прийти, и успокоился.

Басманов почтительно остановился у двери.

— Заходи, заходи, воевода, — позвал его Иван. — Поджидал уж тебя. Садись. Поближе садись!

— Никогда не сидел я при тебе, государь.

— Садись, тем меня не унизишь. Велю, так садись!

Басманов сел на край лавки, недалеко от Ивана устало распластал по коленям свои большие руки, расслабленно вздохнул.

— Притомился, воевода?

— Есть маленько… Чай, и ты, государь, не на пухах лёживал!

— Мне Богом велено.

— А мне что ж сказать?.. — Басманов вздохнул, кротко глянул на Ивана. — Мне тобой велено, и ин Богом, выходит, також.

— Что ж, не повели я — на печи лежал бы?

— Без подневолья, государь, каждый сам по себе, как стадо без пастуха. Без перевясла и веник рассыпается. Кто на печи лежал бы, кто на лавке, кто в кабак… Шалы-валы, торы да ёры! Не велят, так не шевелят! А воля, она совокупляет. Принуждает деять, думать, творить. А коли деешь, творишь, думаешь — у бога счастливой судьбы заслуживаешь. Вестимо, не каждый так!.. Иного чужая воля гнетёт. Но то — отщепенцы, государь! Таковым и свобода в тягость!

— Верно рассуждаешь, воевода… Не в угоду ли мне?

— В угоду не рассуждают, государь. В угоду повторяют чужое да лебезят…

— Войско — что? — резко перевёл Иван разговор на другое, не то задетый ответом Басманова, не то полностью удовлетворённый им.

— Войско готово. Завтра с рассветом первым уйдёт передовой… Токмо… вслед за ним не выступать бы остальным, государь. Повременить надобно… Остальным выступить на полдня позже. Затем, государь, — заторопился Басманов, боясь, что Иван перебьёт его и не даст высказать мысль до конца, — затем, чтоб обхитрить литвинов. Передовой полк подойдёт к городу и начнёт помаленьку палить по посаду. Литвины, глядя на малочисленность войска, не больно встревожатся. Решат: на малую досаду пришли русские… Подразнить! В Полоцке Довойна сидит, войска у него немного — на вылазку не отважится, хоть и храбр воевода, и умён.

— Считал, что ль, ты его войско?

— Не считал, государь… Да кто в зиму большое войско по городам держит? От большого войска зимой городу досада великая: прокормить его надобно, протеплить, жалованье впустую отдать.

— Пусть так, — согласился Иван. — Нам оттого польза всё одно выйдет.

— Польза выйдет большая, коли наступим на них хитростью. Ежели мы подойдём всем войском и станем под городом, литвины увидят силу такую великую и споро изготовятся к облежанию[84]. Мы же им время на то дадим, покуда станы размётывать будем. Они по нас со стен палить учнут, вредить нам… Всё одно ночи ждать. А так — затравим их передовым, пусть дотемна побросаются ядрами, а потемну, под покровом ночи, остальное войско подведём под город, станы раскинем, туры наставим, тыны наведём, стенной наряд наперёд высунем, а с рассветом и ударим со всей мочи. Покуда литвины с духом соберутся, мы им великий урон причиним. Полегче на приступ идти будет.

Иван задумался, затеребил свою редкую бороду… Молчал. Молчал и Басманов. Идя сюда, он почти не надеялся, что Иван выслушает его, но Иван выслушал… Это и удивило Басманова, и ободрило, но надежды на согласие Ивана у него не было, хотя он и не представлял, что могло бы заставить Ивана отвергнуть такой хороший план. Одно лишь упрямство и ущемлённое самолюбие, что не он выдумал его.

Помешать осуществлению этого плана могло только одно — присутствие под Полоцком большого литовского войска. Но присутствие под Полоцком большого литовского войска помешало бы осуществлению и главного плана — взятия Полоцка.

— Скажи, Алексей Данилович… — Иван впервые назвал Басманова по имени и отчеству. — Скажи, возьмём мы Полоцк?

Басманов хоть и не ожидал такого вопроса, однако не растерялся. Подумав, спокойно и достаточно твёрдо ответил:

— Можем взять. Феллин был покрепче, и то взяли! Пятьсот пушек на стенах стояло…

— А буде, повернуть назад, покуда не поздно? Буде, чересчур много задумал я? На своих подданных управы не сыщу, а уж вздумал чужих государей управить!

Басманов украдкой глянул на Ивана — лицо его было сумрачно, взгляд непритворно растерян.

— Мало задумаешь, ещё меньше сделаешь! Не в поучение тебе реку, государь, — к слову. Отступишь от Полоцка — вовсе управы не сыщешь. Закусят удила! Возомнят, что застрашился ты… Собаке спину покажи, непременно вцепится. Токмо сейчас и нужно тебе твёрдым быть, силу свою проявить… Воротынского нет, Шереметева нет, Курбского нет!.. Думаешь, не мнят они, что без них ты как без хребта?!

— Ты будто у каждого в мыслях побывал, воевода, — тихо, почти шёпотом, сказал Иван, но Басманов так и сжался от этого шёпота. — Настраиваешь меня супротив тех, кто идёт со мной живот свой положить за дело моё.

— То верно, — с напряжённым придыханием выговорил Басманов, не решаясь смотреть на Ивана, но выкручиваться и юлить не стал — не потому, что Ивана трудно было обвести, а потому, что другого такого случая высказать ему всё, что думал, могло и не представиться. — Токмо верно и то… — Басманов решился всё же посмотреть на Ивана — тот выжидательно смотрел на него. — …что можно нести на брань свой живот за тебя, государь, и быть твоим недругом. На брани живота можно и не лишиться, а ежели не пойти с тобой, в открытую воспротивиться… — Басманов снова глянул на Ивана. Иван встретил его взгляд холодным прищуром. — Многие честно идут за тобой, не тая за душой противы, — отступился Басманов, но вовсе не потому, что застрашился неожиданной перемены в Иване, потому, что решил подступить к нему с другой стороны. — Многие всей душой с тобой, и, мню, таких больше, но они слабы… У них нет той силы, которая есть у тех, кто противостоит тебе.

— Чего ты хочешь, Басманов? — резко и прямо спросил Иван. — Ты хочешь отодвинуть от меня сильных и стать на их место?! Но ты слабый, бессильный… Почто мне слабые и бессильные? У меня у самого мало силы.

— У тебя самая большая сила, государь, — у тебя власть! И ежели те, чьи души пылают за тебя, государь, получат сию власть, они обратят её в такую силу, что противостать ей сможет токмо один Бог!

— Такая сила и меня сметёт! — усмехнулся Иван. — Бога с небес призывать, чтоб совладать с нею?! А ежели он не сойдёт?

Басманов замялся: Иван остро подметил и сбил его с мысли.

— Рассудителен ты, Басманов, вельми рассудителен… Слушаю тебя и дивлюсь порой: по моим мыслям след в след ступаешь. Умна твоя голова, так умна, что ей верной-то быть нелегко. Собака потому и верна, что собака она… Ума в ней много, да не как в человеке. При великом уме хвостом не виляют, понеже душе тошно, а ежели и виляют, то сцепя зубы.

— Разумею тебя, государь… Истина в твоём суждении великая. Что мне ответить тебе на сие?..

— А ты мне на сие не отвечай. На сие изворотом ума любой ответ добыть можно. Ты мне скажи иное: почто ты, боярин, кровь от крови боярин, хоть и величества незнатного, обаче ж — боярин, а супротив бояр идёшь? Супротив своего сословия, где ты выпестовался, где корни твои соков набрались, чтобы жить и, подобно дереву, стоять под солнцем. Почто ты тщишься вырубить тот лес, в котором сам возрос, а себя прижить на иной земле?.. Которая, буде, не по тебе? Почто предаёшь своё сословие, почто отметаешься от него и мнишь, что, раз изменив, не изменишь другой?

— Труден твой вопрос, государь. Тяжкую истину ты изрёк… Что мне ответить тебе? — Басманов задумался.

Руки его, до сих пор неподвижно лежавшие на коленях, напряглись, твёрдо упёрлись в колени, поддерживая его как-то сразу отяжелевшее, навалившееся на них тело. Даже голова слегка приклонилась, но глаза смотрели прямо, чуть исподлобья и напряжённо, будто прицеливались во что-то. Понимал Басманов, что его ответ может решить его судьбу, и не торопился… Не такого разговора с Иваном хотел он, но ни тонкость, ни осторожность не удались: Иван всё время сбивал его, вынуждая к прямоте, и в конце концов пошёл напролом, как он часто и поступал, стремясь добиться прежде всего того, что нужно было ему самому.

Долго молчал Басманов. Иван терпеливо ждал. Басманову казалось, что этим своим терпеливым ожиданием Иван просто издевается над ним, забавляясь, как кошка с пойманной мышью, — это смешивало его мысли, лишало уверенности… Но виделось Басманову и другое: растерянность Ивана, и даже смятение, одиночество, которое тоже угнетало его, однако всё-таки не настолько, чтобы он мог приблизить к себе любого, мало-мальски понравившегося или верно служащего ему человека. Собственное расположение к человеку и его верная служба, вероятно, мало значили для Ивана. Что-то другое, одному ему ведомое, искал он в людях, и если находил — приближал к себе, не находил — оставлял в стороне, не без почестей и не без милостей: за заслуги жаловал и вознаграждал, как всех, за провинности карал — тоже как всех… Можно было высоко подняться в чинах, стать почитаемым и важным, но никогда не добиться даже благосклонности его, и любой из его любимцев мог оскорбить эту чинность и важность, наплевать на почитаемость и поднести кукиш под самый нос, как самому ничтожному холопу. Этого-то и хотел всегда Басманов — иметь возможность поднести кукиш под самый чиновный нос. Ни важности, ни чинов, ни почитаемости, ни даже богатства не хотел Басманов — он хотел власти, потому что чувствовал в себе достаточно силы и ума, чтобы с достоинством распорядиться этой властью, и прежде всего лишить возможности чиновных и важных нерадивцев и глупцов присваивать себе его заслуги. Всю свою жизнь он стремился добыть эту власть. При прежнем государе, великом князе Василии, Басманов не многого добился: Василий хоть и был своенравен и крут, но старины держался крепко. Знатные и родовитые при нём стояли твёрдо, и пробиться сквозь них было почти невозможно. Крепкая стена загораживала государя: Бельские, Мстиславские, Шуйские, Воротынские, Глинские, Оболенские, Курбские, Челяднины, Захарьины, Шереметевы, князья тверские, смоленские, ярославские, звенигородские, ростовские, стародубские, рязанские, Рюриковичи, Гедиминовичи[85]… Многим из этих родов, даже в седьмое колено, не был в версту Басманов. Все его помыслы и устремления должны были расшибиться об эту стену и погибнуть под ней. Но наследник Василия, только окрепнув и возмужав, повёл себя иначе. Когда в семнадцать лет он обвенчался на царство и непреклонно стал прибирать к своим рукам всю власть, не останавливаясь ни перед чем, даже перед грозностью В могуществом древнейших родов, Басманов понял, что к этому государю ему будет легче пробиться и только с его помощью он сможет занять то место, которое считал достойным себя.

И вот он сидит в полушаге от Ивана и в полушаге от своей цели, к которой шёл всю жизнь. Но как трудны и опасны эти последние полшага! Он может перешагнуть пропасть и может свалиться в неё.

Он понимал и оправдывал жестокость Ивановых вопросов. На его месте он поступил бы точно так же. Иваном руководила не только боязнь ошибиться, как это уже не раз случалось с ним, но и желание приблизить к себе человека именно такого, какой ему был нужен. Но каков он, этот человек, который нужен ему? И таков ли он, Басманов? Может быть, всё, что у него есть за душой и что он искренне выложит сейчас Ивану, как раз и не нужно ему?! И все его раздумья, колебания ни к чему: даже если ему и удалось бы отгадать, каким он должен быть, чтобы завоевать любовь и доверие Ивана, он им не станет, если он не такой. И не нужно думать, не нужно молчать и возбуждать в Иване излишней подозрительности. Нужно сказать ему правду и довериться судьбе.

— Коли сын отцу изменяет — не всегда плох сын, — заговорил Басманов тихо, но твёрдо и решительно. — Бывает, и отчизне изменяют не потому, что душа изменчива и помыслы нечисты…

Глаза Ивана полыхнули холодным огнём при этих словах Басманова, но он сдержался, ни слова не сказал ему и даже отвернулся от него совсем, чтобы не показывать своих чувств.

— Ежели отец постыл, а отчизна — мачеха, токмо убогая душа станет им служить. Ибо такой душе не нужны ни честь, ни доблесть, ни всё иное… Она сыта крохами со стола велиможных и радуется лишь благоволению к ней. У меня не такая душа, государь, а в сословии своём я пасынок. И возрос я не в лесу, а на опушке… На отшибе! И тех жирных соков, на коих выпестовались мои сословцы, я не хватил. И к счастью! Ибо данное мне Богом не обросло тугой корой и мхом, не закоснело, питаясь жирными соками, от которых всё тучнеет и тупеет. Легко взрастать и подниматься в гуще: хоть медленно, неверно! Трудно — на опушке: и дровосек налегке срубит, и буря свалит! Но кто возрос на опушке, государь, тот смел и стоек, хоть с виду порой и неказист. Так и я, государь… Я не трус, не глуп… Многому научен, а кое в чём — получше от иных! Но что с того? Я неказист, непородист. И будь я хоть десяти пядей во лбу, мне путь один, как всякой незакистой деревине, — на дрова — и в печь. А ежели и не угожу в печь, то достою до дряхлости и подломлюсь… Без пользы, без славы!.. А те, кто прям и высок, за одно лишь сие обретают славу, и честь, и доблесть! Но я також хочу чести и славы, понеже достоин её не менее других. А от кого — и поболее! За заслуги свои хочу я чести, и токмо за заслуги! У нас же издревле стоят на том, что у малых больших заслуг не бывает! Но паче того, большие у малых их ум обирают, на себя пристяжают их ловкость и дело любое полезное и все за своё выдают. А малых в застении держат. Я же не желаю быть в застении из-за малой породы своей. За то и пылаю ненавистью на тех, которые стяжают все блага породой и знатностью, а ума и на вершок не имеют.

— И к кому же ты тщишься приткнуться со своей ненавистью? — спросил Иван. — Уж не ко мне ли?!

— К тебе, государь.

Басманов выжидающе смолк. Говорить ему больше было нечего — он всё сказал. Ему оставалось только ждать, и он ждал — с таким чувством, что его будто нет совсем, что он исчез, весь перейдя в этого сидевшего рядом с ним человека и растворясь в нём, как соль растворяется в воде. Захочет этот человек — выпустит его из себя, вернёт ему душу, снова вдохнёт в неё силу, желания, стремления, не захочет — он так и останется в нём, и этот человек даже не почувствует, что похоронил в себе ещё одну — какую уже?! — человеческую жизнь.

— Не глуп?! — по-прежнему не оборачиваясь к Басманову и будто не ему, а самому себе или кому-то иному, невидимому, раздумчиво сказал Иван и прищурился, словно хотел увидеть этого невидимого в зеленоватом мраке, осевшем плотным слоем в дальнем углу гридницы. — Ум уму рознь… Адашев тоже умён был, и за ум я его любил и жаловал. Породы он похирей твоей был, сам ведаешь… И також, как и ты, славу и честь у именитых оттягать тщился. Я ему власть дал, а он её супротив меня оборотил! Власть ослепляет человека: глупого — быстрей, умного — медленней, но одинаково и тот и другой непременно полезут напролом, не видя и не хотя видеть окрест себя никого и ничего. Ты не говорил мне, что хочешь власти, но всё, чего ты хочешь: доблести, чести, славы, — без власти недостижимо. Чтоб проявить себя — достаточно ли ловкого ума? Сам рек: большие себе все пристяжают, утянут, обведут, породу выпнут наперёд! Без силы и власти вечно прозябать тебе в застении. А власть и силу тебе могу дать лише я — и дам!.. Понеже волков — собаками травят! — Иван резко повернулся к Басманову, глаза его быстро-быстро забегали по его лицу. — Разумеешь меня?.. Собаками травят волков! Смелыми, сильными и умными собаками. А волки — не овцы, у них також есть клыки. Шкура твоя не больно крепка, а дорога ж, поди, тебе?! Гляди, за ломтём погонишься, да без крохи останешься!

— Мне терять нечего, государь. Шкуры моей мне не жаль, а крепка ли она — то на волчьих зубах испробовать надобно.

— Коли терять нечего, то и обретать почто? А ты жаждешь обрести. Не сыну ль своему позаздрил?

— Сын мой — кукла в твоих руках, государь… Красивая, живая кукла. Заздрить ему я не могу, понеже стремлюсь совсем к иному.

— А ты не больно учтив, Басманов, — не то угрозливо, не то насмешливо бросил Иван. — Не успел рядом усесться, а уж… — Иван не договорил, но бровь его вскинулась, и Басманов понял всё и без договорки.

— Прости, государь… — намерился приподняться Басманов.

— Сиди, сиди! — пресёк его Иван. — Не учтивость мне от тебя потребна — правда! Ты и речёшь мне правду. А перед правдой я всегда склонюсь, хоть и дерёт она меня порой по сердцу… Верно подметил — кукла! Толико ещё и заумная. Люблю я его… Сразу полюбил, как ещё в рынды ко мне приставлен был. Как брат он мне стал, братца моего единоутробного Юрия, умом покойного, заменив. А иногда зачудится — змею на груди пригрел…

Басманов вздрогнул, под мышками у него так запекло, будто туда ему сунули по куску раскалённого железа. Но глаза Ивана смотрели на него просто и даже чуть грустновато, и жар постепенно схлынул, только на лбу густо выступили мелкие бисеринки пота. Басманов облизал губы и щепотью собрал со лба пот.

— …Вот и тебя держу около, полезен ты мне… Войско ныне целиком на тебе. Вижу ум твой и сноровность… Вижу! Намеренно Большой полк никому не отдал из именитых — сам стал во главе, чтоб тебя прикрыть собой да местничество пресечь. Вижу — и многое уже в руки тебе дал! Именитые уж не посягают на тебя — стерегутся. Моё благоволение к тебе им — как ворка[86] в пасть! А всё одно — точит меня что-то… Будто червь во мне сидит! Что-то в вас, Басмановых, настораживает меня. Вот про Ваську Грязного точно знаю — никогда не изменит мне, не предаст. Без обиды слушай меня, воевода: говорю тебе не как царь — как человек. Как царь — дорожу вами, как человек — восстаю!.. Не верю, усомняюсь… Буде, оттого, что умны вы больно?! Даже заумны! Себе на уме… А ум — он крамольник, бунтовщик! По себе знаю! Сколь уж раз сам себя перебучил, перекрутил, перевывернул? Сколь уж раз сам от себя отступился, сам себе изменил?! Ты вон кичишься своим умом… Не мутись, не дурно сие. А я терзаюсь! Терзаюсь и страстью, и умом! Чем больше разумеешь, тем тяжче усмирять себя, тем менее в тебе святынь. А без святынь душа как разбойник! На кого угодно нож наточит.

Иван смолк. Смущённо глянул на Басманова, будто устыдился своей простоты и откровенности, отвернулся.

Свечи в дикирии оплыли почти до конца. Язычки пламени стали алыми. Тени на стенах укротились, позамерли, будто придремали в сгустившемся мраке. Лицо Ивана в слабеющем, аловатом отсвете свечей тоже казалось алым — золотисто-алым, как расплавленная медь. Сейчас он казался Басманову красивым и очень-очень молодым, совсем мальчиком, прилепившим себе для потехи бородку. Басманов свёл глаза с Иванова лица и увидел на противоположной стене пропечатавшийся сквозь мрак его чёткий абрис — хищный и грозный, и как-то жутковато и ознобно стало Басманову, будто пред ним явственно и зловеще предстала двуликость Ивана.

— Ступай, воевода, — устало сказал Иван. — Поспи до заутрени. Я тоже прилягу, лишь грамотку допишу, коль свечи не затухнут. Забыл повелеть сменить… Вот оно каково царю на Руси, — горько усмехнулся он. — Свечи сменить — и то указ давай! Про войну думай царь и про свечи не забывай. Толико и суй в подзатылье нашу треклятую Русь!

Иван вздохнул, поднялся с лавки. Басманов тяжёлым шагом пошёл к двери, утопая по самые колени в рыхлом ковре темени, укрывшем весь пол гридницы.

— А задум твой добрый! — остановил его в самых дверях Иван. — Подумаю ещё… Утром совет созовём, порешим, как нам подступиться к Полоцку.