2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В Клину, на ямском подворье, полуночную тройку не поторопились встретить. Дверь ямской избы была заперта, над крыльцом не горел фонарь… Темень. Покой.

Васька схватил валявшийся около крыльца обломок шкворня, кинулся к двери — яростный грохот покатился в сени.

— Отворяй! — рычал Васька. — Отворяй! Почивают, выпоротки![164] Государь у них пред крыльцом, а они зады на лавках тешут. Отворяй! — лупил Васька шкворнем в гулкую дверь.

— Погодь ужо, я табе вдарю! — зарокотал в сенях грозный голос. — Бей… бей… бей!.. — в лад Васькиным ударам подзадоривал голос. — Ужо выйду, я табе вдарю — до задницы располю[165].

— Отворяй, пёс! — вскипает Васька, задетый такой непочтительностью. — Государь пред крыльцом!

— Какой ещё такой государь? — Дверь отворяется. — А буде, сам Господь Бог?

Из темноты сеней вышаркивает громадный мужичина с лицом Каина, цапает Ваську за грудки, подтаскивает к себе…

— Нешто государева указа не ведаешь, ерепён?! — рокочет мужик. — Ночью не велено на постояниях службу справлять.

Васька ударяет его в грудь обломком шкворня, вырывается, злобно шипит:

— Государь пред крыльцом!.. Голова с тебя вон, быдло безмозглое! — Васька всаживает в раззявившийся рот мужика свой кулак, зловещим шёпотом начинает материться.

Такое доказательство убеждает мужика. Сплюнув кровь, он крикнул через сени в избу:

— Фронька, неси огонь!

Пришла с фонарём девка — в белой посконной рубахе до пят, поверх рубахи — разодранный тулуп, по тулупу — на грудь и на спину — кинуты две полузаплетённые косы. Подала мужику фонарь — под рубахой легко колыхнулись груди.

Васька увидел девку и сник от похотливой оторопи. Нижняя губа его лакомо выпнулась, глаза обмякло сползли с девичьего лица — туда, где под рубахой острились соски её молодых грудей.

— Жена? — спросил Васька мужика.

Мужик не ответил — пошёл с фонарём к саням, подойдя, приткнул его к козырю, пристально всмотрелся в лежащего Ивана.

Иван вдруг поднялся, приблизил своё лицо к свету, глухо спросил:

— Неужто не ведаешь ты лик государя своего?

— Нет, не ведаю… государь!

— Почто же… государем меня зовёшь?

Мужик опустился на колени, тихо, благоговейно прошептал:

— Потеперь ведаю, государь…

— А как не государь я?.. — испытывающе прищурился Иван.

— Государь! — непоколебимо, ещё с большим благоговением прошептал мужик. — Таковым ты и должон быть! В иного бы я не поверил!

Напряжённые глаза Ивана дрогнули, острый взгляд надломился — он опустил глаза…

— Спаси тебя Бог, мужик… Порадовал ты меня. Не забуду я сей ночи: смерть мне чудилась… Разумеешь, смерть! И мнилось, что никчёмен я и недостоин места своего… Врагов своих устрашился! У тебя есть враги? — неожиданно спросил он.

— Есть, государь… У кого их нет?! У Христа — и то… Да я не страшусь врагов — я страшусь друзей. Враг, он что волк — клыки всегда наруже. С врагом, государь, и в тёмный лес пойдёшь, а с другом — и в чисто поле не суйся.

— Говори… Ещё говори!.. Я велю тебе!

— Да што говорить то, государь? Вестимо, как оно на белсвете ведётся: скотина чешется бок о бок, а люди врозь!

— А почто так, почто?..

— Про то Бог ведает, государь. Он создатель и руководитель человека.

— Нет, нет! — вскрикнул с гневным испугом Иван и выбросил вперёд руку, словно преграждал мужику вход в святая святых. — Бог создал человека для нетления и соделал его образом вечного бытия своего. Но человек пошёл вслед похотей своих! Бог сотворил человека правым, а люди пустились во многие помыслы… — Иван задохнулся от жестокого шёпота, на который сорвался его голос, и вдруг примирительно сказал: — Ну-ка скажи, что неверно сие…

— Должно быть, верно, государь, — скорбно промолвил мужик. — Человек хочет добра, счастья, а счастья на всех поровну на земле не припасено. К одному оно в тройках скачет, а к другому пеши не прибредёт. Вот люди и грызутся промеж собой, будто собаки на кость. Раздели Бог счастье поровну промежду всех — усмирились бы люди!

— Неужто и у меня с тобой счастья должно быть поровну? А?.. — Иван снисходительно хохотнул. — Молчишь? Так знай: Бог наделяет счастьем лучших, достойных! Написано: кого он предузнал, тех и предопределил, а кого предопределил, тех и призвал! А кого призвал — тех и оправдал! Подымись, я не гневаюсь на тебя… Я люблю свой народ — правый и неправый, убогий и счастливый, тёмный и просветлённый… И за всех вас несу свой крест! Помоги мне, Господи, снести его! — запрокинув голову и закрыв в изнеможении глаза, тихо прошептал Иван, чуть помедлил, не открывая глаз, расслабленно сказал мужику: — А теперь ступай прочь… Лошадей — самых лучших, и поживей! — и тут же остановил его: — Погоди, дай я тебя поцелую… Душу ты мою, как скородой, продрал. Вновь оживились в ней силы… Теперь я не страшусь своих врагов. — Иван поцеловал мужика, легонько оттолкнул его от себя. — Молись обо мне!

Мужик кликнул девку, передал ей фонарь, а сам побежал на конюшню, побудил конюхов…

Лошадей перепрягли в один миг.

Васька ненадолго замешкался, перемащивая поудобней своё место на передке саней… Девка светила ему фонарём. Иван, уже улёгшийся под шубы и укрытый Васькой поверх них толстой полстью, вдруг приподнялся… Жёлтый свет фонаря высветил его глаза — большие, искрящиеся кругляши, полные алчного восторга и томления. Девка повернула к нему своё лицо, робко улыбнулась. Тьма искушения была в её расхристанной, простоволосой красоте. Губы Ивана будто свело судорогой.

Васька скосился на Ивана, увидел эту судорожность на его губах — затаился, краем глаза следя за девкой. Ох как хотелось ему услужить, угодить Ивану! Видел, девка ему приглянулась…

Лошади нетерпеливо зафыркали, забили копытами… Васька решился: выбил у девки из рук фонарь, схватил её в охапку и неловко бросил в сани — прямо на Ивана, а сам метнулся к лошадям, вскочил на пристяжную и взвил над холками кнут. Лошади яростно рванули с места и вынеслись с ямского подворья. Под ноги им кубарем покатилась шальная темень.

— Господи!.. Господи!.. — в страхе шептала девка, но крепко прижималась к Ивану: бешеная скачка и темень, в которую неслись лошади, пугали её больше, чем Иван. Она в отчаянье прильнула к нему, цепко схлестнув руками его шею, и затаилась у него на груди.

— Не гони, Васька! — крикнул Иван.

Лошади пошли тише. Девка лежала не шевелясь, будто умерла от страха. Иван нетерпеливо расцепил её руки, стал вытаскивать их из рукавов тулупа. Девка не противилась… Живая и неживая, обмякшая, податливая, она покорно дала стащить с себя тулуп. Иван вышвырнул его из саней, быстро откинул полсть, забрал девку к себе под шубы. Девка дрожала, её большие светлые глаза, видимые даже в темноте, доверчиво и тревожно смотрели на Ивана.

— Потешишь меня — одарю, — сухим, срывающимся шёпотом сказал Иван. — А станешь противиться — выкину вон из саней посреди степи… нагую!

— Не стану противиться, — прошептала девка и закрыла глаза. — Воля твоя… Потешу тебя… Уласкаю… Уважу во всём… Нешто выдастся большее счастье — царю уважить?!

— Никак уж научена уваживать? — Голос Ивана напрягся…

— Не научена, — кротко сказала девка, — да нешто не живая я?.. Мне уж осьмнадцать годков! Передержана я… Для Бога берегла себя — в монастырь собиралась… Да батюшка неволил в замуж идти. Потеперь непременно уйду… — Она робко прижалась к Ивану, неумело, осторожно, словно боясь прикасаться к нему, стала ласкать его.

— А греха не страшишься? — спросил Иван, тяжело, нетерпеливо наваливаясь на неё плечом. Её робкая, неумелая податливость и такие робкие, неумелые ласки изводили Ивана, и эта же робкая, неумелая податливость сдерживала его.

— Нешто сие грех? — Девка ещё плотней прижалась к Ивану. — Сие — как раны Христу омыть.

Тихо и таинственно, как наговор, шуршат под днищем саней полозья — неугомонно, наваждающе, властно зазывая в дурманящую, радостную пустоту, в забытье… Как сон, накатывается отрешённость, и радостное исступление страсти останавливает время.

Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сбивчивая дробь копыт забивает робкие, невольные стоны девки, заглушает её ласковый, угождающий шёпот…

Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Ночь, равнодушная к тайным делам людей, висит над землёй, как потухший фонарь. Тишина, покой — великий покой отрешённости.

Иван лежит на спине, распластанный, изнеможённый, пресытившийся, левая рука его тяжело откинута на девку, отодвинувшуюся от него, чтоб ему было удобней, правая — под головой… На затылке бьётся под его ладонью торопливая жилка — слабенький родничок жизни, и Иван, вслушиваясь в это упрямое биение, чувствует, как вместе с этой жилкой бьётся в нём щедрая, неиссякшая сила жизни, бьётся и распирает его, рвётся наружу, и думает Иван, успокоенно и радостно, что жизнь ещё только началась, что ему всего лишь тридцать три и он всё успеет сделать, всё, что задумал, всего достичь, к чему стремится, всё утвердить, во что верит и что любит, и всё, во что не верит и что ненавидит, уничтожить!

Лошади мчатся, мчатся, мчатся… Сани мягко покачиваются, как колыбель, убаюкивают изошедшего страстью Ивана. Глаза его закрыты, дремотная ломота вкалывается в них как иглы. Иван засыпает… Угасают последние искры перебушевавшего, перегоревшего в его душе огня, сходит, как оторопь, мучительная, наваждающая растревоженность, отступают за непроницаемую стену сна и горечь одиночества, и угрюмая недужность отверженности, подтачивающая его дух, замирают мысли, но последним проблеском к нему вновь приходит всё та же радостная осознанность, что впереди ещё долгая-долгая жизнь и этой жизни с лихвой хватит на всё, что он задумал и что взвалил на себя, как крест, который несёт вслед за своей судьбой, приговорённый к распятию на этом кресте.

Иван заснул… Заснул тяжёлым, угарным сном и проспал до самого Дмитрова — три добрых часа, — не шелохнувшись, будто пригвождённый к саням. В Дмитрове, на ямском подворье, Васька разбудил его. Нужно было решать, что делать с девкой. Не будь её, Васька не стал бы и заезжать на ям, поехал бы прямо в монастырь — до него оставалось несколько вёрст.

— Я спал, что ли, Васька? — с весёлой удивлённостью спросил Иван.

— Спал, государь… Слава Богу! Истомился ты вжуть!

— И, поди, уж Димитров?

— Димитров, государь, — с ласковой угодливостью кивнул Васька и скосился на девку.

Иван повёл глаза вслед за Васькой и, вдруг вспомнив о девке, стыдливо подхватился. Раздосадованный, что от Васьки никуда не денешься и не обойдёшься без него, сердито приказал:

— Надень на неё шубу и накажи ямским — пусть назад свезут не мешкая. Денег ей дай!

— Не надо денег… — чуть слышно прошептала девка. — Вели паче к столбу на позор привязать.

Иван долгим-долгим взглядом посмотрел на неё, закусил дрогнувшую губу, отвернулся.

— Не надо денег, — сказал он хрипло. — Она раны мои омыла… Святостью её надобно одарить, да таковые дары у Бога. А я человек, и дары мои скверны!

Васька принялся надевать на девку шубу — Иван не смотрел на них, сидел отвернувшись, молчал, слышно было только его напряжённое, прерывистое дыхание.

— Прощай, государь! — слабо вскрикнула девка, когда Васька потащил её из саней. — Я отмолю наш грех!

Иван не ответил, не повернул к ней лица, а когда Васька увёл её, лёг и плотно закрыл ладонью глаза. Ему хотелось плакать, но на душе было легко.