5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

С первым ударом большого благовестника толпа у Троицкого моста вдруг стремительно и неудержимо сжалась: всем хотелось быть поближе к мосту и хоть краем глаза увидеть проход царя.

Яростный напор толпы разъединил Саву с Фетиньей. Фетинья, отчаянно бросившаяся защищать Саву от сжавших его со всех сторон крепких спин, плечей, локтей, была в один миг оттеснена от него. Поначалу она ещё пыталась пробиться к нему — видела его, кричала ему, но новый напор толпы растащил их в разные стороны: Фетинью — к Неглинной, где среди обломков проломившегося льда уже барахталось с полсотни самых неудачливых, а Саву — к началу Большой Никитской улицы, из которой вдруг выметнулись на полном скаку царские охоронники, примчавшиеся сюда кружным путём, чтоб очистить царю путь к Троицкому мосту. Вломившись в толпу на полном скаку, они рассекли её на две части и, люто работая нагайками, погнали бо?льшую часть к Бронной слободе и дальше, вдоль Неглинной, до самого Воскресенского моста[182].

Другая часть толпы, меньшая, в которой оказался и Сава, оставшись за спиной у царских охоронников, кинулась что было мочи в страхе и панике в противоположную сторону — туда, где за Никитской слободой начинались арбатские улчонки, но там их встретили черкесы… Растерявшийся, перепуганный люд остановился. Черкесы их не тронули, не погнали назад, только погрозили нагайками, а командовавший ими окольничий Темкин зло наорал на них и приказал не двигаться с места. Люди замерли, угрюмо скучились, ожидая своей участи… Бежать было некуда: сзади свирепствовали царские охоронники, впереди — черкесы, оттеснявшие к Москве-реке громадную толпу, устремившуюся с арбатских улиц к Кремлю. Затрещали заборы, сараи, хлева, понеслись истошные крики раздавленных и затоптанных… Но черкесы были безжалостны и исполняли своё дело рьяно и жестоко. Пустырь перед Троицким мостом и идущая от него к Арбату дорога, по которой вот-вот должен был пройти царь, вскоре были расчищены: весь люд, хлынувший с Арбата к Кремлю, черкесы оттеснили к Боровицкой стрельнице, раздавленных и затоптанных на арканах пооттаскивали на берег Неглинной, а ту небольшую, напуганную, растерявшуюся кучку людей, что прибежала сюда, спасаясь от царских охоронников, разделили на две части и поставили по обе стороны дороги. Всё стало чинно, тихо, мирно.

Сава оказался обок Арбатской дороги, с правой её стороны, поставленный на это место черкесами, и с замиранием сердца ждал царя. Мужики, стоявшие с ним в одном ряду, тоже были унылы: куда девалась и их весёлость, и лихость… Стояли как в ожидании смертной казни. Сава искоса посматривал на их понурые лица, и душу ему ещё сильней сводила скомящая немоготь. Впервые в жизни было ему так страшно… Сам не знал почему, но чувствовал, что страх как бы разламывает его на части, разъединяет на маленькие дольки, из которых он был сложен, как сложены из маленьких кирпичных долек большие и крепкие башни. Колокола, колокола, которые так любил слушать Сава и знал их всех по голосам, как своих лучших друзей, заполнили его душу этим небывалым, неведомым дотоль ему страхом! Как расхлестнулись они над Арбатом, над Занеглименьем, над Кремлем, как пошатнулось небо от их тяжёлых ударов, так представилось вдруг Саве, явственно и страшно, как велико и могущественно всё то, что славили и опевали колокола, и так же явственно и страшно представился себе он сам — маленький, ничтожный, мошка, тля… И жутко ему стало от этого сравнения, и сломилась его гордость — самая крепкая опора его души, и придавил его страх, неодолимый, тяжёлый страх, рождённый осознанностью своего собственного ничтожества. Хотелось бежать, скрыться, закопаться, зарыться в землю, как кроту, а он стоял… Хотелось сгибнуть — разбежаться и прыгнуть с крутого берега Неглинной вниз головой, а он стоял и не двигался с места… Что удерживало его? Клятва ли, данная плотницким? Стыд ли перед самим собой? Или тягостное, отупляющее чувство безысходности? Должно быть, все вместе, но всё это лежало где-то под спудом, в душе, как якорь под водой, от которого наверх тянется лишь тонкая цепь, а мысли его были совсем о другом — мысли его были о завтрашнем дне, без этих стенающих колоколов, без этого столпотворения, без всего, что ему довелось увидеть и пережить сегодня. И о Фетинье были его мысли… Он думал о ней с тревогой: жива ли, цела?.. Не затоптали ли в толпе?..

Солнце уже подбиралось к середине неба… Издалека, из-за Воробьёвых гор, выползали крутые, как пресное тесто, облака, но вверх, к солнцу, не ползли, а стелились понизу, обминая Заречье, и пропадали где-то за старой Ордынской дорогой.

Над Кремлем, над Арбатом, над Занеглименьем стояло высокое, чистое небо, пыша теплом и светом. Мужики, толпившиеся рядом с Савой, от этого тепла, от света, от весеннего ярого духа, исходившего от земли, чуть-чуть попришли в себя, ободрились, задвигались, затеяли разговоры, но взгляды их настороженно и томительно то и дело устремлялись к ближней арбатской улице, по которой пролегала дорога к Троицкому мосту. По этой улице и по этой дороге должен был прошествовать к Кремлю царь.

Сава угрюмо, занемев от сдавившего его страха, ждал царя. Вот-вот должен был он появиться и пройти по дороге мимо него, Савы, а он, Сава, уже окончательно сломленный страхом, даже не пытался собрать в себе последние силы и выполнить то, ради чего и отправился встречать царя. В ушах у него сильней, чем звон колоколов, звучал простой, рассудительный, но такой страшный и только сейчас во всей полноте осознанный им чей-то случайный упрёк: «В день-то такой… да царю поперёк дороги!» Сава сжимался, как червь, как улитка, словно хотел спрятаться в самом себе от этого наваждающего голоса или вытеснить его из себя, но голос не отступал — жестокий, суровый, как высшая совесть или высший суд, голос казнил его, разверзал ему душу: «В день-то такой!.. В день-то такой!.. Царю поперёк дороги! Царю! В день-то такой!»

— Што же-т я, Господи! — покаянно, с ужасом прошептал Сава, не слыша своего голоса.

Его толкнули в бок, насмешливо спросили:

— Чаво-т шапочешь, Савка? Никак силу нечистую кличешь?

Сава затравленно зыркнул по сторонам, ещё сильней сжался, сгорбатился, из души полезло отчаянное, жуткое: «В день-то такой… Истинно! Што же-т я?! Как злобец какой… Царю!.. Поперёк дороги! Идеже таковое бывано? Изродясь не бывано, чтоб царю… холоп… да поперёк дороги! В день такой!.. В летописец впишут день сей, а я поди ж ты, некошной[183], на што намерился… Ох, душа моя бешнотная, нет на тебя удержу! Вон како опрометь заплутала тебя! Клятвой клялся, Богом божился…»

А от Арбата, по дороге к Троицкому мосту, уже плыли кресты, хоругви… Саве они и вправду казались плывущими по воздуху: за спинами стоящих перед ним мужиков ему не были видны монахи, нёсшие их, и Сава невольно проникся ещё большим ужасом от вида этих свободно плывущих по воздуху знамён и крестов, хотя и знал, твёрдо знал, что их несут люди, но осознанность великой необычности нынешнего дня была так остра в нём, что ему стало казаться, что в такой день может свершиться даже чудо. Он истово, как раскаявшийся грешник, перекрестился. Хоругви, кресты, иконы медленно, неотвратимо надвигались на него… Сава вновь перекрестился, зажмурил глаза: непреодолимая тяжесть страха, раскаянья, безысходности подгибала ему колени, и Сава опустился бы на колени и так, на коленях, и ждал бы царя, не посмев даже поднять на него глаз, но вдруг со стрельниц Кремля пальнули пушки… Упали в Неглинную тяжёлые клубы дыма, а по небу, как пущенный поверх воды камень, звучно прошлёпало торопливое эхо, и все вокруг Савы почему-то закричали, замахали руками, как будто пушки выпалили дробью и в каждого угодило по дробине. Кричали «ура» и просто вопили — шало, как от боли или от перепоя, задирали вверх рты, руки и вопили, вопили…

Сава угрюмо отстранился от этих вопящих ртов и шалых рук — стоять среди них на коленях было бы просто потешно.

Пушки ударили второй раз…

Чёрный, плотный строй монахов, похожий на большой корабль, уже плыл мимо Савы, и над ним, как мачты и паруса, — кресты, хоругви… Никогда Сава не видел столько монахов и столько хоругвей и крестов. Ему подумалось, что их собрали сюда на этот день со всей Руси. Вот каков был этот день! И Сава с ужасом понимал это…

Пушки ударили третий раз. Протяжная, зычная тишина на миг оглушила Саву, и на миг стало легко, спокойно и свободно, как будто вокруг не стало ничего — ни людей, ни земли, только он, Сава, и беспредельная, бескрайняя ширь и простор. Но как недолог был этот миг — лишь короткая мысль успела промелькнуть в Савином мозгу: «Господи, день-то какой!..» — и снова на него навалился тяжёлый груз страха, раскаянья, безысходности и презрения к самому себе.

Колокола Кремля стали греметь ещё громче. Их словно подстегнула пушечная пальба, и над Москвой, сотрясая её и глуша, раскатывался величавый, благовестный гром.

…А монахи всё шли, шли плотным, чёрным строем — спокойные и бесстрастные, как мертвецы, все в одинаковых камлотных рясах и все на одно лицо, будто рождённые где-то вне земли. Сава с жуткой сосредоточенностью смотрел на их мертвенные, отрешённые лица, и постепенно их отрешённость как будто передалась и ему: на некоторое время он позабыл обо всём — о Фетинье, о царе, о своём намерении, не стало страха, отчаянья, и звон колоколов перестал казаться сплошным, гнетущим гудом, придавливающим, принижающим. Он ясно стал различать колокола по голосам… Вот это — с расколом, хрястко — бьют на Иване Великом два трехсотпудовика. На Москве их зовут Никольскими — в них звонят в Кремле на Николин день. Им натужно вторят остальные восемнадцать колоколов — в них во всех больше тысячи пудов, и все они, раскачиваемые чьими-то сильными, неустанными руками, выбрасывают разом в небо всю эту тысячу пудов своей клокочущей, ожившей меди, и кажется, ничего нельзя разобрать в этом буйном хоре, но Сава слышит, слышит — нижние колокола не поспевают за верхними, сбиваются, дают пропуски: тяжелы нижние колокола, нелегко звонарям держать ровный бой… Но большой благовестник — тысяча пудов! — покрывает все огрехи. Ровно, чисто, размеренно бьёт благовестник, бьёт двойничным боем: длинный и следом короткий удар, который как бы обсекает протяжность длинного, и сквозь это мерное чередование коротких и длинных ударов тысячепудовой громадины только очень тонкое ухо способно уловить сбивчатость остальных колоколов.

Сава, вслушиваясь в колокола, невольно подался вперёд, на дорогу, и вдруг увидел царя… Тот был шагах в десяти от него: шёл тяжело, глядя себе под ноги, длинная распахнутая шуба путалась полами меж его истоптанных, грязных сапог, из-под шубы виднелась простая стёганая ферязь, на груди серебряный крест. И этот крест, эти стоптанные сапоги, эта ферязь, которой Сава удивился бы даже на каком-нибудь дьяке, так поразили его, что из его души, из его сознания мгновенно улетучилось всё, что он напредставлял себе о царе, о его величии, о его недоступности… Вот он, царь! Простой и доступный, в зашмыганных сапогах, в сукманной ферязине… Мужик, а не царь, брат, а не господин, заступник, а не каратель, добрый и милосердный христианин!

И уже ничто не могло остановить Саву, разве что мгновенная смерть. Он упал царю в ноги…

— Государь, смилуйся!..

Иван, почти наткнувшийся на Саву, вскинулся испуганно, побледнел, руки его выбросились вперёд — ненавидели и боялись эти руки… Выдавившиеся из глазниц глаза, казалось, выплеснули ему на лицо и белизну своих белков — оно стало совсем белым, даже губы побелели и стали похожи на толстых дождевых червей.

Что представилось ему в эту минуту, что вспомнил он, увидев неожиданно у своих ног Саву?.. Уж не тот ли страшный случай своей юности, случившийся с ним в Коломне на шестнадцатом году его жизни, когда его, выехавшего погулять за город, остановили новгородские пищальники, бывшие в Коломне при войске, и стали бить о чём-то челом, а когда он их не послушал, воспротивились пропустить его в город, изготовились к бою и стали биться с его охоронниками ослопами[184] и палить из пищалей. Человек по шести полегло тогда с обеих сторон, а Ивану пришлось пробираться в город окольной дорогой.

Должно быть, об этом и вспомнил он, потому что глаза его, оторвавшись от Савы, тревожно метнулись в сторону — не Сава, лежащий у его ног, страшил его, а мужики, стоявшие обок дороги. Но мужики были напуганы не меньше Ивана и с ещё большей тревогой смотрели на царя…

Иван попытался обойти Саву, но Сава пополз за ним следом, а мужики вдруг стали валиться на колени. Иван остолбенел. Михайло Темрюк, опустив царевича Фёдора на землю, кинулся к Ивану на помощь, но Саву уже заметили черкесы… Спешившись, кто-то из них подскочил к нему и яростно потащил прочь с дороги. Потом на нём крепко затянули аркан, опутав руки и ноги, кинули поперёк седла и повезли в Разбойный приказ.

Фетинья только на следующий день узнала о Савиной судьбе, а в этот день она до позднего вечера ходила по арбатским и занеглименским скудельницам, куда свозили всех подавленных и затоптанных, и всё заглядывала в мёртвые лица — искала Саву.