1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Рождение царевича вновь всколыхнуло Москву. Вновь величаво пела на колокольнях басистая медь, в церквах обильно курили ладаном, а по посаду, по слободам целый день разъезжали биричи[146] и, перекрикивая колокольный гомон, с неутомимой торжественностью возвещали о великой радости в царском доме:

— Люди московские, посадские, слободские, чёрные и белые, вольные и холопи, внимайте, радуйтесь! Милостью Божией дан государю нашему, царю и великому князю, сын, царевич!

На притворе Покровского собора боярыни раздавали нищим царицыны поминки — посконные белёные рубахи и ситные хлебцы. Покровский протоиерей, сытый, животастый человечище в истёртой куцеватой ризе, напяленной поверх длинной мухояровой шубы, стоял рядом с боярынями и усердно благословлял убогих, присовокупляя к мирским подаяниям и духовную милостыню.

По случаю рождения царевича московитам дозволено было сварить пива, бражки, дозволены были трёхдневные братчины[147], и в царских дворовых слободах — в Кадашевской, в Хамовной, в Екатерининской, которой ведала сама царица, в Пушкарской и Барашевской, на дворах серебряников, золотильников, свечников, скорняжников был разрешён трёхдневный прогул.

Шумливая, праздная радость, как поветрие, захватила Москву… Нечаянное беззаботье пьянило сильней, чем пиво и брага… Голова кругом шла от стольких событий и от благостей, что сулили они.

На третий день после рождения царевича пришла от царя из Старицы жалованная грамота: миловал царь татей, разбойников и душегубцев и велел их «в возблагодарение Богу из желёз повыковать и из поимания и темниц на волю выпустить». Складывал царь опалу с нетчиков[148], возвращая им отобранные имения, а кому со старых имений службы нести было «невмочно», тех, указывал, жаловать новыми. Отпускались податные долги тяглецам, а также старые судебные пошлины. «Как сын наш, царевич, народился, — писал Иван дьякам на Казённый двор, — и которые дела засужены и кончены до его рождения, а пошлины не взяты, с тех пошлин не брать».

В тот же день дьяки повезли грамоту на торг, читали с Лобного места…

— Не благо!.. Не благо!.. — кричали из толпы. — Лихим людишкам послабка, а добрым нет!

Кричали и хулили дьяков, что они утаивают истину, не всё читают из грамоты, требовали перечитывать…

— Эк, нищебродье! — огрызались дьяки. — Како ж мочно царский указ утаить?!

— Вестимо как!.. — упорствовали самые досужие. — Царские милости изродясь в боярское решето сеются!

— Каки ж мы бояре?!

— Всё едино! Царю застите, народ напастите!

Дьяки принимались вновь читать грамоту, а из толпы начинали сыпаться придирки: вот сего поначалу не чли и сего, а тут чли иначе, и опять сходилось всё к тому же, опять начинали кричать об утайке… Дьяки терпеливо — в который уже раз — принимались раскручивать свиток и вычитывать каждую строку, боясь переставить хотя бы единое слово или остановиться не там, где останавливались прежде.

— Негоже так! — не унималась толпа. — Тех, кто не разбивает[149] и на других не ищет по суду, выходит, и миловать непотребно?!

— Лиха не творим, правдой служим государю, а милости — мимо нас!

— Пошто ж государю добродеев миловать? — оправдывались дьяки, будто сами написали грамоту или вправду утаили что-то из неё. — Добродеев Господь милует, райское обетование им приуготовляет… А случись с кем беда, того государь помилует!

После чтения грамоты отправились дьяки выкидывать из тюрем да из застенков Разбойного приказа лихих людишек. Для многих из этих людишек рождение царевича стало их собственным — вторым! — рождением, потому что были средь них и такие, на которых уже были написаны мёртвые грамоты[150]. Среди этих счастливцев оказался и Рышка Козырь, которому-то уж непременно пришлось бы расплачиваться головой за кулачную здыбку на Кучковом поле.

Рышка вышел из застенков Разбойного приказа вымученным, исхудавшим, ослабевшим, как медведь после зимней спячки, но ни гонора, ни спеси, ни ухарства в нём не убавилось, а ненависть к плотницким стала ещё сильней. Очутившись на свободе, Рышка сразу же и попёрся к плотницким, на их улицу, не завернув даже к своим, к мясницким, — показаться, порадовать их! Мясницкие всей улицей ходили в Разбойный приказ выручать Рышку, просили отдать им его на поруки, тройную виру[151] выставляли в откуп, а это были немалые деньги — целых пятнадцать рублей. Дьяки, однако, остались неумолимы. Рышке судилось стать козлом отпущения — не только за свои собственные грехи, но и за чужие, и в первую очередь за грехи самих дьяков и окольничего Темкина, сознательно, для собственной потехи допустивших запрещённый царём кулачный бой.

Да не обошло Рышку счастье — царская грамота даровала ему свободу и жизнь. Поклонился он земно дьякам, выпустившим его из пыточного подвала, пожмурился от яркого света зачинающейся весны, приветливо поулыбался рдяным маковкам кремлёвских соборов и важно, под стать боярину, пошёл к Никольским воротам.

Протопав через всё Занеглименье, перейдя на Петровке через мост, Рышка вышел на Сретенку, а от Сретенки до Плотницкой, что у Лубяного торга, — рукой подать!

Рышка убыстрил шаг: нетерпение жгло его! Больше всего на свете хотелось ему сейчас показаться плотницким, ошарашить их своим появлением, посмеяться, поглумиться над ними… Как уж только не чернили они его, какой только напраслины не возвели — все старались подвести его под плаху, да ничего не вышло у них! Не хотелось Рышке верить, что лишь счастливый случай спас его голову от топора! Разве уж он так грешен, что недостоин справедливости? Разве не в честном бою он поразил Фролку?

Рышка склонялся к вере, что над ним свершилась справедливость, а не случай… И он хотел покрасоваться перед плотницкими, похвастать, подразнить их этой справедливостью и ею же поглумиться над ними.

Распахнувшись, выставив из-под кожуха заскорузлую от пота и крови рубаху, немую свидетельницу своих мытарств, шёл Рышка через Лубяной торг, гордо и самодовольно поглядывая по сторонам. Здесь было много плотницких, торговавших своими поделками. Рышку узнавали, и кто отворачивался, стараясь не попасться ему на глаза, отступал с дороги, сторонился, а кто и зацеплял — то зло, то удивлённо:

— Рышка, ай цела голова?

— Подходь, пошшупай! — задирался Рышка.

— Нашёл дурака!..

Те, кто посмелей, увязываются вслед за Рышкой, но держатся в отдалении, кричат ему в спину:

— Куды наморился, Боров?

— Иду показаться вам, жлобам деревянным! Чтоб ведали, я ишо намну вам бока, поклёпщики гаведные!

— Выпустили ж злодея на нашу голову!

— Нешто мнили поклёпом сгубить меня? — весело, потешенно кричит Рышка. — Ах, быдлаки кривопузые! Нет у вас силов, чтоб сгубить меня! Нет! Ну, навались! — входит в раж Рышка. — Померимся силами!

Рышка доходит до первого двора на Плотницкой, выдёргивает из городьбы саженный кол, начинает ухарски помахивать им. Боягузство плотницких потешает его и распаляет ещё сильней. Он идёт от двора к двору, стучит колом в ворота, вызывающе орёт:

— Эй, плотницкие!.. Анафемы! Выходь сюда! Се я, Рышка, по прозванию Боров, пришёл показаться вам! Мнили небось, что сосватали за меня плаху?! Так вот он я, глядите! Цел, невредим и весел!

Толпа на улице растёт. Многие плотницкие повыскакивали из дворов с пешнями, с дубинами, сгрудились плотной кучей и медленно, осторожно стали подступать к Рышке.

— Уходь, Рышка! — кричат они ему. — Уходь подобру!

— Подобру?! — глумливо выщеривается Рышка, показно плюёт на ладони и, вздыбив над головой кол, устрашающе надвигается на плотницких. Плотницкие отступают, а Рышку это только подстёгивает. Кураж распирает его, мутит разум, и не может он уже унять себя, не может остановиться… А плотницких набралось с полусотню. Вокруг много иного люда, посбежавшегося с соседних улиц, с Лубяного торга поглазеть на потеху! И уже не столько в угоду самому себе, своей разнуздавшейся спеси, не столько на страх плотницким, сколько в угоду этому глазеющему люду дурит Рышка, кичится своей удалью и лезет на рожон.

— Уходь, Рышка! Не доводи до греха! — остепеняют его плотницкие.

— Вам-то греха страшиться?! — орёт Рышка и лупит своим колом по пешням, по дубинам, выбивая их из рук плотницких. Те сперва лишь отмахиваются от него, но Рышка наглеет, и пешни и дубины плотницких всё опасней и угрозливей заносятся над ним. Рышка изворачивается, отбивается колом, хохочет, матерится… Рожа его отчаянна, пучеглаза, багрова, как освежёванная.

Кто подбадривает плотницких, а кто Рышку, и Рышка старается! Уже с десяток пешней и дубин валяется в снежной, истолоченной ногами жиже, а Рышке всё мало… Бросается он на плотницких с разбега, врывается в самую середину кучи и вдруг, выронив кол, ища руками опоры, медленно оседает на колени. Лицо его из багрового становится белым, как береста, и в выпученных глазах застывает болезненное недоумение. Из-под треуха на виске медленно выползает алая струйка и будто обжигает Рышку — он вздрагивает и тяжело падает лицом в снег.

— Рышку убили! — отрезвляющим хлёстом ударяет чей-то вопль.

Кто-то из плотницких со страхом склоняется над Рышкой. Становится слышно, как неугомонно долбится в землю капель.