5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Прибыв в Невель, от которого до Полоцка оставалось не больше четырёх дней пути, Иван уже не таился: за четыре дня в Литве не могли собрать большое войско для отражения русского нападения, и потому, как задумал ещё в Великих Луках, выпустил в набег татарские и черкесские полки. С татарами пошёл Симеон Касаевич с Бек Булатом и Кайбулой, Ибак остался с телохранителями при Иване. Черкесские полки повёл Булгерук — старший царицын брат.

Иван велел им переправиться через Двину, разделиться и идти к Витебску, Орше, Друцку, жечь посады вокруг этих городов и отвлекать на себя войска, сидящие по этим городам, чтобы они не смогли прийти на помощь Полоцку. Ссылаться с ним гонцами велел каждый день и при нужде быстро возвращаться к главным полкам.

Татары и черкесы ушли из Невеля на второй день чем свет, а к полудню стали подходить главные полки. Иван велел встречать и ставить их по местам Токмакову, а сам сидел в гриднице на наместничьем дворе и читал грамоты, доставленные ему прискакавшим из Москвы Михайлом Темрюком.

В гриднице было жарко: Иван сидел без кафтана, в голубой адамашковой рубахе, узорчато расшитой бисером по оплечью, ворот расстегнут, откинут… На столе перед ним ворох свитков с чёрными, красными, белыми печатями, медный высокий дикирий, заплывший воском, — сквозь маленькие оконца гридницы света проникало мало и Иван читал при свечах.

Михайло Темрюк, как обычно, сидел под стенкой на полу, сосал из сулеи вино, потел, скрёб бороду и рассказывал Ивану о московских делах и новостях. Слушал его Иван, не слушал — трудно было понять, но, когда Михайло замолкал и не в меру присасывался к сулее, Иван недовольно бросал ему:

— Погодь жбанить! Запьёшь что важное…

— Крепок я, государь. Да и самое важное уж сказал: царица в здравии, Москва спокойна. Явился было один шепотник на торгу — Захарьин сказывал… Кремль разорить подбивал, царицу извести…

Иван медленно повернулся к Михайло, нахмурился. Отпущенный свиток с шуршанием скрутился в его руке.

— …боярина Горбатого царём крикнуть наущал.

Вместе с Иваном за столом — на другом его конце — сидел князь Владимир, прибывший в Невель ещё до подхода главных полков. Князь был подавлен, растерян, глаза его всё время убегали от глаз Ивана. Казнь Шаховского, о которой князь узнал сразу же по прибытии в Невель, угнетающе подействовала на него, так угнетающе, что он даже не мог скрыть этого от Ивана.

— Вот, братец, уж не тебя царём крикнуть намеряются — Горбатого! — с притворной жалостью выговорил Иван.

Владимир кротко, как на Бога, поднял на него глаза — даже полумрак, наполнявший гридницу, не скрыл его бледноты.

— А что?.. — хохотнул Иван. — Не отступи тогда от меня хворь, был бы ты уж, братец, царём! Димитрия моего, бедного, уморили б небось?.. А ты б царствовал!

— Грешное речёшь, государь, — тихо вымолвил Владимир. Бледнота его стала ещё заметней. Под глазами, как у святого с иконы, зияли тёмные полукружья, и из этих зияющих полукружий испуганно и мучительно вызырали его глаза. — Пошто мне сие? Я при тебе, как при царстве!

— При царстве, да не на царстве! — снова хохотнул Иван и въелся глазами во Владимира.

Тот страдальчески наморщил лоб: смотреть в глава Ивану ему было ещё мучительней, чем слушать его. Иван помучил, помучил его глазами, лукаво спросил:

— А неже не хочешь быть царём?

— Пошто мне сие? Царский венец — кручина.

— А вот Басман хочет быть царём! Верно реку, Федька? Ответствуй!

— Куда мне? — попробовал засмеяться Федька, но смех у него получился жиденьким. — Выше лба уши не растут!

— А ты, Васька?

— А чиво?! С седмичку побыл бы! — сознался Васька. — Отоспался бы!..

— Слышишь, поп?! — толкнул Иван дремавшего на сундуке за его спиной Левкия. — Васька царём хочет быть!

— А Господом Богом паки не жаждет он стать? — пропыхтел Левкий. — Неприязненны словеса слагаешь ты, Василей. Язык твой зловредный изъяти надобно. Плачьтесь, дети мои, о произращении греха!

— Дык я… я чиво?.. Я от души! — несмело оговорился Васька.

— Люблю тебя, Василий! Душа у тебя — настежь. А Басман юлит. И ты, — Иван повернул голову к Владимиру, — братец, юлишь. Хочешь ты быть царём.

— Пред Богом вопроси меня, — приложил к груди руку Владимир. — Не даст мне Господь покривить!..

— Ну, не пыхай, братец, — вдруг омягчился Иван. — Не по злу я… Для оживки, чтоб не поснули вы. Темрюк кого хочешь усыпит! Говорит, что на себя грезит. Надо слать его в Бачсарай, чтоб он хана и всю его орду усыпил своими рассказами.

— Я могу и молчать, — обиделся Михайло.

— Скор — молчать! Я, что ль, на Москве был да всё вызнал?! Словили того шепотника?

— Чернь его в прорубь…

— Ах, дьяволы! — хлопнул Иван по столу ладонью: и досада, и довольство смешались в его голосе. — Не дознаться теперь, кем сылан был!

— Вон чадь за тя како стоит! — сказал с восторгом Левкий. — Любезен ты им! Кликни их на претыкателей своих!

— Я бы царство оставил, коли был бы народу своему постыл, — напыщенно сказал Иван и, словно бы устыдившись своей напыщенности и неискренности или почувствовав, что они унижают его в глазах присутствующих, снова развернул недочитанный свиток. Дочитав его, сказал Левкию: — Митрополит грамоту благословенную дослал… Надобе и нам в Кириллов или к Троице милостыню послать, чтоб молились о наших победах. Куда пошлём?

— Пригоже в Соловецкий, к Филиппу… Должно исправит молебны Филипп! Истовый служник!

— К Филиппу пригоже, да пути туда месяц. Пошлём в Кириллов.

— Три рубли пошли да грамотку в целый лист. Щедрое слово царское дороже серебра!

— Нет! Пошлём семь, а грамотку — скупо, как от Казани слали. Не в пользу пред чернцами разглаголивать. Напишем, дабы молили Господа Бога о здравии и тиши всего православного христианства, обедни пели и молебны служили, чтоб Господь Бог государю нашему и его воеводам и воинству всему дал победу, а государя во всех бы его грехах прощали!

— Быти, яко же повелел еси! — сказал Левкий и, неохотно осунувшись с сундука, поволочился к двери. — Сребро кто ж отсыпет гонцу? — спросил он от порога.

— Сам и отсыпь! — недовольно бросил Иван.

— Милуй, господе… дева святая и Никола-угодник! — праведнически прижал руку к груди и закатил глаза Левкий. — Идеже сыскати мне селику мошну? Солнце преложится во тьму и луна в кровь, преже обрящется се гобьзие[79] у мя!

— Заскряжничал чернец, — сказал Иван Владимиру. — Писание помянул!.. Второго дня от меня перстень с яхонтом пристяжал, а Лазарем прикидывается!

— Перстень — дар, государь! То мне в радость, а не в мошну.

— Вот лис! Ладно, мы с братцем складемся на молитву о воинстве нашем.

— Дозволь мне своею казной отдать сию милостыню? — попросил Владимир. — На святое дело — мне в радость!

— Ну, изволь, братец, изволь! — согласился Иван.

Владимир поклонился Ивану и ушёл вместе с Левкием.

— В оторопи князь, будто кипятку хватил, — с насмешливой подозрительностью сказал Михайло, лишь за ними затворилась дверь. — С чего бы сие? Уж не притаил ли чего за душой да страшится теперь за свою утайку?

— Тебе что за дело до его души? — грубо и резко спросил Иван, распечатывая грамоту под чёрной печатью. Чёрными печатями скреплялись грамоты Посольского приказа. — Не на Ваську вон — на царский род умышляешь! Смел больно стал… Из крина[80], поди, набрался смелости?

Михайло затаился под стеной, как напроказивший щенок, и настороженно следил за Иваном, который медленно раскручивал грамоту и, казалось, ждал от него или оправдания, или просьбы о прощении, но Михайло молчал — он не посмел даже просить прощения.

Грамота первой же строкой захватила Ивана. Висковатый писал ему об известиях от Нагого, который доносил из Крыма, что встретили его в Бахчисарае хорошо и когда он шёл к хану и от хана, то зацепки ему не было никакой. Ни встречники, ни придверники о пошлинах не поминали, и мурзы и бей посохов перед ним не метали, а кто и метнул, он того посоха не переступал, дабы не давать лишних подарков, кроме тех, что были посланы с поминками. Ещё Нагой доносил, что как раз в его приезд пришли в Бахчисарай от польского короля большие поминки — тридцать шесть телег со всякою рухлядью, и что хан стал торговаться с королевскими послами, говоря им, что у него сидит московский посол, приехавший просить мира, и ежели король не станет ему слать вдвое от того, что прислал, то он замирится с московским государем и будет вместе с ним Литву воевать. «А ему, Нагому, — писал Висковатый, — через те королевские подарки хан рек: «Король мне даёт казну и поминки ежегод, а государь ваш со мною бранится и казны и поминков, как было при прежних государях, не посылывает. Ежели Государь ваш хочет со мною дружбы, то пусть даёт мне казну, как давал Саип-Гирею царю, да и ту мне казну даёт же, что мне король даёт, да и сверх королевой казны поминки дал бы, а ежели не даст мне казны и поминков, то мне с государем вашим для чего мириться и королеву казну для чего терять?»»

«Ах, Гирей-бусурман! — отвлёкся Иван на минуту от грамоты. — От короля поминки достал, теперь от меня достаёт, чтоб прикласть да расчесть: кто щедрее, с тем и мир ладить. Что-то ты возречешь, бусурманин, коль прознаешь про Полоцк? Королю твоему, то уж верно, не до поминков станет!»

«Нагой хану отвеша, — принялся читать дальше Иван, — как велено было по указу нашему и по памяти[81], ему приданной, так рек: «Государю моему казны к тебе не присылывать, и в пошлину государь наш никому не даёт ничего. Государь наш дружбы не покупает. Станется между вами доброе дело, так государь наш тебе за поминки не постоит». На том ответе, — писал далее Висковатый, — мы, государь, пред ханом в твёрдости постояли и честь государскую соблюли, како достойно нам соблюдать, всея Русии самодержцу, царю казанскому и астороханскому и иных многих земель государю, обаче, государь, стоять на том неотступно негоже, понеже пишет Нагой, что прослышал он от ханских людей, что турский хункер[82] присылывал осенью к Девлет-Гирею чауша с наказом к весне запас готовить и лошадей кормить, а по весне идти на Асторохань. Нам от того хана отворотить надобно всякими пригодами[83], да чтобы на мир затравить, покуда хан любезнив подаркам, нарядить Нагому сулить хану поминки и слать те поминки с послами непременно».

Иван обозлился на совет Висковатого, отшвырнул грамоту, но, подумав немного, снова взялся за неё, нашёл то место, где Висковатый писал о присылке к Девлет-Гирею турецкого посланника, перечитал и, — пересиливая уязвлённое самолюбие, подумал: «Твоя правота, дьяк… Умён ты, дьявол! Хоть секи твою башку — так умна! Прельстят тебя мои враги — в самое сердце нож вонзишь! Пожалую я тебя поместьями Шаховского, токмо всё едино верность не купишь! Кабы душу твою я так разумел, как разумею твой ум. Душой ты не убог — то видно… При таком уме душа глубока… Да что там, в той глуби?»

Иван положил грамоту на стол, задумался, по-детски топорща губы и ломая брови, твёрдо решил: «Вернусь из похода, пошлю поминки. Худо, коли хункер на Асторохань хана направит. Ногаи подымутся… Черемисов взмутят, мордву, чувашей… Снова за Волгу идти… Как тогда супротив Литвы стоять? Да и хан не отступится от набегов, учнёт терзать, как собака! А всё ж не ты, дьячина, а я уразумел, что нынче хан на нас не пойдёт!» — вдруг обрадовался Иван, будто додумался невесть до чего важного, и громко сказал:

— А что, Басман, помнишь, как я тебе говорил, что нынче хан под нас не придёт? Так и вышло!

Он встал из-за стола, прошёлся по гриднице, уродливые тени неслышно прошмыгнули по стенам вслед за ним. На зеленовато-жёлтых слюдяных оконцах, как прилепленные, держались тусклые отсветы позднего солнца, а на полу, против окон, придавленные тяжёлыми, плоскими и длинными лучами, лежали радужные кольчужки света.

— Испить бы чего! — жадно вздохнул Иван. — Водицы со льдом.

— В сенях кадка застылая, — сказал Васька. — Принесть?

— Тащи!

Васька сбегал в сени, принёс кадку, поставил на лавку. Федька подал Ивану ковшик. Иван пробил лёд в кадке, зачерпнул иссиня-чёрной воды, чуть помедлил, собираясь с духом, и хлебнул из ковша добрый глоток.

— Ух и крута! — вытянул он по-лошадиному губы, оторвавшись от ковша. — По-за шкурой будто репей накидан!

Иван ещё раз приложился к ковшику, допил воду, взвыл, кинув Федьке ковшик. Федька зачерпнул себе, терпеливо выпил, с хвастливой шутливостью отпустил:

— Экий страх! И зубов-то не заломила! Разнежен ты больно, цесарь!

— Ах пёс! — не то обозлился, не то удивился Иван. — Пся крэв! Дерзок, как Ноев сын… — Но говорил он это уже и без злобы, и без удивления, а почти добродушно: радость за своё предвидение, которое ещё раз дало ему повод возгордиться собой, и студёная вода возбудили в нём благодушие, которое он и сам поначалу не почувствовал. — Насмехаться над царём?.. И пасть щерит! Ну не Хам нешто?!

— Се он тебе в отместку! — бухнул Васька со всей своей бесшабашной простотой, обрадовавшись Ивановому благодушию.

— В отместку?..

— Ну дык… За жидкие кровя! Коли он к тебе в сани просился… А ты ему: жидкие в тебе кровя, Басман! Он же обидчив, как хорь!

— И вонюч! — яростно кинул Иван и пошёл к столу.

Михайло Темрюк, помалкивавший до сих пор, вдруг громко сказал:

— А вели, государь, выпороть Басманова! Житья от него нет никому! Любовь твою в плеть обратил — и хлещет, и хлещет… Кого попало!

— Ты також не лучше! — резко сказал Иван. — Он — любовь, ты — родство. Два сапога!..

— Я ж супротив твоих врагов!..

— Знаешь ты моих врагов?!

— Знаю…

— Пошто ж не доносишь?

— Не явно они, государь, — тайно!

— Тайно, буде, и ты враг. Молчи паче… А говоришь, так говори дело. На Москве что? Бельского тяжко нужат?

— Про то я не доведывался… А боярин-дворецкий велел передать тебе, что Бельский на цепи сидит, а шепотники всё одно объявляются.

— Боярину-дворецкому токмо бы поблагодетельствовать, вину от кого отвести… Красно солнышко у меня во дворце!

— Царица его милует, — с какой-то тайной мыслью сказал Михайло.

— Заслуживает, оттого и милует, — опять оборвал его Иван. — А дознание про шепотников ведут? Послухов на торгу да в кабаках держат?

— Должно быть, держат… Боярин-дворецкий сказывал, что треух от того, в прорубь кинутого, остался, и по тому треуху розыск наряжается.

— Ворочусь — дознаюсь, кабы и не треух, а ворсинка с него осталась. Была бы нитка, дойдём и до клубка. Кто-то на Горбатого тень наводит. Хоть и враг он мне лютейший, но тут не он… Не так он глуп, чтоб от себя шепотников слать да про себя же велеть и шептать. Тут чья-то хитрая, да не больно разумная задумка. Гораздо ты, Васька, того юродивого дознал! Перестарался токмо… Мне он живой потребен был. Бельский теперь наговором отпираться станет… Но всё одно — молодец! Люблю тебя, Василий! Хочешь, постельничим сделаю?

— Не той породы я, государь, чтоб почести собирать, — ответил Васька. — Мне твоя любовь задороже всего! У князя Володимера я в псарях ходил — судьбы иной не пытал… Ты меня приметил, под крыло своё взял… Мне и за сие во всю жисть пред тобой не отслужиться.

— Пожалую, Василий! Полоцк возьму, всех пожалую! Верным мне ничего не жаль! Возьму Полоцк, почну я думать, како мне дальше вотчине своей жить, како волю свою во всём наставить, престол возвысить да на недругов как наступить?! Единятся они супротив меня, единятся… Руку их вредную в каждом деле чую. Упорна их рука, сильна! Дед мой пересиливал её — не пересилил, отец пересиливал — не пересилил, ежели и я не пересилю — не быть Руси, Богом осиянной, великой и могучей, яко же римские, византийские, ерманские и оные державы были и есть. И жизнь моя будет пуста и беспользна, изойдя втуне… Как былие в поле: с весной взрастясь, с осенью в прах обратись. За такое дело восстать — любой грех перед Богом простится! Ибо и Бог насылает на землю потопы, и мор, и лиха — за косность людскую, за то, что не желают они жить по Божьему предначертанию — великой страстью, великой правдой, в беспрестанном подвиге во имя возвышения своей души.

Иван помолчал, вперившись в колышущееся пламя свечей, будто там, в этом пламени, в его привораживающем сиянии, вдруг представилось ему въяве всё, о чём он думал, о чём только что говорил, и даже то, чего не говорил и не думал. Чёрные — чистой и яркой черноты — отблески падали на его глаза и тонули, и растворялись в их искрящейся влажности… Глаза его были полны света и оттого казались пустыми — глубокими воронками, высвеченными изнутри.

— Нещадно буду я крушить всё, что станет на моём пути! И вы мне будете в том пособники. Для вас иного исхода нет. Ибо что вы без меня? Из гноя вышли, в гной и сойдёте, коли от меня отшатнётесь!