9

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Во вторую ночь, перед рассветом, в полк к Морозову явился бегун из Полоцка. Назвал себя русским и рассказал, что спустился тайно со стены, чтоб поведать царю про одно больно важное дело, но — непременно самому царю. Воеводе Морозову рассказать об этом важном своём деле наотрез отказался. Морозов не верил ему, подозревал, что он литовский лазутчик и послан в русский стан с каким-нибудь подлым делом — может, даже царя убить! Недаром же он так упорно добивается, чтобы его отвели к самому царю.

Перебежчика обыскали, но ничего не нашли. Перетрясли, перепороли всю его одежонку, но всё напрасно.

— Ик, неверы каки?! — и удивлялся, и обижался мужик. — Русак я, истинный русак! К литвинам меня, что ль, надёжа кака завела? Согнали меня с земли, силком к чужакам принудили итить. Да я знал, что царь непременно придёт выручать нас! Один я такой тута, что ль? Сколь нас, горемычных! Ежедень ждали вызволенья! Вызнал я кой-что, вот и несу царю. Он нас, горемычных, пришёл вызволять, а мы ему в том допомогу наладим.

Мужика изрядно высекли — раз, другой, но он упорно стоял на своём. Тогда Оболенский на свой страх и риск решился отвезти его к царю. Мужика крепко связали, кинули поперёк седла и повезли к царскому шатру.

Охранявшие царский шатёр татары не подпустили Оболенского к шатру, но вызвали из шатра Ваську Грязного.

Выслушав Оболенского, Васька долго соображал, что к чему: его сонные глаза смотрели через силу, готовые вот-вот закрыться, но он всё-таки переборол сонливость, взбадривающе подвигал бровями и с откровенной опасливостью спросил:

— А как зашибёт?

Оболенский сочувственно улыбнулся, но Ваську его сочувствие мало тронуло: он по-прежнему что-то прикидывал в уме, тоскливо сопел и морщился — не столько, видать, от самой просьбы Оболенского, сколько оттого, что не знал, как поступить.

— Федьку разбужу, — наконец решил он. — Тот уж точно: или-или…

Федька тоже вышел заспанный, злой… Увидев Оболенского, грубо спросил:

— Какого хрена ещё?.. Людской поры не знаете?

Оболенский скрепя сердце объяснил Федьке что к чему. Федька оглядел связанного мужика, помацал его зачем-то, даже за бороду смыкнул, наконец сказал Оболенскому — высокомерно и важно, будто соизволял не только Оболенскому встретиться с царём, но и царю с Оболенским:

— На такое дело — можно. Погодь тут…

Минуты через две-три Васька Грязной выглянул из шатра, позвал:

— Давай его сюда!

Оболенский ввёл мужика в шатёр. В глубине шатра, освещённого лишь одной свечой, за отдернутым пологом, на низком походном лежаке сидел царь: в исподнем, босой, лишь на плечи была накинута толстая, стёганая ферязь да под ногами лежала вывернутая мехом наружу беличья шуба.

Мужик только вошёл в шатёр — и тут же повалился на колени, но, крепко связанный по рукам, не удержался и сунулся лицом в войлочный подстил. Васька проворно поддёрнул его, вернул на колени.

— Говори, кто таков? — глухо выговорил Иван. — Кто послал тебя?

— Федько я, государь, сын Фанасьев… Сам я принамерился стать пред твои очи… По христианской своейной воле… Заради дела пригожего.

— Русский ты? Иль прикидываешься?

— Истинно русский, государь.

— А как на дыбу поставлю и допытаю?

— В том твоя воля, государь… Я и на дыбе, и перед Богом скажу то ж. Из-под Невеля я… Осьмь годов тому на сыром корню посол, с иными ж безземельными… Соху наставили[101] твоей милостивой заботой — и ладно уж разжились… Да в нонешний год…

Мужик нерешительно смолк, облизал губы.

— Говори! — напрягся Иван. — Что — в нонешний год?

— В нонешний год… наехал на нас болярин со стрельцами, велел вон итить — в землю литвинскую… По твоему указу быдто! Быдто отставил ты нас за изменные обычаи от нашей Русской земли отеческой… А как мы возроптали — огнём пожёг нас! И слёзной мольбе не внял… Вынудились мы прочь пойти: иного ничего не могли… Но верить тому, государь, мы не верили, что ты нас от земли отеческой можешь отставить. Изменных обычаев мы за собой не знавали и во всяком христианском законе жили. А как нам дойти до тебя было и правду поискать? Вытурил нас болярин единым духом! Я ж-но хитростью бательника своейного схоронил, уходя… Велел ему до тебя непременно дойтить и поведать про наше горемычье.

— Встретился мне твой бательник, — обронил Иван.

— О Господи! — радостно вышептал мужик. — Радованье-то како! Дошёл, стало быть? В том я не усомнялся… Иного страшился: как не поверишь ты евойному слову? Не на простого жалобу нёс — на болярина!

— Вот како ты о государе своём мнишь? — повысил голос Иван. — Неужто правда у меня толико в дорогих кафтанах ходит? Иль Бога надо мной нету?

— Прости, государь, — сник мужик.

— Я того боярина живота лишил за подлое его дело, а отцу твоему шубу дал! — как-то совсем не по-царски, с похвальбой, сказал Иван, будто решил подзаиграть с мужиком, набить себе цену и в то же время пристыдить его. Мужик этого и не почувствовал, и не понял, да и могло ли ему прийти в голову, что царь может выставлять перед ним свою справедливость и добродетель и пристыжать за неверие в неё. Он обалдел от восторга! Сказанное Иваном было для него как чудо, которое ошеломляет не результатом, а свершенностью. — Я и тебя пожалую, — сказал Иван. В горле у мужика забулькало, засипело от перехваченного дыхания, блаженная улыбка смяла его лицо. — …Коль ты с полезным делом пришёл. Да ин за верность одну твою лише пожалую, на кафтан твой худой не глядя. Распутайте его, — приказал Иван.

Васька Грязной поддел ножом верёвки, освободил мужика от пут.

— Спаси тя Бог, государь! — закрестился мужик.

— Встань и говори своё дело, — повелел Иван.

— Дозволь, государь… — с ужасом запросился мужик. — Дозволь на коленях?

— Подними его, Васька!

— Дозволь, государь… — Мужик припал к полу грудью, отстраняясь от Васьки.

— Ну, Бог с тобой, — равнодушно согласился Иван. — Говори…

— Вызнал я… Всё то время, что в Полоцке мне довелось побыть, ухо я навострял до всего… и вызнал, что литвины припасы в лесу больно крепкие схоронили. Там и зелье к наряду, и корм всякий-разный — людской и лошадный…

— И в каком же лесу? — не то с сомнением, не то с растерянностью от неожиданности такого известия спросил Иван.

— Что за Полотой… В трёх вёрстах отселя.

— Вот как?! — подхватился Иван с лежака. — А сам ты был в том лесу? Место знаешь?

— Мне никак там нельзя было быть, — с сожалением сказал мужик. — Но запасы хоронили по зимней поре, и, должно быть, следы там ещё поостались. Поискать поприглядней, так и сыщутся.

Иван снова сел на лежак, в нетерпении потёр ноги о мягкий ворс шубы, скомкал её под ступнями… Лицо его плутовски вытянулось, как у торгаша, боящегося проторговаться, глаза затейно блеснули, но голос, наоборот, стал спокойней:

— А как врёшь?! Пошто ин вздумалось литвинам запасы за городом хоронить? Не по амбарам, не в клетях, а в лесу?

— Так у них заведено. На зиму крепкие запасы за городом хоронят — на случай пожара. Займись на посаде иль в городе — и амбары сгорят, и запасы разом с ними… Не сховай долю за городом, всё погорит. Из головешек хлеба не напечёшь. А случись тут войне… Литвины разумны, государь!

— Нам бы також недурно обычай сей перенять, — раздумчиво проговорил Иван. — От огня мы страдаем часто. Поди, ежегод на пожарищах убытки считаем.

— С нашим людом к тем запасам войско приставлять надобно, — влез Федька Басманов.

— Ну и ловок, дьявол! — мотнул головой Иван. — Кобель туда носа не ткнёт, куда ты язык свой всунешь! Надоумил царя, спаси тебя Бог, Басман! Буду знать отныне, над каким народом царствую. А веди он, — Иван кивнул на мужика, — он из того же люда!

— Сейчас он таков, — опять не удержался Федька. — А дай ему волю, от чужого добра руки не отдёрнет!

— И тебе дай волю, також руки не отдёрнешь! — оборвал Федьку Иван и перевёл взгляд на мужика. — Как, сказываешь, имя твоё?

— Федько, государь…

— Вот тебе, Федько, за службу твою! — Иван сгрёб с пола, из-под своих ног, шубу, швырнул её мужику. — Шуба ладная! Носи в радость. А как сыщутся в лесу запасы литвинские, будешь ты большим пожалован. И деревне всей вашей из тех запасов пожалую на подъём!

Мужик схватил шубу, как бабы хватают спасённых от смерти детей, прижал её к груди, в горле у него снова забулькало, засипело, из глаз одна за другой выпали две крупные слезины.

— Ступай, — сказал ему Иван. — Поспи до рассвета. Васька во всём тебя уважит: место сыщет, еду даст…

Васька Грязной увёл мужика.

— Одеваться буду, — сказал Иван Федьке. — Спать уж не смогу… Ступай и ты, воевода, — сказал он Оболенскому. — Морозову скажи: доволен им… за мужика… и за всё! Тобой також доволен: исправно службу несёшь. За то я тебя, ежели хочешь, в дворовые воеводы возьму.

— Оставь меня при полку, государь, — спокойно, не прося, а возражая, сказал Оболенский.

— При мне не хочешь быть? — удивлённо спросил Иван и с деланным равнодушием бросил: — Не неволю! Ступай!

…Поутру, лишь чуть забрезжило вдали и небо подёрнулось лёгкой зеленцой, Федька Басманов и Васька Грязной, захватив с собой прибежавшего из Полоцка мужика и сотню верховых казаков, по повелению царя отправились в лес искать спрятанные литовцами запасы.

Весь день по-прежнему грохотали пушки, забрасывая Полоцк ядрами, в русском стане спешно готовили туры, устанавливали их на полозья, насыпали землёй, камнем, строили осадные башни — по три сажени высотой, с бойницами для пищальников и лучников. К каждой такой башне приставлялось по сорок человек, да к каждой туре — по десять…

К третьему дню туры охватили полоцкий острог двойным кольцом. Литовцы вовсе перестали отстреливаться. На посаде горели пожары. Особенно сильны они были на южной стороне. Литовцы несколько раз пытались выходить на Двину — за водой, но пищальники Горенского загоняли их назад. Южная сторона посада горела не унимаясь. С дозорных башен было видно, как литовцы, боясь, чтобы огонь с южной стороны не перекинулся дальше — на весь посад, валили ещё не захваченные огнём избы, создавая перед огненным валом пустырь и тем самым отсекая от него остальную часть посада.

Царь сам трижды поднимался на дозорную вышку. Когда на его глазах перед главными полоцкими воротами сбили поднятый мост, защищавший ворота, и стали долбить ядрами уже прямо в воротные створки, он повелел Левкию ехать к пушкарям Большого полка и отслужить для них полную обедню. Направил с ним и Бутурлина сказать от его царского имени спасибо пушкарям. Темрюка два раза посылал в лес за Полоту — узнать, не разыскали ли? — и всякий раз Темрюк возвращался ни с чем. Наконец под вечер на взмыленном жеребце прискакал Васька Грязной. Свалился с седла прямо в закопчённый сугроб…

— Нашли, государь! — с шалой радостью закричал он и захлопал руками по снегу, как утка крыльями, когда взлетает с воды.

Два дня и две ночи вывозили из лесу литовские запасы. Одного пороху добыли из потайных ям триста бочонков. Теперь русским пушкарям не стало нужды беречь порох. Заряды в пушках увеличили… Особенно разрушительно стал бить тяжёлый стенной наряд. На пятый день за несколько часов на главных воротах сбили наружные створки, башню сровняли со стеной, а в стене пробили большущую брешь. Литовцы не вынесли такого боя: пополудни в одну из бойниц главной башни просунулось белое полотнище. Русские пушки смолкли.

Алексей Басманов сам поскакал к башне, чтоб узнать, чего хотят литовцы? Со стены ему стали кричать, что наряжают в русский стан послов говорить с царём о сдаче города и хотят, для безопасности этих послов, получить от русских заложников — столько, сколько пошлют послов. Но Басманов рассудил, что литовцы просто хитрят, надеясь протянуть время, чтоб получить передышку, а может, и приготовиться к вылазке, и, быстро вернувшись к наряду, приказал возобновить пальбу.

Через час литовцы опять замахали полотнищем. Теперь Басманов послал к стене бывших у него под рукой дворового воеводу окольничего Зайцева да есаула царского ертаульного полка[102] - Безнина.

Зайцев и Безнин вернулись всё с тем же: литовцы просили заложников.

— Сдаваться намеряются, а хотят заложников! — рассердился Басманов. — Поезжай, скажи им, — приказал он Безнину, — как через полчаса не выставят за стену послов, палить учнём снова, и ещё крепче!

Безнин долго перекликался с литовцами, несколько раз порывался ускакать, но литовцы громкими криками со стены останавливали его. Наконец он воротился: литовцы отказались от требования заложников, но просили полностью прекратить пальбу по городу. Басманов послал гонца к царю, и вскоре русские пушки стали замолкать…

Плотная тишина, как покрывало, накрыла землю, а вместе с ней и всё, что на ней было: город, людей… В первые несколько минут было так тихо, как не бывает даже в предрассветные часы. Пороховой дым, сносимый ветром, опадал за Полотой на лес, и в очищающемся воздухе вновь замельтешили яркие блестки, похожие на малюсенькие солнца. Небо сразу стало большим, ровным и гладким, как свежевыструганная доска.

От этой проясненности и тишины, разрушившей тяжёлую напряжённость боя, Полоцк вдруг перестал казаться таким мощным и неприступным, каким он казался ещё несколько дней назад. Его стены и башни, изрядно подразбитые ядрами, выглядели жалко. Видать, и самим литовцам они уже не внушали больше надежды отсидеться за ними, потому-то и выслали своих послов.

Первым делом царь показал послам вывезенные из лесу запасы. Литовские послы, однако, не очень огорчились такой потере: теряя голову, по волосам не плачут, да и Иван от этого показа многого не ждал. Он только хотел проверить: совсем ли отчаялись литовцы или ещё надеются на лучший исход, а послов прислали только для затравки, чтобы выиграть время?

Потом послов водили по всему стану, показывали, сколько наготовлено туров, осадных башен, тынов, водили и на огневой рубеж, показывали пушки, пищали, не запрещали считать их, наоборот, нарочно подольше задерживали около, чтоб литовцы могли точно пересчитать все пушки и пищали, которые русские привезли под Полоцк.

Когда в Полоцке на Софии ударили к обедне, в русском стане тоже начали службу: торжественно, по полному чину — напоказ послам, дабы видели они, что русские спокойны и уверены в удаче.

После обедни воеводы, тысяцкие, сотские, десятники и простые ратники говорили много смелых речей, клялись и целовали крест царю, что через неделю разнесут весь полоцкий острог в щепы, если литовцы не сдадутся на милость.

Царь говорил ответную речь: говорил, что ненависти к жителям города и осадникам — и литовским, и нанятым — не держит и напрасного пролития крови не хочет. Ежели они сдадутся на его милость, то он их пожалует, как жаловал осадников в ливонских городах, которые сдавались ему добром, и защитит от разора и всяческого насилия, и правду на них доправит по их прежним обычаям, а кто захочет пойти из города прочь, того отпустит на волю, не бесчестя и не насильничая.

После обедни, речей и крестоцелования царь позвал послов в свой шатёр. Послы были не больно честны, но царь допустил их к своей руке. Поцеловав царскую руку, послы стали говорить, что рады были услышать о милости, которую царь окажет сдавшемуся городу, но его милость не спасёт их от немилости литовского гетмана и польского короля, которому они целовали крест на верность, ежели они преступят это крестоцелование и сдадут город.

— Ты в своём государстве також не терпишь израдцев и клятвопреступников, — с достоинством выдерживали свою речь послы. — Головы им сечёшь и вон на всполие[103] вышибаешь! Како ж нас под такую опалу тщишься подвести? Мы клятвы преступить не хотим, но и стоять нам супротив твоей силы истомно. Дозволь нам с государем нашим снестись, обсказать ему всю тягость нашего сидения под силой твоей великой, от которой мы все животами ляжем, а города не удержим. И коли будет на то воля государя нашего, отдадим тебе город. А покуда мы будем сноситься с государем нашим, ты бы города нашего не промышлял, из пушек не бил по нам, дабы могли мы в добрую волю твою поверить и без страха отдаться в твои руки.

— Не быть тому! — разозленно ответил Иван послам. — Се ваши увёртки одни! Довойна хитёр, так и мы не лыком шиты! Обложил я его, как медведя!.. Нет ему вылазу и спасенья! Не хочет добром — возьму его силой. Тогда уж сидеть ему у меня в плену, как сидит ливонский магистр. Так ему слово в слово и перескажите!

Послы вернулись в город, а Иван стал готовиться к решительному приступу. За Двину перетащили ещё несколько тяжёлых пушек, и теперь пальба по острогу и посаду не прекращалась даже ночью. На многих проездных башнях ворота были сбиты, и литовцам приходилось заваливать проходы камнем и брёвнами. Великие полоцкие ворота тоже не устояли — внешние створки были сбиты ещё на пятый день, а через день вышибли и внутренние. Литовцы целую ночь под непрекращающимся огнём русских пушек заграждали главный вход: на берме поставили два ряда подвод, нагруженных землёй и камнем, уклали меж ними связки брёвен и засыпали их землёй; проход под башней тоже заставили подводами с камнем и землёй, а потом через разбитый башенный дах насыпали под самые полукружья[104] землю, камень, песок.

На шестой день двойное кольцо туров придвинулось к самому рву. Теперь пушки долбили стену с расстояния всего в двадцать — тридцать саженей. Степа не выдерживала такого боя: то в одном, то в другом месте стали появляться большие проломы. Ратники, засевшие за турами и заборолами, со дня на день ждали выхода на приступ. Во многих местах через ров перекинули мосты, перетащили по ним осадные башни и придвинули их к самой стене. Стрельцы, засевшие в этих башнях, под прикрытием пищальников и лучников, выходили прямо на стену, побивали пушкарей, пищальников, заклёпывали пушки и стенные пищали, а ручные уносили с собой и палили из них по затинам, где прятались от русских ядер литовские осадники.

К восьмому дню осады большой стенной наряд, перетянутый через Полёту и придвинутый чуть ли не вплотную к стене, примыкающей к Великим полоцким воротам, снёс с неё начисто пятьдесят саженей верха. Выискалась в Большом полку сотня охочих людишек[105], кинулись они в этот пролом — разведать: крепко ли держатся за стену литовские осадники, но были отбиты. Четверых оставили за стеной. Зато царь, узнав про их дерзость и храбрость, пожаловал всех золотыми дукатами[106] да сапогами в придачу, ещё и бочонок мёду прислал из своих царских припасов.

Позавидовали охочим и другие, прослышав о царском жаловании. Из передового полка Морозова две сотни кинулись с примётом[107] на стену, но были отбиты ещё с большим уроном. Царь за этот наскок не только не пожаловал, но, наоборот, разгневался. Призвал к себе Морозова и люто отчитал его, что зря погубил людей.

Остальным воеводам было строго указано, чтоб без царского повеления людей на стену не пускали.

На восьмой день подошли к Полоцку татарские и черкесские полки, вернувшиеся из набега по литовским волостям. С собой пригнали они несколько сот пленников да изрядное количество возов с награбленным добром.

Симеон Касаевич и старший Темрюк рассказывали царю, что войско литовское всё сидит по крепостям и высунуться боится, не то чтобы на помощь Полоцку выступить. Темрюк хвалился, что дошёл чуть ли не до самого Вильно и нигде его не остановили, только уже под самым городом столкнулся с литовской конницей, но, когда он повернул назад, литовцы не погнались за ним.

Ивана это известие очень порадовало: выходило, что и в Вильно у литовцев не очень много войска, и Радзивилл не сможет подать помощь Полоцку, всецело доверив его судьбе и ратному искусству воеводы Довойны.

Довойна был умным, хитрым и искусным воеводою, и не только воеводою… В один из своих приездов в Москву с литовским посольством он тайно склонил к измене двоих князей Ростовских-Лобановых — Семена и Никиту, с которыми соединились и родичи их — Приимковы. Целый заговор составил тогда Довойна. Семён Ростовский передавал ему все разговоры, которые велись в думе по поводу мира с Литвой, а после, заручившись через него обещанием короля пожаловать его, вовсе побежал в Литву, да был перехвачен уже почти на самой границе — в Торопце.

Только благодаря заступничеству и просьбам митрополита Макария спасли свои головы Ростовские, измытаренные поначалу в кремлёвских застенках, а после отправленные в ссылку. А Довойна больше уже не решался снаряжаться с посольством в Москву. Теперь ему вдвойне нужно было стоять за город, страшась не только немилости своего короля, но, пожалуй, ещё больше — злопамятства русского царя.

К девятому дню положение осаждённых стало почти безнадёжным. Острог был сильно разрушен: в стене было больше брешей, чем целых мест, главная башня рухнула, не выдержав прямого боя стенного наряда, другие башни тоже сильно пострадали… Великая полоцкая стена была сбита на целых сто саженей, и, хотя литовцы успели за ночь насыпать на этом месте насыпь, наставить туры и заборолы, всё это не смогло бы сдержать приступа русской рати. Но и в таком отчаянном положении Довойна не хотел сдаваться. Он предпринял последнюю попытку удержать город…

Утром девятого дня на Софии, перекрывая пушечный грохот, забили колокола. С дозорных вышек и осадных башен, приткнутых к самой острожной стене, стали кричать, что литовцы забивают людишек в детинец и сами запаливают посад. Довойна, видя, что острога и посада ему больше не удержать, решил сжечь посад и засесть в детинце, который был укреплён помощней острога и в котором он надеялся отсидеться до наступления весны. Весна заставила бы русских уйти из-под города: вскрывшиеся реки, половодье, слякоть и бездорожье не позволили бы продолжать осаду.

Алексей Басманов сам вылез на дозорную вышку… Подожжённый литовцами с трёх сторон посад охватывало огнём, люди толпами бежали в детинец. Вся площадь перед детинцем и вокруг него запрудилась людом. Даже сквозь грохот ста пятидесяти пушек слышен был панический вой этого громадного скопища людей.

Басманов, поначалу собравшийся ехать к царю — посоветоваться, отказался от своего намерения и решил действовать самовольно. Призвав к себе московских стрелецких голов, он приказал им отобрать из своих приборов самых смелых стрельцов и ворваться с ними на посад через сбитую стену и проломы, воспользовавшись смятением в городе.

Когда стрельцы кинулись в проломы, огонь уже охватил весь посад. Дувший из-за Двины ветер был горяч, ярко-красные вихры пламени вздымались в небо, окрашивая его во все цвета побежалости, грязный, тяжёлый дым перекатывался волнами через стены, как половодная вода через запруду. В огне, в дыму скрылась София, скрылся детинец… Снег вокруг острога почернел от пепла и гари.

Басманов перенёс огонь своих пушек вправо, чтоб не побить стрельцов, кинувшихся на приступ, и велел приготовиться ещё трём сотням ратников. Ратники засели перед самым рвом за турами, ждали… Предводивший их воевода Зайцев томительно и напряжённо всматривался в густую завесу дыма, заслонившую дальнюю угловую башню, на которой должен был появиться условный знак, если бы стрельцам удалось захватить эту часть острога.

Из-за дыма прекратил стрельбу Серебряный, через некоторое время смолкли пушки и у Морозова. Палили только Шуйский и Горенский, но вскоре замолчали пушки и у Шуйского, только Горенский, которому дым не мешал, не унимался: нечастые, хлёсткие, как выщелк бича, выстрелы его пушек чередовались с заунывными взгудами колоколов на Софии.

Басманов на слух определил, что Горенский бьёт по детинцу, и, не дожидаясь условного знака, повелел: Зайцеву идти на стену.

Только ратники Зайцева скрылись в еле видимых от дыма проломах стены, как на угловой башне взвился полковой стяг московских стрельцов.

— Левое крыло острога за нами, — сказал Басманов полковым воеводам и тысяцким, собравшимся в эту решительную минуту вокруг него. — Теперь немедля на Великую стену! По ней — к водовзводной башне! Захватить её и начинать с нашей стороны тушить пожар. Иначе к детинцу нам не пробиться!

Воеводы и тысяцкие кинулись исполнять его наказ. К царю Басманов послал гонца, и вскоре из царского стана прискакал радостный Федька. Обнялся с отцом, поцеловался, отторочил от седла нашлемник с рысьей головой, надел его отцу на шлем:

— Цесарь жалует тебя!