4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

У Покровского раската[23], в кабаке, который на Москве зовут «Под пушками», людно с самого раннего утра. Подьячие, писцы, дрягили с Мытного двора, пекари, привёзшие чуть свет на торг свои хлебы, стрельцы, ярыжки толкутся у раската неотступно.

Вдовая кабатчица Фетинья держит кабак в порядке, в прибыли. Хоть и не больно просторно у неё, зато тепло и чисто. Столы и лавки всегда скребаны, полы и стены мыты с полынью, чтоб клопы и блохи не плодились, на стенах фряжские листы[24] с разными диковинными птицами и зверями. Сама Фетинья всегда нарядная, в дорогом кокошнике с бисерным окладом, ласковая, уступчивая — может и в долг налить.

Фетинья ещё молода, по-вдовьи томна, соблазнительна и красоты поразительной. Мужики вокруг неё — как мартовские коты!

— Фетинья, поди, три года немужня… — заводят они с ней хитрый разговор.

— И чиво?..

— Ды как — чиво? Телка и та хвост дерёт!

— Телку быки замают.

— Тебя нежели — телки?..

— Буде, и телки! — Фетинья засмеется, закраснеется, но глаз не потупит, обожжёт приставоху горячим взглядом, так что у того горло судорогой перехватит.

Нынче у Фетиньи Сава[25] плотник с артелью гуляет. Фетинья свежего мёду достала из погребца-медуши, уважила Саве.

Буен Сава в гульбе — первый на Москве задира и зачинщик всех дурачеств, но и плотник искусный. На весь край знаменит. С Постником Бармой собор Покрова на рву ставил да и царский дворец в Александровой слободе рубил, за что ему царь пятьдесят рублей пожаловал сверх корма и приговорного жалованья.

Сава невелик, костляв, замухрыст… Голос у него сипл — от верховых ветров, продувших его насквозь на куполах соборов и церквей, глаза ленивы, но веселы. Сава безбород, голова курчава и рыжа, как пожухлая осенняя трава.

— Песню бы загуляли, братя, — сипит Сава, прикладываясь к берёзовому корцу, куда Фетинья услужливо плеснула медовухи. — Нутру измоторошно!

Из угла один из артельщиков тонким бабьим голосом затягивает:

Эх, ды застучали сякиры-топоры…

Голос его дрожит, слабеет, вот-вот обсечётся, но тут дружно, с тяжёлым выдохом вступают остальные артельщики:

Эх, ды застучали ва тёмном бару…

Вышедший по нужде на улицу пьяный артельщик стоит под стенкой, упёршись в неё лбом, и плачет.

Из кабака доносится угрюмое:

Эх, пашто падсякают пад корню,

Пашто клонют младую главу…

Рядом с кабаком на двух колках, врытых в землю, стоит большая чёрная доска под двускатным навесом, исписанная густыми белилами. Возле доски другой пьяный артельщик держит за бороду щупленького подьячего, сует ему под нос копейную деньгу и настырно требует:

— Чти, строка, чего на доске писано? Чти — копейную получишь!

Подьячий осторожно высвобождает из лап мужика свою бороду, берёт у него деньгу, внимательно её осматривает.

— Резаная[26], — говорит он обидчиво и возвращает монету артельщику.

— Чти, анафема! — вскидывается артельщик и снова пытается ухватить подьячего за бороду. — Чти, вя то!..

— Ну, давай, давай, — соглашается подьячий и берёт монету. — Ишь, ерепен какой! До митрополичьего указу он охочий! Ну, внимай… А деньга всё же резаная.

— Ды я табе яшо корец мёду выставлю, — хрипит ублажаючи артельщик.

— Ну, внимай! — Подьячий начинает читать писанный полууставом митрополичий указ: — Не велено священническому и иноческому чину по священным правилам и соборному уложению в корчмы входить, упиваться, празднословить, браниться…

— Вон чиво?! — дивится артельщик.

— …и каки священники, диаконы и монахи учнут по корчмам ходить, упиваться, по дворам и улицам скитаться пьяны, сквернословить и биться, таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать — по земскому обычаю, как с простых людей, дражников, берётся, и отсылать чернцов в монастыри к архимандритам и игуменам, и те их смиряют по монастырскому чину…

— Эва!.. — икнул мужик. — По таку строгость чернцы начисто перемрут. Людяче ж, поди, в них нутро, а?

Подьячий не ответил, продолжил чтение:

— А попов и диаконов слати к поповым старостам, каки являют их святителям, и святители правят их по священным правилам. На каковом чернце заповеди не можно доправить, то взять заповедь на том, кто его поил. Не велено також, — повысил голос подьячий, — чтоб православные христиане от мала и до велика именем божиим во лжу клялись, на кривь креста целовали, непристойными словами бранились, отцом и матерью скверными речами друг друга попрекали. Бород чтоб не брили и не стригли, усов не подстригали, к волхвам, чародеям и звездочётам не ходили.

— Ох, лыгаешь, самочей, — прищурился одним глазом мужик. — Разе могет митрополит так указать? Како ж люди промеж себя говорить-то будут?

— Побожиться тебе, Фома-невер?!

— Побожись!

— Вот те крест! — истово перекрестился подьячий.

Артельщик горько сопнул, растянул губы и заплакал. Слёзы рясно побежали по его растрёпанной бороде. Он размазал их по щекам, по носу, трясущимися руками достал из череска[27] ещё одну серебряную монету, протянул её подьячему.

— Бери последнюю… Всё одно теперя… Померла Расея! — взмахнув руками, крикнул артельщиц и, шатаясь, пошёл в кабак.

В кабаке Сава опаивал артельную братию. Перепадало и ярыжкам — им Сава тоже подносил. Ярыжки сидели у порога: дальше их не пускали, чтоб пол не следили и не воровали. Ярыжки сосали из разбитых, повыщербленных горшков и мисок хмельную медовуху — Фетинья не давала им ни корцов, ни ковшей, — блаженно щурились на Саву, кивали ему головами, как кони на водопое, и готовы были молиться на него.

В кабаке было испарно. От горящих лучин шёл крутой смоляной запах. Сава сидел без кафтана, в одной миткалёвой набойной подпояске, красный, хмельной, но гордый и важный. Ярыжки лебезили перед ним, подольщались. Сава делал вид, что не замечает их, но время от времени сурово приказывал Фетинье:

— Поднеси-кось злыдным!

— Савушка, царько наш радемый! — со слезами бормотали ярыжки и становились перед ним на колени.

Артельщик, которому подьячий читал митрополичий указ, войдя в кабак, затянул с порога, как дьякон в церкви:

— Померла Расея! Христиане, Расея наша померла. — Он захлебнулся слезами, уронил голову на грудь, замотал ею в отчаянье.

— Фетинья, — сказал лениво Сава. — Взвару[28] Фролке, пущай горю свою ублажит. Да не в корце… Горю корцом не ублажишь. Подай ему скопкарь. Садись, Фрола, поминай Расею!

Фетинья принесла скопкарь со взваром, ставя на стол, коснулась плечом Савы… Сава сопнул, захватил её за пояс одной рукой, другой ловко подёрнул подол.

— Не лапь, — спокойно отвела его руку Фетинья. — Не по тебе лас.

— А уж не по мине?

— А не по тебе…

— Не пригож аль претен?

— Квол, — хохотнула Фетинья.

— Эх, дура баба! — оживился Сава. — Хилое дерево завсегда в сук растёт! Кабыть допустила до себе, я б тебя быстро умаял!

— Кабы сам не умаялся!

— Эх, баба! — пуще заеборзился Сава. — Ни в укор, ни в перекор — реку пред честным народом: коли не умаешься, рублю тебе избу новую! А попросишься — мёд и пиво нам даром будут.

— Экой бахвал! — засмеялась Фетинья. — На посуле, что на стуле: посидишь и встанешь.

— Пред честным народом реку! — ударил себя в грудь Сава. — Рублю избу! Пятистенку!

— И крест поцелуешь? — подхитрилась Фетинья.

Сава вытащил из-под рубахи нательный крестик.

— Пред Богом и пред честным народом — целую крест!

— Гляди ж, крест целовал, — потупившись, тихо сказала Фетинья.

Артельщики захохотали, загалдели, понесли похабщину. Ярыжки у порога скабрёзно похихикивали, пялили глаза на Фетинью.

Сава цыкнул на артельщиков, ярыжкам пригрозил:

— Угомоньтесь, братя! Не мутите бабий стыд. Не по похоти она, но чтоб нашу мужью породу под позор подвести. Так на том ей не встоять! Не быть мине Савой!