3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Князь Андрей Курбский последнюю ночь пребывания в Москве проводил на своём осадном дворе. У большинства бояр и воевод осадные дворы были запущены, а то и вовсе не обжиты — держали их в Кремле на случай войны, чтоб было где отсидеться во время приступа, — у Курбского же осадный двор был в порядке, и обжитой, и устроенный… Держал он на нём слуг, и часто наезжал сам, проводил много времени в уединении, читая старые свитки и книги. Хранил он их в особой келейке, хитроумно выстроенной по его собственному плану.

Курбский ходил в любимых у царя, в почестях был и славе, хотя после поражения под Невелем, где его разбил литовский гетман Радзивилл и где сам князь получил тяжёлую рану, царь поохладел к нему. Ещё весной он назначил его наместником в Дерпт, но рана не дала князю тотчас отправиться в Ливонию, и он задержался в Москве.

Царь не торопил его и даже гостинцы посылал, однако Курбский подозревал, что Иван лицемерит: не по случайной прихоти и не для особо важных дел, казалось князю, отправлял он его в Дерпт. Туда же — два года назад — отправил он и опального Адашева, который и помер там — то ли от горячки, как говорили князю, то ли от яда, как думал он сам.

Недоброе предзнаменование чуял в этом назначении Курбский. Уже давно, с тех самых пор, как царь отдалил от себя Сильвестра и Адашева и яростно завраждовал с Боярской думой, закралась в душу князя тревожная смута и не отпускала его, не давала ему покоя. Видел он, как изменился царь, как загорелся настырной злобой и ненавистью ко всем, кто ещё недавно был дорог ему и близок. Видел князь, как один за другим попадали в опалу, изгонялись в ссылки, бежали в монастыри его единомышленники и друзья, и всё стремительней, всё настойчивей надвигалось на князя страшное предчувствие неотвратимой беды, что занеслась и над ним.

С грустью и болью думал он, что, быть может, никогда более уже не доведётся ему видеть Москвы, слышать её колокола, ходить в её храмы, думал и сам не понимал — почему прихлынули к нему эти мысли, почему уныние, никогда ранее неведомое ему, вдруг обуяло его с такой силой? И, как прежде, кинулся он в свою заветную келью, к своим свиткам и книгам, надеясь в их спокойной мудрости обрести необходимую ему твёрдость и силу.

Слуг он всех отпустил, даже сторожей не оставил у ворот. Один только Васька Шибанов, верный и незаменимый его служка, оставался на конюшне, чтобы утром подать князю коня.

Ярко горели три толстые свечи… Князь быстро, нервно писал на большом листе отбелённой голландской бумаги, часто откладывая перо и надолго погружаясь в угрюмое раздумье.

…Выученник мудрейшего и благочестивейшего монаха с Нового Афона — Максима Грека, Курбский с малых лет пристрастился к чтению и писанию. Максим Грек исправлял и переводил на славянский язык разные богослужебные книги, толкования их, переводил апокрифы, исторические сказания из греческих и латинских книг, хранившихся в московских монастырях, и приобщал ко всему этому молодого княжича, напитывая его целомудрием и умиротворяя юную душу премудростью богословия. Но ни знания, ни благолепие его отрочества, ни иноческие наставления добродетельнейшего учителя возлюбить худые одежды, худую пищу, огорчать плоть суровым житием не убили в Курбском дерзкий и мужественный дух воинственных предков его — удельных ярославских князей. Не ряса стала его одеждой, а стальные доспехи воеводы, и стезя войны повела молодого князя к славе и почестям. Он ходил на Казань, бился под Астраханью, воевал в Ливонии… Ратные дела, походы, сражения наполнили князя суровым равнодушием и презрением к праздной мирской жизни: не любил он ни царских пиров, ни буйных потех со скоморохами, ни соколиной охоты, куда часто зазывал его царь… Но страсть к книгам, к чтению, к писанию не вытравилась из него.

Память о своём наставнике, обвинённом в ереси и свезённом в оковах в Иосифо-Волоколамский монастырь, непроходящей болью жила в душе князя, но суровая судьба, постигшая его учителя, останавливала князя от прямого противления. Он прятал и таил в себе чувства, горько сознавая своё бессилие изменить что-либо в том укладе, который омрачал жизнь на Руси. Он терпел и молчал, предпочитая умереть на поле брани, нежели на плахе. Но иногда его захватывало необоримое желание открыть кому-то свою душу, излить свою боль, свою тяжесть, всё своё негодование, скопившееся в нём за долгие годы…

Его учителя, наставника и духовника уже не было в живых — он умер в заточении, испытав до конца ненависть своих недругов. Но оставался ещё один человек — старец далёкого Печерского монастыря во Пскове Вассиан Муромцев. Приверженец и единомышленник Максима Грека, ушедший из Москвы ещё в княжение отца Ивана, дабы не зреть распутства и бесчиния московского духовенства, и принявший старчество в Псковско-Печерском монастыре, Вассиан Муромцев избежал участи Максима Грека. Старчество было неприкасаемо и чтимо особо, чуть ли не наравне со святостью, и никто — ни князь Василий при жизни своей, ни освящённый собор — не посмел посягнуть на Муромцева.

Вассиан жил тихой, затворнической жизнью, но дух праведности и благочестия шёл от него по Руси: сказители на ярмарках вели о нём сказы, бродячие богомольцы поминали его в своих молитвах, нищие на папертях его именем выпрашивали милостыню…

Этому-то человеку и писал Курбский, тревогой, обидой и горестью наполняя своё послание: «Многажды-много челом бью, помолитесь обо мне, окаянном, понеже опять многие напасти и беды от Вавилона на нас кипети начинают. Словно пожар лютый возгорелся на лице всей земли нашей, и премножество домов зрим от пламени гибнущих… И кто угасит сей пожар, и кто от таковых лютых бед избавит? Где лики пророков, обличающих неправедных царей? Где тот святитель, что воспретит царю законопреступление?..»