3

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Щелкалов выехал на Никольскую улицу — узкую, засугробленную, малолюдную… Боярских дворов на ней было не меньше, чем в Кремле, оттого простолюдин и обходил её стороной, страшась нарваться на какую-нибудь беду.

На въезде, под самой Китайгородской стеной, спускавшейся к речному затону, — хоромы боярина Челяднина. Запустелые, угрюмые… Десять лет стоят без хозяина — с тех самых пор, как царь перестал жаловать своего первого боярина и отправил его наместничать в порубежные города.

Чуть поодаль, тоже хмурые и затаённые, как будто без единой живой души, — хоромы князя Горбатого. Под высокими тесовыми воротами, окованными по краям рубчатым железом, — большие сугробы снега. Во всю зиму ни разу не отворил князь ворот, никуда не выехал: царская опала сделала его полным затворником.

Щелкалов перевёл коня на тихий шаг — настороженно и затаённо, как крадучись, проминывал подворье Горбатого. Искоса поглядывал на высокий княжеский забор, досадуя, что нельзя заглянуть за него. Глухие стены сараев и конюшен отгораживали от улицы княжеский дом, стоявший в глубине двора. Щелкалову видны были только высокие повалуши, стоявшие на невидимых из-за забора подклетях, да угол горницы с резными, опушёнными снегом наличниками оконниц, заставленных глухими обоконками, которые, судя по скопившемуся на них снегу, тоже давно не отворялись.

Щелкалов думал о князе и чувствовал, как сквозь его злорадные, пакостные мысли невольно прорывается зависть — зависть к княжеской смелости и непреклонности. Мыслимо ли: воспротивиться самому царю! Щелкалов о таком и подумать не смел. Во всю жизнь ему не решиться даже на самое малое — не поклониться какому-нибудь боярину или окольничему. Доля его — лебезить и угодничать перед теми, кто помыкает им, как самым паршивым псом, и, как псу, вилять хвостом и ждать подачки, и грызться за неё с такими же, как сам.

Конь, не чуя узды, стал. Щелкалов вздрогнул, словно его неожиданно схватили сзади за шиворот. Конь шумно отфыркнулся, мотнул головой, чуть не вырвав у него из рук повод.

— Но, дьявол! — прикрикнул на него Щелкалов и взгрел плетью.

Жеребец испуганно прорысил с полверсты, потом пошёл тише. Щелкалов оглянулся. Теперь видна была только одна крыша княжеского дома. Чёрные дымы от соседних изб, как бичи, извивались по ней. Щелкалова вдруг шибанула шальная мысль: поворотить назад, достучаться в княжеские ворота, заставить растворить их и въехать на подворье верхом — прямо к крыльцу.

Щелкалов даже привздохнул от удовольствия, представив, как будет глумиться над князем. «Обоконки уж непременно крикну отворить!» — подумал он язвительно и опять привздохнул.

Ветер выдул из-под избяных крыш курящийся из волоконец[135] жиденький дым, смешал его, сгустил, выкатил вонючим, грязным комом на середину улицы — прямо на Щелкалова. Щелкалов поперхнулся, выматерился, дёрнул уздечку… Ехать к князю враз расхотелось. «Собак спустит», — подумал он спокойно, как о чём-то давно ему известном и привычном.

Впереди виднелся Кремль. Через него, как через запруду, перехлёстывались тяжёлые облака, проносились над подолом и укатывались за Яузу, за Соколиные боры.

Завиднелись торговые ряды… Справа от них, саженях в двухстах от Воскресенского моста, на не застроенном ещё пустыре, где летом бараши[136] раскидывают для просушки царские шатры, уже поднялся высокий, дочерна просмолённый сруб печатни. Наверху меж заснеженных стропил сновали кровельщики, набивая на поперечные плахи тонкую кровельную дранку, — печники выводили трубу… Внутри сруба приглушённо постукивали топоры, а рядом со срубом на высоких козлах пильщики сноровисто распускали на доски и плахи промерзшие, звенящие под пилой брёвна.

Царь, уходя в поход на Полоцк, повелел к своему возвращению закончить печатню. Суровая зима мешала работе. К тому же Сава с артельщиками больше в кабаке орудовал, нежели на стройке. Однако мало-помалу сруб-таки выгнали. Принялись было и за остальное, да здыбался Сава с мясницкими — целый месяц приходили в себя плотницкие после того здыба. Вот-вот только и пошла у них работа в охотцу, и мороз отпустил как раз — теперь уже не ленились, навёрстывали упущенное…

Щелкалов завернул к печатне. С дьяконом Фёдоровым он давно был в разладе, с той поры ещё, когда тот вместе с Марушей Нефедьевым в приказах пороги обивал. Но после того как дьякон был приставлен к царевичу, Щелкалов попридавил в себе неприязнь к нему. Стал даже заискивать, радетелем о его деле прикидываться и доброхотом. Никогда не упускал случая совет какой-нибудь подать, чаще всего пустой, или просто повертеться перед дьяконом, поговорить с ним, однако делал это всегда с достоинством и с этаким добродушным и будто бы нечаянным, но на самом деле намеренно выказываемым превосходством над ним. Замечал это Фёдоров или не замечал — Щелкалову до этого мало было дела. Важно, чтоб замечали другие и не думали, что он в угодники к дьякону лезет.

Щелкалов поехал напрямик, мимо пильщиков. Те будто и не заметили его, работу не бросили, не поклонились… Только когда он уже преминул их, кто-то из самых отчаянных, будто в приговорку, дурашливо отпустил:

— Стук-бряк, вот те — дьяк!

Щелкалов обернулся, поискал глазами сказавшего — не нашёл. Все враз усердно налегли на пилы, лица у всех напряглись — ни смешинки, ни потаённого позыру…

Удержался Щелкалов, стерпел… Для острастки только пощурился по сторонам, поиграл плетью и поехал к крыльцу.

На крыльце, в дверном прорубе, Сава прилаживал толстую притолоку. То и дело отпрыгивал от неё, приседал, проверяя глазом, не закосилась ли… Другой артельщик, подклинив притолоку топором, стоял на коленях и истомно бубнил:

— Будя ужо, Савка… Перепрямишь!

Сава молчал, прыгал, приседал… Тут же стоял и сам дьякон — с железными клиньями в руках, видать, собирался помогать Саве крепить притолоку.

Щелкалов подъехал, сдержанно бросил:

— Бог в помощь!

— На добром слове… — буркнул Сава.

— Здравствуй, Василь Яковлевич, — отговорил не очень приветливо и дьякон.

Какой-то мальчонка чуть поодаль от крыльца прилеплял снежной бабе голову. На него Щелкалов не обратил внимания: повернул к нему задом своего жеребца, принялся осматривать сруб.

— Хоромы-ста! — прицокнул он языком. — Любой боярин позавидует. И пошто добротно так? — спросил он с притворным удивлением.

— Не на год дело затевается, — спокойно ответил Фёдоров.

— Затеялось бы… — вздохнул Щелкалов и отвёл глаза. — Злопыхи уж змей под колоды сажают.

— Что злопыхам до нашего дела? Ни дорогу поперёк, ни кус изо рта!..

— Кому и кус изо рта! Писцы по приказам ропщут: куда поденемся? Да писцы что?! — Щелкалов чуть притаил голос: — Молва идёт, антихристово дело будто сие… Подбили будто царя новогородцы, да и ты с ними, в пакость будто московитам… Спалят! — Он ещё что-то хотел сказать, даже склонился с седла, чтоб приблизиться к Фёдорову, но тут его остановил сердитый мальчишечий голосок:

— Эй ты!

Щелкалов оглянулся, обомлел.

— Пошто не отдал мне поклон? Али холоп я твой?

Щелкалов сполз с коня, сунулся коленями в снег — неуклюже, беспомощно, как только что народившийся телёнок.

— Прости, царевич!.. Не признал тебя, — молитвенно прошептал он. Изжелта-белое лицо его заострилось, как у мертвеца, на скулах вздыбился серый пушок — озноб прохватил дьяка.

Царевич нахмурился — не по-детски сурово и властно, крадучись приблизился к дьяку и вдруг засмеялся — довольно и весело. Щелкалов тоже хихикнул — с натугой, боязливо. Царевич схватил его за бороду, стал дёргать и приговаривать:

— Милую! Милую! Милую!

У дьяка от боли выступили слёзы. Фёдоров сошёл с крыльца, остановил царевича, с укоризной сказал ему:

— Постыдно и грешно, царевич! Бог велит старших почитать.

— Он холоп мой! — капризно топнул ногой царевич. — Ты — також холоп! Не хочу тебя слушать! Подать ему топор, — указал он властно на Щелкалова, всё ещё стоявшего на коленях в тревожном и жалком оцепенении.

Сава торопливо поднёс дьяку свой топор.

— Ступай за мной! — позвал его царевич и повёл к снежной бабе.

Щелкалов покорно пошёл за ним следом, держа перед грудью, как что-то священное, Савин топор.

Перестали визжать пилы, унялась стукотня на крыше… Артельщик, державший прилаженную Савой притолоку, бросил её и выполз на самые ступени крыльца.

Царевич подвёл Щелкалова к снежной бабе, ткнул пальцем в её безглазую голову и злобно сказал:

— Се враг наш — боярин Горбатый!

Щелкалов попробовал улыбнуться, но царевич пронзительно крикнул:

— Руби ему голову! Руби! Руби!

Щелкалов неуклюже, от живота, мотнул топором и снёс снежную голову.

Царевич радостно завизжал, запрыгал, принялся растаптывать разлетевшиеся комья.