5

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Даже хмельной сон Ивана был чуток и тревожен. Стоило Федьке Басманову подойти к его изголовью, как по его лицу тотчас пробежала лёгкая дрожь, и под веками катнулись крупные голыши глаз.

Федьку страшила эта необычайная чуткость Ивана. Ему всегда казалось, что к этому причастны какие-то иные силы, неземные и нечистые… Он и сейчас с жутью подступил к нему: горло тяжело забило комом… Федька хотел кашлянуть, но получился стон.

— Цесарь… Человек к тебе.

— Какой человек? — не открывая глаз, зло спросил Иван.

— Старицкий дьяк. Дело у него…

— Вышвырни его вон, — выцедил сквозь стиснутые зубы Иван.

— Дело у него, — не отступался Федька. — Больно важное, цесарь!

— Вышвырни его! — подхватился Иван и выпучил глаза.

Федька попятился к двери… Иван в ярости порыскал глазами, ища, чем бы запустить в Федьку, — Федька покорно ждал, — но под рукой ничего не оказалось, и Иван, скрипнув зубами, опустился на подушки.

— Что за дело? — спросил он глухо.

— Хочет дьяк о крамоле известить… Вызнал он лихие дела Ефросиньины. Я пытал его, да отрёкся он от меня. Хочет лише тебе в глаза поведать.

— Приведи, — так же глухо сказал Иван и, поднявшись с подушек, сел на постели, свесив к полу свои длинные ноги.

Федька ввёл дьяка. Дьяк опустился на колени, припал лбом к полу.

— Встань, — раздражённо сказал Иван. — Ты потревожил мой сон не затем, мню, чтоб изводить меня своими поклонами? Говори…

— Неправды великие измышляют на тебя, Государь, в доме сем! Офросинья-княгиня воздух дорогоценный шила в Троицкую обитель… На воздухе том писано шитьём: «Сии воздух сделан повелением благоверного государя Володимера Андреевича, внука великого князя Ивана Васильевича, правнука великого князя Василия Васильевича Тёмного». И воздух тот она многим на глаза кажет, вот, деи, кто государь истинный, и подучает шепотников словами теми. Како ж мне, слуге твоему, таковое во ум не взять было да не раздумать — на добро иль на лихо сие деется?! Да како ж мне, раздумав, глазам твоим таковое не явить?!

Иван слушал дьяка, вонзив растопыренные пальцы в своё лицо: два оголённых глаза, словно выдавленные из глазниц, страшно смотрели из узких просветов между пальцами, но ещё страшней была его тень на противоположной стене, на которую нет-нет и поглядывал дьяк. Должно быть, эта страшная, уродливая тень, шевелящаяся от колеблющегося пламени единственной горевшей в спальне свечи, вызвала в дьяке какие-то иные чувства и мысли — совсем не такие, с какими он пришёл сюда, и он вдруг умолк.

— Что, дьяк?.. — отняв руку от лица, мрачно усмехнулся Иван. — Никак заколебалась твоя совесть? Жалеешь, что пришёл ко мне? Мнишь, не то войдёт в мою душу, что ты хотел бы?! Боишься, что злобу вселишь в мою душу и она ослепит меня?!

— Боюсь, государь, — прошептал дьяк.

Иван пренебрежительно хохотнул…

— Мнишь, лише сейчас придёт в мою душу злоба?.. И ты первый вселишь её в меня?! Ты принёс каплю…

— Капля море переполняет, государь…

— Ступай прочь от меня, — насупился Иван. — Ступай, коль душа твоя праведного зла страшится! Мне не потребны доносчики. Ступай!

Дьяк понуро пошёл к двери… Федька Басманов выжидающе замер. Знал он, как безмерно притворен царь, и не верил, что он на самом деле намерен отпустить дьяка. Этот дьяк, так искренне преданный ему и каким-то чудом уживающийся в Старице, где преданность царю негласно считалась изменой князю, мог стать для Ивана как раз тем человеком, о котором он постоянно мечтал, вспоминая и нередко рассказывая Федьке о дьяке своего отца — Яганове, которого тот держал в Дмитрове, в уделе своего самого злонамеренного брата Юрия. Этот дьяк не только сам вынюхивал крамолу в уделе князя Юрия, но и склонил к измене многих его служилых людей, от которых дознавался обо всех изменных делах и задумах удельного князя. Благодаря этому дьяку Василий довольно легко справлялся со своим непокорным братцем и до конца своей жизни держал его в узде.

Иван так восхищался этим хитрым и ловким дьяком, что даже доносы его великому князю Василию держал при себе, вынув их из великокняжеского архива, и время от времени перечитывал. Теперь и ему представлялся случай заиметь такого человека в Старице. Пусть не во всём равного тому, но, несомненно, верного и смелого, который может служить не за страх и не за деньги… Только такую службу ценил Иван, и только такой службы хотел бы от этого дьяка, и, вероятно, потому и повёл себя с ним так, что хотел получить в заклад его душу.

Федька заметил быстрый взгляд Ивана, брошенный в сторону уходящего дьяка. Дьяк замер, словно почувствовал этот взгляд, медленно обернулся:

— Душа моя изгниёт, государь, коли будет стоять осторонь… Дозволь служить тебе честью и совестью.

— Скажи своё имя, — с прежней суровостью приказал Иван.

— Савлук, государь, имя моё, сын Иванов…

— Службы твоей, Савлук, принять не могу, ибо писано: не может слуга служить двум господам… Служи моему брату, как служил, но, ежели станется тебе проведать о крамоле иль об иных каких злых делах, поступал бы ты как истинный христианин, и воздаётся тебе сторицею. — Иван помолчал, словно для того, чтобы дать дьяку время осознать всё сказанное им, и со вздохом добавил: — А за навет голову отсеку!

— Истинно, государь, — согласно преклонил голову дьяк. — Да кой мне прок поклёпы возводить?

— Не грешит, кто в земле гниёт, — сказал Иван.

— Истинно, государь. Да удержит меня Господь от преступления заповеди его. — Дьяк клятвенно окрестил себя.

— Будешь нам каждый месяц грамотки досылать, — враз изменив тон, повелевающе и сухо сказал Иван. — Через ямских людей московских… И делал бы сие неоплошно. Ежели станется сполошность какая — скакать тебе в Волок, в Звенигород или в Рузу, там дьяков моих поискать, а наместников сторониться.

— Разумею, государь!.. — Дьяк преданно и восхищённо посмотрел на Ивана, медленно осел на пол и поцеловал его босые ноги.

Иван спокойно вынес эту дьяческую благоговейность, повелел ему подняться, бесстрастно спросил:

— Более тебе нечего сказать мне?

— Скажу, государь… — Дьяк привздохнул: видно было, что он решается сказать Ивану что-то очень важное. Лицо его напряглось, томительным изломом губ проступило отчаянье. — Много всяких людей наезжает в Старицу… Новогородцы ин — непереходящие гости в княгининых палатах. О чём она с ними говорит, о чём свечается[127] - не ведаю… А вот недавно заезжал в Старицу твой боярин большой — Челяднин… Всю ночь княгиня взапертях с ним сидела… Да, знатно, проникло чьё-то ухо в их говорю, бо по дню и ввечеру пошёл средь челядных… дурной шёпот…

— Говори, — повелел Иван, чуя нерешительность дьяка.

— Прости, государь, но такое могу лише тебе… единому.

Иван приказал Федьке выйти.

— Говори же!..

— Ах, государь!.. Паче б мне на плаху…

— Говори! — Иван залапил дьяка за кафтан, притянул к себе и повалил перед собой на колени. — Говори!!

— Шёпот дурной почался, государь… будто княгиня московцу… Челяднину бишь… о твоём нечестном рождестве указывала… Матушку твою покойницу чернила…

Иван отбросил от себя дьяка — тот протянулся на полу, перешагнул через него и кинулся к стене, припав к ней руками, лицом, всем телом, как будто искал у неё защиты. Из горла у него долго прорывался один лишь яростный хрип и стон.

Дьяк в ужасе стал отползать к двери…

— Порождения ехиднины!.. — закричал и забился о стену Иван. — Да придёт на вас вся кровь праведная… пролитая на земле! Придёт… придёт на вас кровь праведная! — бился о стену Иван. — От крови Авеля… до крови души моей!..

На крик Ивана в спальню вбежали Федька и Васька. Васька кинулся к дьяку, вышвырнул его за дверь, а Федька, увидев бьющегося о стену Ивана, торопливо убрался прочь и утащил за собой Ваську.

Иван, выкричавшись, истерзавшись, изнеможённо осел на пол и, не имея сил подняться на ноги, на коленях пополз к образам.

До утра молился Иван и неистово бил поклоны, ссадив до крови лоб… Суровый мрак, как неусыпная стража, окружал его со всех сторон — безучастный, глухой и равнодушный к неистовой скорби его души. А на другой стороне старицкого дворца, в укромной тиши своей опочивальни, молилась Ефросинья. Ночь, тишина, мрак, Бог, молитвы, обращённые к нему, — всё это было общим у них, и даже души их, наполненные ненавистью и жаждущие мести, были как одна душа, но в этой-то общности и таилась та роковая непримиримость, которая неизбежно должна была свести их в смертельной схватке.