4

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Иван вошёл легко и неслышно. Только тень от него метнулась по стене — хищная, настигающая… Курбскому почудилось, будто она впилась в него, навалилась и придавила к стулу. Он даже плечами повёл, чтобы избавиться от этого чувства, и приподнялся…

Иван шагнул к нему, положил руку на плечо:

— Сиди, князь…

Курбский почувствовал, как кровь вдруг разом прихлынула к тому месту, где лежала рука царя.

— …Небось дивно тебе, — начал Иван и не договорил, словно мигом позабыл, что хотел сказать.

Прямо перед ним на столе лежало написанное, и Курбский услышал, как дрогнули царёвы пальцы, лежавшие у него на плече. Курбский поднял на него глаза, не пряча дерзкой насмешливости: ему нестерпимо захотелось увидеть, как по-холопьи, бесстыдно и воровато, бегают по его эпистолии Ивановы глаза. Он впился взглядом в Ивана, готовый чем угодно заплатить за удовольствие видеть его позорную приниженность, но Иван, скосившись на него, перехватил его дерзкий взгляд и отстранился — устало и равнодушно. Курбский, ожидавший иного, разом сник, будто лопнула в нём та самая жила, на которой держались его дерзость и бесстрашие.

— Всё монахам пишешь, — глухо, но беззлобно сказал Иван и отошёл к стене, придавив собой свою тень. Он стоял рядом с маленькой, вжавшейся в стену тенью Курбского — громадный, сильный, грозный… — Душеспасители твои! — Он криво усмехнулся. — Не больно ль мы им доверяемся?! Злохитрством юродивым проникают они в наши души и вьют там гнезда змеиные. Нам, сильным от дедов наших, не пристало, князь, чернцам души свои вверять. Лишь Бог один и утешитель наш, и судия наш.

Курбский тихо проговорил:

— Они в непрестанных молитвах о душах наших. Всё благолепное в мире оном — от них, государь.

— Чую, чую дух афонского мудреца, — не то с насмешкой, не то с завистью сказал Иван. — За то тебя и люблю! Знаю мысли твои, князь, душу твою знаю… Но люблю. За ум твой! А буде, и за то, что духом с тобой мы едины.

Он пристально посмотрел Курбскому в глаза, сел, откинул полы шубы, упёрся рукой в колено, словно оберегаясь, чтоб не приклониться близко к князю, и высказал всё, что думал:

— Ты вон жалуешься на меня монахам, о нерадении державы и кривине суда пишешь, а я к тебе с любовью пришёл… Я, государь, которому ты крест целовал, пришёл тебя просить, чтоб ты крестоцелование своё не преступал, чтоб верным остался мне… Понеже и ты в недруги уйдёшь, кто ещё останется?

Голос Ивана, грудной, надрывный, как приглушённый стон, заполнял всю келью и не исчезал, не растворялся, а всё скапливался, скапливался, сгущаясь и тяжелея, как туча в грозу, и чем дольше говорил Иван, тем бесприютней становилось на душе у Курбского… Он чувствовал себя чужим в этих стенах, и всё окружающее тоже казалось ему чужим, словно не Иван пришёл к нему в дом, а он к Ивану. Иконы, книги, свитки, ковры, оружие — всё, что всегда радовало глаза князя, что с любовью и старанием было собрано им, всё вдруг стало никчёмным и ненавистным. Уют, тишина, покой были разрушены, и князь с отчаяньем начал сознавать, что никогда уже в этом доме он не найдёт той свободы и того радостного одиночества, которые всегда обретал в этих стенах.

А Иван говорил и говорил, настырно и зло, и совсем не как царь, а как простой мужик, и всё в нём было мужичье: и большие жилистые руки, и неряшливая бородёнка, и голос, и глаза — лупатые, как у торгаша с торгового ряда, — только злость была — царская. Она была с ним всегда, эта его злость, даже и тогда, когда он пребывал в благодушном настроении.

— Чую, Богом назначено мне Русь возвеличить и всем её недругам воздать по заслугам! — Иван встал, снова отступил к стене. Он словно боялся пустоты за своей спиной. — Ради сего святого дела никого не пощажу — себя також! Ты супротив пойдёшь — и тебя… Но лучше сему не быть! Хочу тебя другом иметь, как прежде!

— Я холоп твой, — стараясь не выдать дрожи голоса, ответил Курбский. — Дружба твоя мне в милость.

— К холопам царь не пойдёт самолично… И милость моя тебе не в честь. Не искал ты её лизоблюдством…

— Царская милость всегда в честь. А немилость — в беду.

— Упрёк в твоей душе лежит, тяжёлый упрёк… Выскажи его! Но паче — смирись! Оставь упрёки в себе. Знаю, ты с ними был… С Адашевым купно стояли во всяком деле… Старания ваши не дурны были… Но коли мне назначено Богом Русью править, како ж я могу по вашей мысли ходить?

— Мы того в намерениях не держали. Мы, как и ты, о Руси пеклись.

Иван снова приблизился к Курбскому, стал за его спиной, положил ему руки на плечи. Курбский услышал его прерывистое, взволнованное дыхание.

— Пусть им… Их уже нет! И они не стали бы стоять за тебя, как ты стоишь за них. Не озлобляйся, князь, не слушай наветчиков и злопыхателей! Нашепчут они тебе всякого… Да токмо я один знаю, как будет. Не в ссылку тебя ссылаю… Слава твоя и искусность военная будут врагов наших в тревоге держать — для того и едешь ты в Ливонию. Уцепиться нам надобно за землю немецкую… В крепостях повоёванных укрепиться, дабы не выбили нас оттуда, войско в исправе держать… Верная и искусная рука потребна для сего. Не будь тебя, князь, сам принуждён был бы пойти!

«Не верю!» — хотел крикнуть Курбский, повернуться — чтоб лицом к лицу — и крикнуть прямо в глаза Ивану… Но вместо этого спокойно произнёс:

— Я свой долг исполню, государь.

Иван снял руки с плеч Курбского, сопнул, как застоявшийся конь, тяжело отступил к двери:

— Пришёл я тебе большее поведать, да, вижу, зря пришёл. Прощай, князь!

Иван помедлил, ожидая, что Курбский в последний момент оставит своё упорство. Но Курбский молчал. Он не принял Ивановой искренности, не поверил в неё, и между ними уже навсегда разверзлась пропасть, которая разделила не только их — которая разделила Русь, разорвала её уклад, которая через многие судьбы пролегла чёрной бедой, и никто из них — ни Иван, ни Курбский — не сознавал ещё всей жестокости и всех последствий их разрыва.

— Прощай, князь, — совсем уже тихо повторил Иван. — Исполни свой долг… Не передо мной — перед отечеством.