Причуды российской дипломатии
Во всей этой истории вокруг Балканского кризиса — со времени июньской 1875 г. инициативы Жомини о «центре соглашения» в Вене и до майских 1877 г. инструкций Горчакова Шувалову — в действиях российской дипломатии явно прослеживаются три довольно яркие черты.
Во-первых, ведомство канцлера Горчакова просто из кожи лезло в попытках сколотить единый общеевропейский блок давления на Порту. Именно общеевропейский. Горчаков не хотел ограничиваться рамками «Союза трех императоров». И подобная активность была густо замешана на обильной дипломатической риторике. Горчаков постоянно призывает, убеждает и все больше оправдывается в том, о чем ни он, ни российский император и не помышляли, — захватить Константинополь и проливы.
С первой чертой неразрывно связана вторая. Прямо-таки в духе сентябрьского 1839 г. визита барона Бруннова в Лондон российский МИД упорно добивался от своих европейских партнеров прямых ответов на прямые вопросы: скажите нам откровенно, что вы намерены предпринять в связи с происходящим на Балканах?
Задумайтесь… Если бы вас начали постоянно припирать к стене лобовыми вопросами в то время, когда это никак не соответствовало вашим интересам и только мешало строить собственные планы, — вам бы это понравилось? Вот и российская инициативность и прямота очень многих в Европе раздражали. Особенно когда Лондон, первым приславший своего консула и корреспондентов в восставшие провинции, предпочел бы этим и ограничиться. Но британский кабинет зорко приглядывал за развитием событий и реакцией на них европейских кабинетов. Вена же последовательно вынашивала планы сторговаться на предмет своего усиления на Балканах.
Российскому Министерству иностранных дел было не занимать благородных порывов улучшить положение балканских христиан. Но инициативы по их реализации, стремление вызвать европейских, прежде всего британских, партнеров на откровенность и договориться с ними часто вели к прямо противоположным результатам — нарастанию скрытности, подозрительности, непонимания.
Густой туман занудных дипломатических переговоров и переписок все больше окутывал реальные драматические события на Балканах. А за этим туманом скрывался бесконечный конфликт интересов, мировоззрений и честолюбий. Вот здесь-то и проявляла себя та проблема, которую В. В. Дегоев, по моему мнению, очень точно определил как одну из основных в российско-британских отношениях еще 30-50-х гг. XIX в. — это проблема «корректности понимания»[762]. Проще говоря, это когда ты хочешь донести один смысл, а тот, кому он адресован, этот смысл не воспринимает и видит совершенно иной. Так получилось в начале 1853 г. у Николая I с Сеймуром и Пальмерстоном, так же сложилось в 1876–1877 гг. у Горчакова с Дерби и Дизраэли.
Лучшему пониманию этого феномена поможет уяснение реальных мотивов британской дипломатии. С одной стороны, из Лондона в адрес Петербурга постоянно раздавались призывы к умеренности в военном давлении на турок. И делалось это подчас в такой форме, которую не могли позволить себе российские правители в отношении своих английских коллег. С другой стороны, кабинет Биконсфилда не был заинтересован в скором сворачивании русско-турецкой схватки и в каких-либо решительных успехах войск султана. Ведь обстановка войны создавала благоприятные условия требовать у Порты значительных территориальных уступок под предлогом защиты ее от России. В этом отношении весьма показательны выводы, к которым еще в конце 1876 г. пришел полковник Хоум. 8 (20) декабря в письме начальнику инженерного управления английской армии генералу Дж. Симмонсу он отмечал, что не стоит оккупировать Константинополь, так как это будет крайне затруднительно представить Порте в качестве дружеского шага. Он предлагал другой план: «Оккупировать Крит, Египет или Родос, или их все». Основным преимуществом этого плана, по убеждению полковника, являлось то, что его можно было осуществить «в качестве друзей и союзников турок»[763]. И планировалось это именно в условиях военного удара России по Турции.
Вернемся в Петербург. Стремление Горчакова договориться с Европой по поводу Балкан просто поражает своей настойчивостью. Ведь прекрасно же понимали всю глубину разделявших противоречий. Вспомним доклад канцлера в Ливадии в октябре 1876 г. А чего стоит признание Жомини о вынужденности действовать вместе с «этими негодяями»!.. И тем не менее упорно стремились договориться.
Причина этого крылась не только в страхе перед враждебной европейской коалицией. У дипломатии свои законы, а у российской — некоторые из них были представлены особенно ярко. Ситуация напоминала политику Николая I в Восточном вопросе. Горчаков желал заполучить мандат Европы на тот случай, если России все же придется прибегнуть к вооруженному вмешательству в Балканский кризис. При таком сценарии его цель состояла в том, чтобы представить российское вторжение как осуществляемое с санкции всего «концерта» великих держав. Но помимо политического было еще и желание получить мандат нравственный. Горчаков демонстративно хотел испить чашу терпения и компромисса до дна, чтобы потом сказать своим европейским партнерам: Россия сделала все возможное, чтобы совместными усилиями заставить Порту улучшить положение балканских христиан; теперь же император Александр имеет полное моральное право обнажить меч.
Традиция европейского «концертирования» российской дипломатии при откровенном нежелании Форин офиса сковывать себя какими-либо твердыми обязательствами окажется на удивление живучей и во всей «красе» заявит о себе в XX в.
Третья черта российской дипломатии — противостояние в ней двух политических линий. Условно это противостояние можно связать с именами Горчакова и Игнатьева. Очевидные нестыковки и противоречия этих линий были на глазах у всей Европы. Особенно наглядно они проявились в заявлениях о судьбе Болгарии. Такое противостояние уже само по себе провоцировало недоверие к российской политике на Балканах.
Эти феномены в конечном итоге подпитывались остротой застарелого и глубоко укоренившегося противоречия внешней политики Российской империи. Параллельно курсу «Союза трех императоров», стремление к последовательному «концертированию» со всеми великими державами Европы оставалось основным принципом политики канцлера Горчакова. Именно в нем он видел способ сохранения мира в Европе и залог мирного развития России. Такая политика, будучи обращена на Восток, вполне логично соединялась с политикой «статус-кво» в отношении Османской империи.
В Восточном вопросе Горчаков остался продолжателем основных начал политики Николая I. Это если отталкиваться от сути, а не от содержания деклараций. Правда, надо признать, что если начала и остались, то вот энергии значительно поубавилось.
Сохранение слабеющей, но держащей в своих руках ключи от проливов Оттоманской империи канцлер считал более выгодным для России, нежели ее крах и усилия по дележу османского наследия. И этот курс, учитывая печальный внешнеполитический итог предшествующего царствования, Горчаков старался проводить максимально аккуратно, избегая резких действий и заявлений в духе покойного государя.
Но не тут-то было. Курс «европейского концерта» и «статус-кво» на Балканах постоянно прогибался под тяжестью той ноши, которую Российская империя сознательно взвалила на свои плечи, — выступать активным покровителем южных славян. Горчаков всеми силами стремился тихо и незаметно сбросить ее с плеч проводимой им политики, но безуспешно. И то, что мог позволить себе британский премьер — хотя бы некоторое время не замечать пожара на Балканах, — не мог позволить себе российский канцлер. Причина этого коренилась в том, что «балканский пожар» очень быстро перекинулся на Россию и завладел не только помыслами и делами обывателей, литераторов и общественных деятелей, но и политическими расчетами тех, кто стоял у самого трона.
Но никто не хотел воевать. В начале кризиса ни одна из великих держав не только не стремилась к решительным действиям в поддержку христианского населения Боснии и Герцеговины, но даже сам факт их восстания рассматривался как раздражающий и крайне неуместный. В России и Горчаков, и Игнатьев, каждый по своим соображениям, но также предпочли бы «замять» восстание. Российский МИД поначалу даже уступил Вене инициативную роль в выработке согласованной позиции великих держав по ситуации на Балканах[764]. Но «славянский пожар» в России уже вершил иную политическую реальность. Поэтому Александр II и Горчаков поневоле втягивались в эту роль и закрепляли ее за Россией.
Предлагая реформы в восставших провинциях и меры давления на Порту, Горчаков стремился преподнести их Западу в старой упаковке сохранения статус-кво на Балканах. Правда, как он говорил, «улучшенного». У князя Александра Михайловича были на то свои очевидные резоны. Разворошить этнический балканский муравейник… А что делать потом? И во что станет согласование позиций великих держав в новой ситуации? Нет уж, лучше пускай Порта сама медленно разлагается. Время ее краха еще не настало. По крайней мере, Россия не будет подталкивать ее в пропасть — себе дороже станет. Такова была позиция и императора Александра II, и канцлера Горчакова. Но если в России предполагали, то в Европе располагали.
Уже само определение «улучшенного статус-кво» было со стороны Горчакова дипломатическим шагом последней надежды. У политики сдерживания разрушения Оттоманской империи стремительно таяли реальные основы. После того как инициативная роль в разрешении Балканского кризиса отошла к России, Лондон, Вена и Берлин буквально замерли в низком старте. Великие державы приготовились не упустить своего в намечаемом переделе территорий и торге по поводу возможных в связи с этим альянсов. Бисмарк откровенно призывал Россию двинуться на юг в надежде, что она, завязнув там в борьбе с Англией, вынуждена будет добиваться германского расположения в обмен на гарантии против французского реванша. О различных комбинациях, могущих возникнуть при дележе наследия Порты, в то время серьезно задумывались и в Лондоне. А военная выходка сербов подтолкнула к торгу Австро-Венгрию и Россию.
Уже в тиши Рейхштадтского замка началась подготовка к дележу наследия «больного человека». Так что принцип пресловутого «статус-кво» на Востоке оставался только в риторике европейских дипломатов — как способ сдерживания своих российских коллег. В устах же дипломатов команды Горчакова он все больше превращался в пустое заклинание, которым они стремились убедить своих европейских партнеров в миролюбии и бескорыстии российской политики на Балканах. Кто-то верил, кто-то делал вид, что верит, но большинство — не верило.
Новая внешнеполитическая реальность раздирала Горчакова. Оставаясь в рамках прежней доктрины, он метался в попытках соединить курс «европейского концерта» с вынужденным и противным ему вмешательством в Балканский кризис во имя имперских идеалов славянского заступничества. А политика вмешательства явно затягивала, требуя порой играть по совершенно особым правилам. В результате соединение становилось все более призрачным, трещина увеличивалась, а «европейский концерт» являл химеру. По меткому выражению В. Н. Виноградова, «российская дипломатия сидела у разбитого корыта своих европейских маневров»[765]. И понимание этого доставляло канцлеру Российской империи только новые душевные переживания.
Метания на расходящейся почве — верный признак слабых перспектив политики. И вот здесь начинается то, о чем позднее напишет Игнатьев:
«Когда можно и должно было не ввязываться в войну, тогда князь Горчаков был воинственен и заключил договор с Австро-Венгрией ввиду распадения Турции, а когда война была объявлена, не хотел употреблять должных энергических средств для обеспечения победы нам, стараясь сузить и уменьшить наши способы действий, локализовать войну, обратив ее, в угоду Европе, в какую-то военную демонстрацию. Можно ли было ожидать успеха при таком ведении дел?»[766].
Даже учитывая всю пристрастность Игнатьева в оценках политики канцлера и некоторые его, весьма сомнительные, суждения о средствах обеспечения российских интересов на Балканах, тем не менее трудно не признать его правоту.
Дипломатия — искусство возможного… Как часто этой фразой прикрывают нерешительность, страх, невозможность добиться приемлемого результата в узких рамках устаревших политических взглядов. Горчаков в период Балканского кризиса часто жаловался на силу обстоятельств, невозможность найти союзников[767]. Жаловался, но продолжал ходить по замкнутому кругу бесконечных, большей частью ни к чему не обязывающих согласований и переговоров.
Дипломатия — прежде всего искусство создавать и использовать выгодные возможности, даже если они и противоречат устоявшимся представлениям. А безмерная дипломатическая многоречивость оборачивалась признаком слабости и неэффективности политиков тогда, когда уже наступала пора смело создавать новое фактическое положение стремительными бросками дивизий и корпусов.
Болгарское восстание и сербо-черногорская война против турок резко усилили военные перспективы разрешения Балканского кризиса. Рейхштадтские соглашения очертили рамочные контуры договоренностей с Австро-Венгрией об условиях вооруженного вторжения России на Балканы. Будапештская конвенция определила их конкретное содержание. И, замечу, без всяких упоминаний о необходимости конгресса великих держав.
Так спрашивается, кто первый, еще до начала войны, стал трубить перед англичанами об этом будущем конгрессе? Император Александр II. А вот зачем он это делал? Так же, как и его канцлер, стремился умиротворить «владычицу морей»? Получается, что так.
А ведь по Англии прокатилась мощная волна антитурецких выступлений. Она достигла своего пика в сентябре 1876 г., когда турки отвергли представленный англичанами и согласованный со всеми великими державами план реформ.
Ну, вот он, казалось бы, момент истины… Нет же… Александр II и Горчаков вновь «ведутся» на английскую уловку — новый раунд мирных переговоров. И не где-нибудь, а в Константинополе. Лучшего прикрытия против русского вторжения и придумать сложно. В итоге крайне благоприятная обстановка для решительного военного удара по Турции осенью — зимой 1876 г. была упущена.
И после всего этого в литературе можно встретить утверждение, что «русско-турецкая война, одна из наиболее тщательно подготовленных с дипломатической точки зрения войн XIX в.»[768]. Вот только не знаю, с чьей стороны. С российской — точно нет. Ведь эта «дипломатическая подготовка» явила такие результаты, что в конце октября 1876 г., когда уже полным ходом шли приготовления к войне, Милютин и Горчаков «чуть не сцепились» в присутствии императора по поводу конвенции с Румынией, через территорию которой предстояло пройти частям русской армии. В ведомстве канцлера по данному вопросу, как говорится, конь еще не валялся. Более того, Горчакову «почему-то казалось, что конвенция с Румынией не есть прямое дело Министерства иностранных дел»! Тогда Горчакова «насилу» переубедили[769]. Но подобные «фортели» продолжатся. Горчаков будет всячески противиться сближению с Румынией на почве совместной борьбы. И прежде всего, он выступит против использования румынской армии в боевых действиях. А какую цену придется заплатить России за отсутствие 35 тысяч хорошо вооруженных и обученных румынских солдат под Плевной или Никополем в июне — июле 1877 г., мы уже знаем. Но, пожалуй, соглашусь с теми, кто возразит, что этот сюжет отнюдь не из разряда главных.
Поговорим о главном. Хорошая дипломатическая подготовка к войне — это, прежде всего, четкая стратегия на основе ясности и ответственности в понимании собственных интересов, их выверенности в контексте интересов других заинтересованных государств. Это твердость воли и минимум сковывающих международных обязательств. Так вот, если с этой точки зрения посмотреть на то, к чему стремилось российское руководство и чего оно достигло накануне войны, то картина получится отнюдь не внушающей оптимизма.
О целях и интересах. На первый взгляд, казалось бы, здесь все ясно. Официальный Петербург на все лады твердил, что «не нужен нам берег турецкий», нам бы свою «толику малую» вернуть, а главное — за славян порадеть. Но отвлечемся на время от этого имперского альтруизма в духе Ф. М. Достоевского. Вслед за А. Л. Яновым зададимся простым и вполне естественным вопросом: «А зачем именно самой России нужна была эта война?» В опубликованной в 2009 г. третьей части своей трилогии «Россия и Европа. 1462–1921» оппонент Достоевского Янов твердо ответил на него: России война была не нужна. Такой же ответ дал и В. А. Лопатников — автор последней, вышедшей в 2004 г. в серии «ЖЗЛ», биографии канцлера Горчакова[770]. Это, можно сказать, — современные поборники тех идей, у которых еще в начале Балканского кризиса, наряду с П. А. Вяземским, было немало сторонников в России, в том числе и в самых высших сферах. Да что там в «сферах» — начиная с самого императора.
«Просто нет другого рационального объяснения причин этой злополучной войны, — пишет А. Л. Янов, — кроме очередного приступа патриотической истерии, искусно спровоцированного Бисмарком — при активном участии славянофилов. Это было дурное знамение»[771]. Ну, что касается Бисмарка, то вот как раз на его «провокации» ни Александр II, ни Горчаков стойко не реагировали. А вот относительно «патриотической истерии» — замечено верно. Именно «истерии». Потому что ее итогом стал как раз проигрыш настоящего русского патриотизма, понимаемого как последовательное отстаивание глубоко осознанных национально-государственных интересов.
Борьба за мир в Европе и мирные условия для развития России, о чем так много говорил Горчаков, — это не стратегия. Это естественная цель. Скорее даже постоянно ускользавший идеал. Но хорошо известно, куда может завести дорога, выстланная благими пожеланиями…
Окинем беглым взглядом основные намерения и действия российских властей. Стремились не выпасть из «концерта» великих держав, поддерживать европейское равновесие и месте с тем обустраивать Балканы по собственным планам, создавая там своих сателлитов. Не доверяли Андраши, но одновременно хотели вместе с ним защищать южных славян, не допуская при этом усиления австро-венгерского влияния на полуострове. Не успели договориться с Веной, как тут же стали заявлять о большой Болгарии, подтачивая этим только что достигнутые договоренности и усиливая взаимное недоверие. Строили расчеты на поддержку Бисмарка и в знак расположения к себе… придержали его активность на западном направлении, осуществив это в самом Берлине. Знали, что Бисмарк и Андраши подталкивают к решительному удару по Турции, но политический сценарий войны выстроили прежде всего с учетом требований Англии. В итоге — войны очень не хотели, однако на нее решились.
Подобный перечень можно и продолжить, но вопрос очевиден: где здесь ясность целей, планов и интересов? Впрочем, как и ответ — они в тумане опасной чрезмерности взаимоисключающих политических действий и устремлений. В очередной раз столкнувшись с подобной ситуацией, 13 (25) января 1877 г. Милютин констатировал: «Из полученных ответов я только удостоверился в полном отсутствии плана действий в нашей внешней политике»[772]. И вот это действительно становилось очень «дурным знамением». Тут А. Л. Янов абсолютно прав. Особенно в мрачном свете августа 1914 г.
О твердости воли, вернее об ее отсутствии, сказано достаточно. Теперь о международных обязательствах. В отличие от остальных великих держав, у России уже в самом начале войны оказались связаны руки. Со стороны Англии ей твердо обозначили рамки допустимых действий.
И как такая политико-дипломатическая «подготовка» должна была сказаться на военных планах и операциях русской армии на Балканах? Только скованностью и торможением.
Отсюда становятся понятнее и, казалось бы, парадоксальные интерпретации русско-турецкой войны. Вот какое предположение высказал в конце 1880-х гг. П. А. Гейсман:
«…война не имела первостепенного значения и представляла лишь политическую усиленную рекогносцировку в весьма обширных размерах, которая должна была выяснить степень возможности ведения, одновременно с нею или по окончании ее, новой войны с нашей юго-западной соседкой, угрожавшей нашей операционной линии, направленной к берегам Босфора. Вот почему и были двинуты в пределы Турции сравнительно небольшие силы, которые затем постепенно усиливались подкреплениями»[773].
Угадайте, кого имел в виду профессор под названием «нашей юго-западной соседки»? Правильно — Австро-Венгрию. Может быть, это чисто профессорская фантазия? Может быть. А может быть, и нет, ведь Гейсман был весьма информированным специалистом. Тогда вполне логично предположить, что российское руководство, договорившись с Веной о цене нейтралитета, настолько ей не доверяло и затаило глубочайшую обиду за 1856 г., что войну с ней из-за Балкан рассматривало в качестве реальной перспективы. Вдумайтесь — из-за Балкан!
Прямо-таки пахнет августом 1914 г…
Выходит, что в своих предположениях насчет вооруженного столкновения России и Австро-Венгрии на Балканах Бисмарк был вовсе не одинок. Все это я еще раз отношу к вопросу стратегии, ясности целей и интересов российского руководства. Оно было подобно капитану, который никак не мог наладить навигацию на огромном корабле, плывущем в окружении смертоносных рифов и густого тумана.
Таким образом, феномен «Плевны» — растворение четких стратегических целей в тактических задачах текущей обстановки — уже был закодирован в предвоенном алгоритме мышления и действий российских политиков и дипломатов.
Наполеон как-то сказал, что проигрывает тот, кто готовится к прошедшей войне. Первые лица Российской империи к очередному Восточному кризису не готовились. Они его не хотели. Они его боялись. А когда кризис все же разразился, стали действовать по старым схемам. В результате накануне войны петербургские политики сами поставили себя в стратегически слабую позицию. Россия стала таранить Турцию и таскать каштаны к столам европейских кабинетов. Одновременно российское руководство лишило себя возможности взять такие военные призы, которые могли бы стать весомыми козырями в розыгрыше партии послевоенных итогов.
Россию переиграли еще до начала войны. Переиграли, воспользовавшись теми правилами игры, которые России… навязали?!.. Да нет же. Российские правители сами их выбрали. А что они выбрали, то они и получили.
И тем не менее… Несмотря на эти пессимистические грани той, давно ушедшей от нас, эпохи, Ф. М. Достоевский все же был прав: Россия должна была поступить «честно» — она должна была освободить Болгарию.
Но вот как она должна была это сделать? Ответ на этот вопрос коренился в планах кампании против Турции. К их рассмотрению мы и переходим.