Работа над ошибками…
В течение января — февраля 1878 г. позиция Австро-Венгрии в отношении российских условий мира не претерпела изменений. Андраши продолжал считать их «целой политической программой», противоречащей интересам венского двора и лишавшей его права участвовать в определении облика будущего мира[1193]. Примирительный выход Андраши видел в скорейшем созыве европейской конференции и обсуждении уже на ней условий мира с Портой. Он предложил Горчакову созвать такую конференцию в Вене и, не дожидаясь ответа, разослал приглашения всем великим державам. Соглашаясь на участие в конференции, Горчаков резко отверг место ее проведения и предложил организовать ее в Баден-Бадене или Дрездене. По словам Игнатьева, Андраши «был раздражен» отказом Горчакова, «так как эта неудача компрометировала его лично в глазах императора и венгерцев»[1194]. Андраши разослал в столицы великих держав повторное приглашение собраться в Баден-Бадене 26 февраля (10 марта). Но его вновь постигла неудача: Бисмарк и Дерби заявили, что они не примут участия в конференции.
Тогда 16 (28) февраля Горчаков через Убри «обратился к Бисмарку с просьбой созвать в Берлине уже не конференцию, а конгресс» из первых министров великих держав под его личным председательством. При этом российский канцлер выразил надежду, «что германский канцлер будет руководить прениями в духе честных отношений к России», в которых мы-де никогда не сомневались». 18 февраля (2 марта) Вильгельм I и Бисмарк дали положительный ответ, что, как писал Татищев, «возбудило живейшую радость в Петербурге»[1195].
Получив текст Сан-Стефанского договора, Андраши даже не высказался по его отдельным статьям, а отверг договор в целом. Он видел, как на Балканах положение России становилось все более уязвимым, и решил воспользоваться этим сполна. Вы, русские, поступили не так, как мы договаривались, — это стало лейтмотивом его претензий к балканской политике Петербурга. Андраши как бы намекал: вот если бы вы вместо того, чтобы договариваться с турками, предварительно еще раз договорились с нами, тогда — другое дело. А так… — получите наше несогласие. Ну, а следующий намек из Вены был не менее очевиден: извините, сами виноваты, теперь торг начнется заново и на новых условиях.
Как писал Татищев, «в Петербурге причиной разногласия с Веной считали простое недоразумение»[1196]. 31 января (12 февраля) Горчаков направил Убри меморандум для Бисмарка, в котором подробно разъяснил позицию российского правительства. Он попытался дезавуировать послания Александра I Францу-Иосифу и Вильгельму I в ноябре 1877 г. Развитие событий на Балканах, по Горчакову, «не вполне укладывалось в намеченные для них рамки» рейхштадтских и будапештских соглашений, вот поэтому послания такими и оказались. Теперь же — все — забудем о посланиях, предлагал Горчаков, мы обо всем сможем договориться. Андраши хочет Боснию и Герцеговину… А пожалуйста:
«…мы дали знать венскому кабинету, что если он считает необходимым для своей безопасности завладеть Боснией и Герцеговиной, даже в случае такого неполного разрешения Рейхштадтских соглашений, мы не будем возражать»[1197].
Намекать на то, что переход Боснии и Герцеговины под контроль Вены якобы не предусматривался рейхштадтскими соглашениями после того, как перед войной это было зафиксировано в Будапеште, — довольно грубое лукавство Горчакова. Он никак не хотел признавать, что, соглашаясь на оккупацию Веной этих двух провинций, Россия тем самым выполняла именно предвоенные договоренности. Канцлер пытался представить события в некоем стиле жертвенности: мол, несмотря на то, что мы так перед войной не договаривались, Россия, тем не менее, согласна уступить Вене в этом вопросе. Остальное же содержание меморандума сводилось к заявлению канцлера, будто бы он не понимает, как предложенные туркам условия мира могут нарушать интересы Австро-Венгрии.
Английские броненосцы в Мраморном море — вот что с начала февраля 1878 г. стало подталкивать Петербург к скорейшему достижению договоренностей с Веной. В письме Шувалову от 31 января (12 февраля) Горчаков представил «союз трех императорских дворов… ключом к всеобщему миру» и заявил, что «мы не упустим ничего, чтобы привести к нему Австрию, изыскивая способы отделить ее от Англии»[1198].
Почуяв опасность, Горчаков «проснулся» и стал спешно договариваться в трехстороннем формате (Берлин — Вена — Петербург), стремясь успеть до открытия европейской конференции и уравновесить тем самым боевой настрой Лондона. Но канцлера ждало разочарование: совещание представителей трех держав, прошедшее в Вене в конце февраля, не устранило оппозицию австро-венгерского правительства. «Предложения русского двора, — писал Татищев, — Андраши нашел неудовлетворительными уже по одной их неопределенности»[1199].
Да и как можно было договариваться, когда в Адрианополе Игнатьев вел с турками переговоры о заключении мирного договора. На этом фоне горчаковская фраза о том, что «мы не упустим ничего, чтобы» договориться с Австро-Венгрией, выглядела, по меньшей мере, странно. В ноябре — январе уже упустили очень многое, теперь же захотели по-быстрому договориться, не останавливая двусторонних переговоров с турками. И все это для того, чтобы поставить европейские правительства перед «свершившимся фактом». Но в надежде не выбиться из «концерта» договор все же назвали «прелиминарным» и согласились на его обсуждение «европейским ареопагом». Однако при этом не овладели главными силовыми позициями для политического торга — Константинополем и проливами. Что могло ожидать политиков, действующих столь абсурдно и нерешительно? Только поражение.
Н. К. Гирс вспоминал, как в марте 1878 г. в Берлине «его весьма любезно» принял Вильгельм I. Однако германский император «имел вид задумчивый и озабоченный». Он указал на полученный из Константинополя Сан-Стефанский договор и несколько раз произнес одну и ту же фразу: «pauvre Autriche…» (бедная Австрия. — И.К.). По рассказу Гирса, даже по немногим словам императора «можно было заметить… упрек в том, что мир заключен без ведома венского кабинета и помимо Рейхенбергского (Рейхштадтского. — И.К.) соглашения». Возвратившись в Петербург, Гирс передал содержание беседы Горчакову. «Канцлер, любивший обычно хорохориться», неожиданно заволновался и велел Гирсу немедленно ехать в Зимний дворец и рассказать государю о своем разговоре с императором Вильгельмом. Доклад Гирса произвел впечатление и на Александра II. «…Но поправить ошибку было уже слишком поздно, — вспоминал Гирс, — дело было испорчено; отношения наши к обоим дворам: венскому и берлинскому — обострились»[1200].
И вот здесь Петербург предпринял то, что он должен был сделать еще в конце ноября 1877 г. — начале января 1878 г., — он начал договариваться с Веной через своего доверенного представителя. 14 (26) марта с целью устранять «недоразумения» и «поправлять ошибки» в Вену прибыл российский спецпосланник. Им оказался… Н. П. Игнатьев. «По мнению многих, выбор Игнатьева для этого поручения очень неудачен, — записал в своем дневнике 11 (23) марта Милютин, — Игнатьева не любят в Вене; он в личной вражде с Андраши». Но Горчаков не доверял Новикову и, имея в виду Игнатьева, открыто говорил, что «другого нет, кто мог бы исполнить это поручение». Хотя в сентябре 1876 г. тот же Горчаков «и слышать не хотел о командировании Игнатьева» в Вену, в итоге — отправили Сумарокова-Эльстона[1201]. А теперь, в кризисной ситуации марта 1878 г., договариваться в Вену направили антиавстрийски настроенного Игнатьева, так что абсурд, как говорится, крепчал. Однако этот «другой» претендент был, и стоял он в то время рядом с канцлером, но об этом чуть позже.
В Вене, встречаясь с императором Францем-Иосифом и Андраши, Игнатьев стремился определить, чем конкретно недовольно австро-венгерское правительство и чего оно добивается. Ему пришлось выслушать довольно экзальтированные высказывания Андраши, будто бы он «несколько раз плакал от ярости» при получении новых известий о тех «неожиданностях», которые Россия приготовила его стране на Балканах. Одновременно прозвучали заявления, которые иначе как давлением назвать было трудно. Андраши говорил о якобы миллионной австро-венгерской армии, о неприкрытых флангах и растянутых коммуникациях русской Дунайской армии, о тяготении к альянсу с Англией. Не забыл он и про неспокойных российских поляков[1202].
Было понятно, что Андраши повышает требования, которые теперь предстали следующим образом:
— Австро-Венгрия занимает Боснию, Герцеговину с учетом ее южных округов (по Сан-Стефанскому договору они отходили Черногории), Ново-Базарский санджак, расположенный к югу от Герцеговины и разделяющий Сербию и Черногорию, а также крепость Ада-Кале, расположенную на одном из островов Дуная;
— граница Черногории изменяется так, что она лишается выхода на побережье Адриатики;
— территориальные приобретения Сербии со стороны Боснии и Старой Сербии сокращаются, взамен она получает Вранью и Тырновац;
— из состава Болгарии исключается Македония, а южная болгарская граница отодвигается от Адрианополя;
— срок оккупации Болгарии русскими войсками сокращается с двух лет до шести месяцев[1203].
На этих условиях Андраши обещал не вступать в соглашения с Англией и поддерживать Россию на предстоящем европейском конгрессе.
Игнатьев счел «невозможным принять подобную программу» в качестве основы для переговоров с Веной. Резкость этого заявления контрастировала с желанием Франца-Иосифа, чтобы Игнатьев «не уезжал из Вены до совершенного устранения разногласий»[1204]. «Вся душа моя возмущалась, — вспоминал Игнатьев, — при мысли своими руками разрушить все пятнадцатилетние труды мои и моих сотрудников, уничтожить все надежды славян и укрепить господство венского кабинета на Востоке»[1205]. Что же — эмоционально, но и весьма последовательно с точки зрения политических убеждений Игнатьева. Другой вопрос: насколько эти убеждения были практичны и перспективны с точки зрения национально-государственных интересов Российской империи?
В отношении Андраши Игнатьев не сомневался, что «мнение свое об освобождении христианского населения на Балканском полуострове он ставил в зависимость от занятия австро-венграми Боснии и Герцеговины и даже части Старой Сербии». При этом Игнатьев исходил из того, что, согласно решениям Будапештской конвенции, Андраши «мог надеяться на обладание Боснией лишь в случае изгнания султана из Европы, распадения Турции и занятия нами Константинополя»[1206]. Текст конвенции, однако, не давал оснований для такого толкования. Но возможно, Игнатьев его и не видел, а был только посвящен в его содержание Горчаковым. Выходит, что здесь мы сталкиваемся и с горчаковской интерпретацией второй Будапештской конвенции. А тогда как это согласуется с позицией Горчакова, изложенной в меморандуме Убри 31 января (12 февраля)?..
Как только Игнатьев с Андраши стали обсуждать основной для Вены вопрос — о Боснии и Герцеговине, — сразу прояснилось, что «недоразумением» тут и не пахнет, это — два принципиально разных понимания.
Андраши был очень недоволен XIV статьей Сан-Стефанского договора, которая, по его убеждению, устраняла саму возможность присоединения Боснии и Герцеговины к Австро-Венгрии, что предполагала предвоенная конвенция. Игнатьев стал объяснять, что он не был уполномочен сообщать туркам о русско-австрийском соглашении и поэтому вынужден был маневрировать. По его мнению, та же XIV статья позволяла Вене занять Боснию и Герцеговину. Именно занять, но не присоединять. На этом Игнатьев в своих воспоминаниях делал особый акцент[1207].
Подобные объяснения Андраши и слушать не хотел, демонстрируя этим упрямое нежелание ограничиваться временным занятием провинций. Он стремился их присоединить и хотел услышать от представителя российского правительства, пусть и с запозданием, недвусмысленное заявление о согласии на это России. 11 (23) марта Милютин точно подметил в своем дневнике: «Ясно, что в Вене желали бы иметь более осязательный повод (курсив мой. — И.К.) к занятию Боснии и Герцеговины»[1208]. Но такого повода Игнатьев Андраши не предоставил. Поэтому вполне логичной явилась итоговая позиция главы австро-венгерской дипломатии: вы не захотели, чтобы мы получили эти провинции путем двусторонних договоренностей, теперь мы будем их добиваться у Европы на предстоящем конгрессе. Если же это совместить с позицией Германии в отношении русско-австрийских отношений, то можно прийти к выводу, что Андраши действовал в рамках «Союза трех императоров» последовательнее, нежели его петербургские визави. Так кто же нанес по этому союзу первые удары?..
Как писал Милютин, отправляя Игнатьева в Вену, император и канцлер предоставили ему «carte blanche придумать возможные для нас изменения в условиях договора с Турцией, чтобы только успокоить Австро-Венгрию»[1209]. А вот как характеризовал свою миссию сам граф Николай Павлович:
«Главная моя цель была воспрепятствовать тому, чтобы Австро-Венгрия получила, мирным или прочим образом, из рук Европы, пользуясь русскими победами, родственный нам край, сохраняя в то же время хорошие отношения с Турцией и избегая враждебности не только христианского, но и мусульманского населения. Я видел, что занятие решено бесповоротно в Вене и даже одобрено нашим правительством, а потому желал лишь запугать Австро-Венгрию (курсив мой. — И.К.)… Несомненно, что если бы австрийцы вошли в Боснию в то время, когда наша армия находилась еще в Турции, положение наше улучшилось бы и явилась бы возможность требовать выхода австрийцев одновременно с прекращением нашего занятия Болгарии»[1210].
При этом Игнатьев понимал тщетность своих усилий. Он писал, что в решении поставленной задачи Австро-Венгрия «успела завязать… такие связи, что била наверняка…»[1211].
Итак, Игнатьева посылают в Вену с задачей «успокоить» Андраши, а он его «запугивает» и видит свою «главную цель» в том, чтобы «воспрепятствовать» переходу Боснии и Герцеговины под контроль Габсбургов. Заодно он советует Горчакову начать игру на выбивание Андраши с высот австро-венгерской политики путем его дискредитации в глазах Франца-Иосифа.
Вот интересно, кто и как инструктировал Игнатьева? Ведь с конца января позиция канцлера по Боснии и Герцеговине вполне определенна — отдать, согласиться на «завладение», а не только на простое «занятие» этих провинций Австро-Венгрией. Выходит, что Игнатьев проигнорировал позицию канцлера, а это — прямой саботаж. Во времена иные именно так бы и расценили действия графа. Однако в то время — ничего, в Петербурге как будто и не заметили, к чему привела игнатьевская активность в Вене. Так что после возвращения в Петербург, высказывая Милютину свои жесткие, но в целом справедливые оценки деятельности МИДа (в нем «нет ровно никакой руководящей программы»), Игнатьев имел все основания признаться, что в поразительную неорганизованность российской внешней политики он вносил свой весомый вклад[1212].
В Вене Игнатьев не был оригинален и последовательно шел на поводу своих идей «славянолюбия». Он не разглядел в них реальные опасности, а за их рамками — куда более перспективные варианты реализации национально-государственных интересов России. Чего стоит только одно его предположение о возможности «требовать выхода австрийцев» из занятых провинций «одновременно с прекращением нашего занятия Болгарии». Ведь это только усилило бы конфронтацию двух соседних империй. Можно выразиться и более жестко — это было неосознанным провоцированием войны с Австро-Венгрией. И все ради чего? Только для предотвращения перехода славян под скипетр Габсбургов и, как выражался Игнатьев, сохранения «достоинства и обаяния России на Востоке»[1213].
Но все же основную ответственность за «решительно безуспешные», по оценке Милютина, итоги вояжа Игнатьева в Вену должны были принять на себя Александр II и Горчаков[1214]. Они же прекрасно знали убеждения графа и то, с каким порой бычьим упорством он проводил их в жизнь. Знали, но тем не менее послали. Позиция Горчакова просто поражает: еще совсем недавно он стремился нейтрализовать антиавстрийский настрой Игнатьева в ситуациях, куда менее значимых, а тут вдруг не разглядел иного кандидата на роль «успокоителя» Вены. Кадровый дефицит? Если так, то в дорогу должен был собираться сам Александр II, ведь в условиях нараставшего кризиса в отношениях с Англией он стремился как можно быстрее уладить отношения с Веной.
Однако если бы это произошло и русско-австрийская встреча на высшем уровне все же состоялась, то она, скорее всего, окончилась бы для Петербурга не меньшим разочарованием. Время прийти к взаимоприемлемому соглашению с Веной было упущено. Российские правители два месяца держали поверженную Порту за горло и, не решаясь сделать последнее усилие, растратили время на выбивание из турок договоренностей, которые разрушали хрупкий довоенный компромисс с Веной и сильно раздражали Лондон без каких-либо компенсаций. Андраши уловил эту ошибку Петербурга, «закусил удила» и уже не собирался давать задний ход. Более того, он все активнее заигрывал с Англией. Накануне визита Игнатьева венский корреспондент «Таймс» писал об участившихся контактах Андраши с английским послом[1215].
Своим шансом Андраши воспользовался, а вот петербургские политики его упустили. Упустили они и куда более значимый шанс — «не доделали предпринятого». «Надо было уничтожать Турецкую империю, — говорил Андраши Игнатьеву, — создав не только Болгарию, но и Албанию, присоединить Эпир и Фессалию к Греции и обратить Константинополь в свободный город». Но если в Петербурге «остановились перед окончательным решением восточного вопроса», то при такой ограниченной программе Андраши, по словам Игнатьева, считал «необходимым… уменьшить соответственно Болгарию, оставив ей на юге естественную границу — Балканский хребет»[1216]. Впрочем, если Андраши и заявлял об этой границе в беседах с Игнатьевым, то в качестве условия соглашения ее выдвигать не стал.
Таким образом, Андраши не только объяснял свои требования, но и подтверждал последовательность еще довоенных намерений: подтолкнуть Петербург к радикальному решению Восточного вопроса, предварительно договорившись с ним о соблюдении интересов Вены.
Что же касалось военной угрозы России со стороны Австро-Венгрии, то в Вене Игнатьев получил сведения, говорящие скорее против этого, нежели за. «По собственному почину», как он заметил, император Франц-Иосиф дал ему «честное слово» и поручил передать его императору Александру, «что никаких военных мер не было принято в Галиции и что ни один солдат не двинут» к российской границе[1217]. «Друг юности, постоянный наперсник» и министр императорского двора князь X. Гогенлоэ «подтвердил в самых горячих выражениях твердое намерение Франца-Иосифа оставаться в сердечном согласии с императором Александром, не поддаваться венгерским увлечениям и избегать столкновения с Россией»[1218]. Об этом же Игнатьеву доверительно сообщили и представители высшей венской аристократии, подчеркивая свое неприятие «венгерских выходок» графа Андраши[1219]. Князь Гогенлоэ даже советовал Игнатьеву прямо заявить о своих разногласиях с Андраши императору Францу-Иосифу, «который, вероятно, найдет возможность заменить его другим лицом»[1220].
Оценивая возможности австро-венгерской армии, Игнатьев выделил проблему, коренившуюся в самой основе «лоскутной монархии» Габсбургов. «Каждая народность, каждое племя разношерстной империи, — писал Игнатьев, — ведет свою политику и расположено действовать центробежно»[1221]. И это не могло не разъедать единый дух австро-венгерской армии.
Весной — летом 1878 г. выводы Игнатьева подтвердил Р. А. Фадеев, направленный на Балканы для сбора сведений «о положении дел и настроении умов» в южнославянских землях. Отставной генерал сообщал, что, по мнению офицеров Генерального штаба Австро-Венгрии, очень сомнительно, чтобы их страна «пошла бы войной на Россию»: «конечно, в крайности мы будем защищаться, но у нас нет полоумного, который подумал бы о наступательной войне против России»[1222].
Тем не менее к 1878 г. Австро-Венгрия в основном завершила реформу армии, которая значительно окрепла организационно и технически. Теперь в случае войны Вена могла выставить современную 600-тысячную армию, и, по мнению военных обозревателей «Таймс», организационно она превосходила турецкую и русскую армии[1223].
Но, даже несмотря на эти успехи военного строительства, в Вене воевать не собирались. 7 (19) января, на следующий день после того, как в беседе с Дерби Дизраэли озвучил свой отказ от проведения десантной операции на Галлиполи и возложил особые надежды на союз с Австро-Венгрией, Андраши нанес по ним первый серьезный удар. В этот день посол Ф. Бейст вручил Дерби телеграмму с изложением позиции внешнеполитического ведомства Австро-Венгрии. Ознакомившись с ней, раздраженный Дерби записал в своем дневнике, что Андраши добивается только односторонних действий Англии, в частности «морской демонстрации» в проливах, сам же «ничего предпринимать не собирается, ни малейшего шага, ссылаясь на два оправдания: мобилизация армии слишком дорога, а начать ее невозможно, не вступая в реальный конфликт с Россией»[1224].
Надо отметить, что в основе понимания действий и заявлений как Андраши, так и Франца-Иосифа финансовые проблемы играли весьма значительную роль.
В течение последних десяти лет по причине огромной задолженности казны и неблагоприятного платежного баланса финансы Габсбургской монархии находились в постоянно расстроенном состоянии. На этом фоне в Вене хорошо запомнили те бюджетные затруднения, в которые уперлась мобилизация всего лишь двух пехотных корпусов в Далмации летом 1877 г.[1225]. Правда, за несколько дней до приезда Игнатьева в Вену, к 9 (21) марта там были одобрены два экстраординарных кредита на общую сумму 63 миллиона флоринов[1226]. Однако прежде всего эти кредиты предназначались для обеспечения планов занятия Боснии и Герцеговины.
В Вене все чаще поговаривали о необходимости новой, третьей с начала XIX в., девальвации национальной валюты. Однако в первые месяцы 1878 г., в связи с наметившимся падением стоимости серебра в Лондоне, курс австро-венгерской валюты стал медленно, но неуклонно расти, что открывало перспективы ее дальнейшего укрепления путем восстановления размена на серебро[1227]. И вот тут взять и самим подорвать столь позитивные тенденции новыми огромными расходами на подготовку военных мероприятий против России, не получив при этом еще никаких гарантий финансовой поддержки из Лондона… Допустить такое — значит признать, что венский кабинет был сборищем безумцев. Уже одобренные кредиты на 63 миллиона флоринов резко усиливали финансовое напряжение австро-венгерской казны. Недаром в бюджетном комитете австрийской части законодательного корпуса кредиты были одобрены с перевесом всего лишь в два голоса: 11 против 9[1228]. А с конца 1877 г. через Бейста Андраши стал активно намекать Биконсфилду: стоимость антироссийских услуг Вены обойдется британской казне в кругленькую сумму.
Вечером 21 марта (2 апреля) Игнатьев вернулся в Петербург. Утром следующего дня у императора состоялось совещание, на котором позиция Андраши оценивалась как превосходящая все, «что можно было ожидать худшего»[1229]. Однако, по словам Татищева, «в Петербурге не без колебаний решились на уступки венскому двору»[1230]. Поиски путей соглашения продолжились. Логика здесь была простая: в случае войны с Австрией Англия непременно выступит против России, но вот воевать с ней без «австрийской пехоты» решится едва ли.
Тем временем подготовка к возможному военному столкновению с Австро-Венгрией уже началась. 27 февраля (11 марта) Милютин направил Николаю Николаевичу письмо, в котором определялись задачи Дунайской армии на случай войны с Англией и Австро-Венгрией. Из состава армии в Россию должны были направиться 5 пехотных дивизий, 1 кавалерийская и 1 казачья, саперная бригада, 2 понтонные роты и саперный батальон. Использование оставшихся в распоряжении великого князя сил по-прежнему увязывалось с необходимостью овладения берегами Босфора. Для этого он располагал 21 пехотной дивизией, 2 стрелковыми и 2 саперными бригадами, 6 кавалерийскими и 2 казачьими дивизиями, 9 донскими казачьими полками. «Утверждение наше на Босфоре, — писал Милютин, — сделает нас неуязвимыми для Англии и вместе с тем, обеспечив Балканской армии свободный тыл для подвоза морем, устранит и главную опасность покушений со стороны Австрии — отрезать пути сообщения этой армии с Россией»[1231].
6 (18) марта в письме к Шувалову Горчаков писал, что император «готовится ко всяким случайностям». Канцлер заметил, что в разговоре с австрийским послом бароном Лангенау государь не стал скрывать: к подобным случайностям «мы причисляем и возможность войны не только с Англией, но и с Австро-Венгрией»[1232].
Однако к концу марта в Петербурге были готовы уступить Вене уже по всем позициям, включая и Болгарию. Последними рубежами обороны оставались три пункта. Горчаков настаивал на предоставлении Черногории гавани на Адриатическом побережье и ни под каким предлогом не соглашался на уступку Австро-Венгрии полосы земли, отделяющей Сербию от Черногории, — Ново-Базарского санджака. Такого ущемления собственных интересов петербургские политики допустить не могли и при этом пафосно заявляли, что они «не вправе подвергнуть опасности будущее… развитие и само существование» балканских славян[1233].
Понятно, что в прибрежном участке Адриатики были крайне заинтересованы черногорские власти, чему по ряду причин решительно противилось австро-венгерское правительство. При таком территориальном делении у него на этом направлении возникали реальные проблемы с контрабандой. А вот какие проблемы возникли бы у российских властей с отказом от этого требования? Да никаких, кроме их болезненного самолюбия. Правда, спустя два месяца на Берлинском конгрессе Горчаков в довольно грубой форме посоветует представителям Черногории не ссориться с Веной и уступить ей. «Да и зачем вам новые земли, — говорил российский канцлер, — ведь я вас, черногорцев, знаю, вы разбойники и всех жителей мусульман вырежете, а имущество разграбите»[1234].
Ну и третий пункт — все те же Босния и Герцеговина. 30 марта (11 апреля) было составлено инструктивное письмо канцлера Горчакова послу Новикову по вопросам продолжения переговоров с Андраши. В нем отмечалось, что аннексия Боснии и Герцеговины до Митровицы противоречит ранее заключенным соглашениям с Веной. Тем не менее, как и в конце января, Горчаков готов был все же уступить, заявляя, что Россия «позволила бы» Австро-Венгрии «увеличить население приблизительно на полтора миллиона душ», но при условии компенсаций Сербии «и особенно для Черногории». Однако, ознакомившись с проектом письма, Александр II вычеркнул согласительные замечания канцлера и к фразе об аннексии Боснии и Герцеговины до Митровицы приписал: «мы на нее не согласимся». Одновременно Новикову предлагалось заявить, что если Австро-Венгрия захочет побороться за обладание этими провинциями с Турцией, то в этом случае она может рассчитывать «на наше благоволение»[1235].
Если судить по записке Игнатьева от 15 (27) апреля, то «императорский кабинет» в ходе переговоров с Андраши согласился на аннексию Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины «вплоть до Вышнеграда». Андраши же, со своей стороны, согласился «оставить» Черногории город и порт Антивари на побережье Адриатики, но на строго определенных условиях: не содержать там своих и не принимать чужих военных судов, а также предоставить морской, таможенный и санитарный надзор австро-венгерским властям[1236].
Что же касалось Болгарии, то Игнатьев рассуждал так: если нельзя удержаться на позициях Сан-Стефанского договора, то надо вернуться к плану ее раздела, предложенному Константинопольской конференцией. Одновременно он отверг переданный Бисмарком проект Андраши, согласно которому в особую провинцию выделялась Македония.
На совещании у императора 15 (27) апреля, на котором по болезни отсутствовал Горчаков, «в первый раз, можно сказать, занялись существом дела, а не одной формальной стороной дипломатических сношений», как написал об этом Милютин. Собравшиеся стали выяснять: на какие уступки можно согласиться, «чтобы успокоить непомерный аппетит Австрии и чтоб оторвать ее от союза с Англией». И тут, по словам военного министра, «в первый раз раскрыли карту, сличили границы по разным проектам, начиная с проекта Константинопольской конференции, и пришли к заключению, что мы должны пожертвовать единством Болгарии и согласиться на разделение ее на две области, лишь бы обе были одинаково самобытны» (курсив мой. — И.К.)[1237]. Но неужели нельзя было раньше «раскрыть карту», чтобы попытаться договориться с Веной. Хорошо — раскрыли, попытались и… проект Андраши по Болгарии отвергли.
Более того, по настоянию Милютина на совещании решили «противиться до крайности» претензии Вены на Ново-Базарский санджак. Нечего сказать, хорошо «успокоение». Аргументацию отказа наиболее последовательно изложил Игнатьев. По его мнению, с получением Ново-Базара Австро-Венгрия просто окружала Сербию и Черногорию, через прокладку по его территории железной дороги проникала к Эгейскому морю и резко усиливала свое влияние в восточной части Балкан[1238].
При этом 20 апреля (1 мая) в составленной Н. К. Гирсом на основе решений совещания инструкции Новикову допускалось, что расширение влияния Австро-Венгрии на Балканах «может быть скорее кажущимся, чем действительным». Это может быть «неудобоваримым» для нее как политически, так и экономически, и в этом «влиянии» она не сможет «почерпнуть силы». Подобное «допущение», как показала история, было совершенно правильным. Однако в то время на этом правильном понимании пудовыми гирями зависли старые мифы. «Тем не менее, — заключал Гирс, — мы не можем рисковать, ставя на карту судьбу славянских народов, естественной защитницей которых считается Россия»[1239].
Как видим, главным в позиции российской стороны оказалось стремление не «успокоить» Австро-Венгрию, а минимизировать ее расширение на Балканах, предотвратить ее доминирующее влияние как на Сербию с Черногорией, так и на освобожденные от власти турок территории.
Канцлер под давлением императора пытался отыскать аргументы, которые бы убедили правителей Австро-Венгрии ограничить свою балканскую экспансию. Он наставлял Новикова «обратить внимание Вены на то», что в случае аннексии Боснии и Герцеговины существование Турции в Европе сделается «весьма призрачным». Намек был очевиден: не будет турок в Европе, тогда вся освободительная энергия славян перекинется на Австро-Венгрию, да и кто будет присматривать за Константинополем, ведь Европа столь опасается русского утверждения в зоне проливов. А всего этого, по мысли канцлера, как раз и позволял избежать Сан-Стефанский договор. Тем самым Петербург в который раз являл себя противником окончательного решения Восточного вопроса и готов был вступиться даже за турецкие интересы в Европе, лишь бы не позволить Австро-Венгрии усиливаться на Балканах[1240].
Из донесения Новикова от 27 апреля (9 мая) следовало, что Андраши не удовлетворен предложениями Петербурга. Его сильно задевало стремление России лезть в «специфические австрийские вопросы» на Балканах. Одновременно в отношении Англии, по мнению Андраши, Петербург проявлял куда больше уступчивости, несмотря на ее менее благожелательное отношение к российским интересам. «В ожидании договоренностей с вами, — объяснял Андраши российскому послу, — мы не взяли на себя никаких других обязательств, мы выступили против возражений Англии, касающихся конгресса, отвергли ее предложение о создании Болгарии в пределах Балкан и теперь рискуем оказаться в изоляции»[1241].
«Вам необходимо, — говорил Бисмарк Шувалову в начале мая, — пойти на компромисс. Вам нужно купить либо Англию, либо Австрию. Покупайте же эту последнюю, она продаст себя дешевле»[1242]. Но выгодной «покупке» мешало только одно — упрямое стремление покровительствовать балканским славянам вместе с наивной убежденностью, что их государственные образования станут опорами России в этом регионе.
Российские войска стояли в двух переходах от Константинополя и Босфора, а в тридцати километрах — дымили трубы английских броненосцев. Александр II и его окружение понимали, что необходимо срочно договориться с Веной на случай схватки с Лондоном. Но что оказалось в итоге? Петербург стал торговаться из-за клочков балканской земли и отказал Вене по Боснии и Герцеговине. В российской столице согласились на раздел Болгарии по решениям Константинопольской конференции, чего Андраши вовсе не добивался, но отвергли выделение из ее состава Македонии, на чем Андраши настаивал. И наконец, открыто заявили венскому послу о возможности военного столкновения между двумя империями. После этого неудивительно, что соглашение с Веной не состоялось. Вывод, по-моему, очевиден: понимание национально-государственных интересов России уже в который раз тонуло в отстаивании невыгодных целей и лишалось перспективного государственно-прагматического видения. При этом свой клин в «Союз трех императоров» Александр II вколачивал вполне добросовестно, но делал это весьма опрометчиво, что особенно проявилось на фоне позиции Бисмарка.
Трения во взаимоотношениях между Петербургом и Веной чутко улавливались в Берлине. Однако брать на себя роль арбитра, а тем более давить на Вену по желанию из Петербурга там вовсе не собирались. Об этом Бисмарк заявил еще в самом начале Балканского кризиса и был здесь весьма последователен. 5 (17) февраля он выступил с речью в рейхстаге по запросу о позиции германского правительства в связи с событиями на Балканах. Бисмарк в целом одобрил русские основания мира. Он заявил, что «Германия никому не станет навязывать своих взглядов, не будет разыгрывать из себя третейского судью, а ограничится ролью честного маклера, желающего, чтобы между спорящими сторонами действительно состоялось соглашение»[1243]. Отсюда и его настойчивый совет Петербургу: не упрашивайте меня давить на Андраши, сами договаривайтесь с Веной, «покупайте» ее расположение. По мнению «Таймс», Бисмарк «не задевает Россию, но он дружественен и Австрии»[1244]. Дерби же высказался куда определеннее: речь германского канцлера «всеми расценена как пророссийская»[1245].
В беседах с Убри Бисмарк озвучивал то, что не предназначалось депутатам рейхстага. Он убеждал российское правительство «поддержать соглашение с Австрией», указывая на опасность смычки между Веной и Лондоном. «Англия, — говорил он, — встревожена не на шутку и серьезно помышляет о вооруженном сопротивлении видам России. Если русский двор изменил свои намерения и хочет воспользоваться обстоятельствами, чтобы окончательно разрешить Восточный вопрос, пусть Россия возьмет и удержит за собой Константинополь; Германия не будет этому противиться (курсив мой. — И.К.). Приобретение это усилит положение России для защиты и ослабит его для нападения. Но если император Александр и его канцлер предпочитают мирную развязку, то единственное средство избежать войны — немедленное созвание конференции. Ввиду ее России следовало бы сделать все от нее зависящее, чтобы удовлетворить Австрию». Константинополь, Босфор, Дарданеллы — эти цели российской политики были понятны канцлеру Германской империи. «Но стоит ли вести войну для того только, чтобы раздвинуть границы Болгарии?» — недоумевал Бисмарк[1246]. Это он решительно отказывался понимать.
Любопытно, что «Таймс», отмечая подчеркнуто незаинтересованную позицию Бисмарка в Восточном вопросе, тем не менее заметила, что германский канцлер «не советует России избегать войны»[1247]. С кем? Если Бисмарк уговаривал Петербург договориться с Веной, то в качестве противника оставалась только одна держава — Великобритания.
В феврале — марте донесения Рассела из Берлина о его беседах с Бисмарком каждый раз убеждали Дерби в непреклонности пророссийской позиции германского канцлера. Сомнения в том, чтобы Франц-Иосиф позволил Андраши довести дело до войны с Россией, звучали в словах Бисмарка все более убедительно. По мнению Рассела, «Бисмарк оказывал давление на Францию и Италию, дабы побудить их смириться с усилением положения России». Канцлер Германии считал, что «с ролью султана в Европе покончено», и «если Англия не желает протектората России над Турцией, то пусть она воюет с ней, однако другие державы не должны в это вмешиваться». Ежели она этого не желает, то пусть, наконец, «бросит Турцию на произвол судьбы и заберет себе Египет в качестве компенсации»[1248]. Бисмарк «намекал» Расселу о намерении Петербурга «под тем или иным предлогом отсрочить конференцию», однако заявил, что «будет благосклонен к России как в случае ее участия в конференции, так и отказа»[1249]. Подобные сообщения из германской столицы просто вбивали осиновые колья в планы Дизраэли по сколачиванию европейского фронта давления на Россию. Для английского премьера предельно ясными становились политические предпочтения Бисмарка: столкнуть на Востоке Англию с Россией из-за проливов, а с Францией из-за Египта и под шум этих схваток укрепить позиции Германии в Европе.
Условия Сан-Стефанского договора не вызвали у Бисмарка даже особых комментариев. Создается впечатление, что он его или мало интересовал, или германский канцлер изначально счел его крупной ошибкой Петербурга и славянолюбивых дипломатов типа Игнатьева.
На Балканах Бисмарка более всего беспокоили перспективы русско-австрийской несговорчивости, и он продолжал призывать Петербург поскорее договориться с Веной, одновременно упорно отказываясь произвести на нее какое-либо давление. Канцлер полагал, что для России было даже выгодно позволить Австро-Венгрии зарваться на Балканах, однако, повторял он, «не стоит рисковать войной с соседней великой державой из-за большего или меньшего протяжения границ Болгарии».
Бисмарк с явным сожалением наблюдал, как Россия, не внемля его советам, бездарно упускает благоприятные возможности: ее армия в нерешительности топчется под стенами Константинополя, в то время как ее дипломаты никак не могут договориться с Веной, растрачивая свою энергию в упрямом и малопонятном торге из-за балканских территорий. В одной из бесед с Убри у него даже вырвалось: «В сущности, я всегда думал, что вам нужно только несколько бунчуков пашей, да победная пальба в Москве!» Российский посол был крайне смущен подобной, как он выразился, «инсинуацией» германского канцлера[1250]. Тем не менее эта язвительность не могла скрыть явный намек на неэффективность российской политики в Восточном вопросе.
В Петербурге более всего опасались жесткой реакции Лондона на Сан-Стефанский договор. Она и не заставила себя долго ждать. Еще до получения официального текста договора британский кабинет заявил, что согласится на участие в конгрессе только при условии, если на нем будут обсуждаться все без исключения положения русско-турецкого договора. Горчаков пытался возражать, назвав такую позицию оскорбительной для России, способной выставить ее на предстоящем конгрессе только «в роли подсудимой». Русский двор, по его словам, уже выразил согласие на обсуждение конгрессом вопросов, касающихся европейских интересов, и далее этого он пойти не может. Но кто будет решать, что входит в круг этих «европейских интересов»? Россия? Горчаков прекрасно понимал — этого не допустят ее партнеры. Вот если бы удалось достичь соглашения с Веной, к которому бы присоединился Берлин… Но выстроить подобную комбинацию Петербург не смог, растеряв стратегическое видение в дебрях славянолюбия. В результате позиция оказывалась проигрышной. Лондон же начисто отвергал горчаковские аргументы и жестко стоял на своем: весь Сан-Стефанский договор — на обсуждение конгресса. По оценке Татищева, «все эти оговорки и ограничения лишь прикрывали решимость великобританского правительства прибегнуть к оружию»[1251].
И канцлеру Российской империи пришлось отступить. Прикрываясь возможностями дипломатической стилистики, 14 (26) марта Шувалов заявил Дерби: императорский кабинет согласен предоставить «прочим державам право возбуждать на конгрессе какие бы ни было признанные нужными вопросы, а за собой сохраняет право принять или не принять эти вопросы к обсуждению»[1252].
Тем временем в Лондоне градус воинственности явно нарастал. Вечером 16 (28) марта Биконсфилд заявил, что кабинет «считает своим долгом просить ее величество призвать резервистов»[1253]. В этот же день «розовый от волнения» Дерби сообщил палате лордов, что он оставляет пост секретаря по иностранным делам и это уже одобрено королевой. Как только новость об отставке Дерби покинула зал заседания правительства, курсы иностранных валют упали до нижайших со времен Крымской войны значений. «…Была еще надежда, — комментировала события “Таймс”, — что лорд Дерби сумеет предотвратить обращение кабинета к оружию. Сейчас же эта надежда разрушена его отставкой, которая произвела глубокое впечатление как в официальных кругах, так и в среде широкой общественности»[1254]. А уже 20 марта (1 апреля) послание королевы о призыве резервистов было оглашено в парламенте[1255].
Одновременно Биконсфилд продолжил переговоры о союзе с Австро-Венгрией, убеждая королеву, что по крайней мере 300 тысяч австрийцев «будут выставлены в поле немедленно» с целью отвратить Россию от Константинополя и проливов[1256].
За день до возвращения Игнатьева из Вены, 20 марта (1 апреля), в прессе был напечатан циркуляр нового госсекретаря по иностранным делам Р. Солсбери британским послам в европейских столицах. Циркуляр появился даже раньше, нежели был сообщен европейским кабинетам по официальным каналам. Так что на совещании у императора 22 марта (3 апреля), где Игнатьев докладывал неутешительные итоги своего визита в Вену, содержание этого циркуляра также оказалось в центре внимания. Все постановления Сан-Стефанского договора английское правительство рассматривало как направленные на установление преобладающего влияния России на Востоке. А этого оно допустить никак не могло.
27 марта (8 апреля) на Сан-Стефанский договор в палате лордов обрушился сам премьер-министр. По его мнению, договор «полностью ликвидирует Турцию в Европе и упраздняет здесь суверенное право Оттоманской империи…». Это, по его словам, относилось даже к таким «удаленным провинциям, как Босния, Эпир и Фессалия», которые «передавались» Портой в руки «русской администрации». Такой пассаж являлся не просто ораторским увлечением премьера. Скорее всего, это был продуманный ход, выводящий из зоны возможной критики потенциальную антироссийскую союзницу — Австро-Венгрию. Повторяя Ф. Гизо спустя сорок пять лет, Биконсфилд заявил, что условия договора «превращают Черное море не более чем в Русское озеро, по примеру Каспия». А проведя параллели между египетскими завоеваниями 30-х гг. и настоящими российскими, премьер вновь напустил старые страхи на своих коллег:
«Мы знаем, если это и не в памяти всего настоящего поколения, то, безусловно, об этом помнят некоторые из достопочтенных членов Палаты, как армии, пройдя Сирию и Азию без единого выстрела, заставляли трепетать Константинополь. Так почему же другие армии не могут так же угрожать Египту и Суэцкому каналу, как они сейчас угрожают Константинополю и Босфору».
Биконсфилд говорил, что «мы все еще надеемся и верим, что Конгресс может состояться», но его главной задачей должно быть урегулирование ситуации на основе существующего европейского права, и прежде всего договоров 1856 и 1871 гг.[1257].
Английский циркуляр, жесткие заявления Биконсфилда, провал венской миссии Игнатьева… Европейская петля балканских проблем сдавливала Зимний дворец все сильнее. Александр II был крайне взволнован, а бездействие главнокомандующего по занятию Босфора только усиливало его раздражение. Горчаков вообще никак не хотел отвечать на циркуляр Солсбери, полагая, что всякие новые объяснения будут напрасны. Милютин же настаивал на обратном: надо отвечать и тем самым тянуть время, в противном случае Россию обвинят в «честолюбивых замыслах»[1258].
В целом же отношение российской стороны к циркуляру Солсбери точно определил петербургский корреспондент «Таймс»: это — «новое доказательство того, что британский кабинет решил воевать»[1259].