Столетний узник

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Столетний узник

«Боль жизни сильнее интереса к жизни. Вот поэтому религия всегда будет побеждать философию.»

В. Розанов

В нашей тюремной камере — 18 «штатных» мест: 18 железных привинченных к стенам коек. Теперь эти койки стоят вертикально, словно ржавые, погнутые обломки старого забора. Эти койки уже много лет не опускались на пол, ибо советский «жилкризис» не выпускает из своих лап и тюрьмы, и население этих тюрем спит по иному, не на койках, этих «пережитках проклятого буржуазного прошлого»…

Только что прошла вечерняя поверка, и в строю у нас оказалось 57 человек… «Перевыполнение социалистического плана», что и говорить…

После поверки мы дожевывали корочки хлеба — остатки фунтового пайка — и стали готовиться ко сну. Дежурные внесли из коридора два десятка деревянных щитов и разложили их рядышком на полу. На этих щитах, соблюдая нехитрые арестантские правила общежития, стало размещаться все пестрое, разноплеменное население нашей камеры. На этом «Ноевом ковчеге» для всех места не хватило, и человек 15 (из числа прибывших последними) стали заботливо расстилать на холодном цементном полу свои пиджаки и куртки, устраивая себе ночное логово по образцу диких зверей.

Кого только нет в числе моих товарищей по камере! Старики и подростки, крестьяне и рабочие, несколько студентов, седой профессор, несколько истощенных интеллигентных лиц, люди с военной выправкой, измученный старый еврей, кучка шумливых беспризорников, для которых тюрьма и улица — их привычное местопребывание… И всех нас спаяло положение узника советской тюрьмы, звание «классового врага и социально-опасного элемента» и трагическая перспектива многих лет каторжного труда в концентрационных лагерях.

Постепенно шум стал стихать. Каждый как-то нашел себе место, и вскрики и ругань все реже перекатывались над серой массой лежащих людей. Сон — единственная радость узника — стал понемногу овладевать голодными и измученными людьми.

Поудобнее приладив в виде подушки свою спинную сумку и накрывшись курткой, я сам стал дремать, когда внезапно в тишине коридора раздались шаги нескольких людей. Еще десяток секунд и шаги остановились у дверей нашей камеры. С противным лязгом звякнул замок и двое надзирателей ввели в двери высокого человека с длинной седой бородой.

Старик этот ступал как-то неуверенно, и было странно видеть, как наши, обычно грубые, сторожа бережно поддерживали его под руки. В полумраке камеры, освещенной только одной тусклой лампочкой в потолке, можно было с трудом различить бледное лицо старика, обращенное прямо вперед, словно он не смотрел на лежавших перед ним людей.

— Эй, кто у вас тут староста? — спросил один из надзирателей.

Я вышел вперед.

— На, вот, принимай-ка старика. — В грубом, резком голосе надзирателя слышалась какая-то странная сдержанность, словно он чувствовал себя неловко.

— Устрой его тута как-нибудь получше… Ежели что нужно будет — позови кого из наших… Для такого случая…

Он запнулся и, просовывая мою руку под руку старика, сурово, как бы стыдясь мягких ноток голоса, добавил:

— Ну, держи, чего там…

Я удивленно взял протянутую руку, и старик тяжело оперся на нее. Опять звякнул замок камеры, и мы остались одни с новым товарищем по несчастью. Затем старик медленно повернул голову ко мне, и только тогда я увидел, что он слеп…

По неуверенным движениям старика и, вероятно, по направлению моего взгляда и выражению лица и все остальные заключенные заметили это, и гудевшая тихими разговорами камера как-то сразу смолкла, волна ветра задула всякий шум…

Несколько секунд все молчали. Потом старик медленно поклонился в пояс и тихо, но внятно сказал:

— Мир дому сему…

Это старинное полуцерковное приветствие, обращенное к нам, узникам, оторванным от настоящего дома и семьи, показалось настолько странным, что никто не нашелся сразу, что ответить. Всем нам казалось, что появление этого старика — какой-то сон.

Что-то непередаваемо благостное было в выражении его спокойного, обрамленного седой бородой лица, и мне в первые секунды показалось, что передо мной какой-то угодник Божий, каких когда-то, еще мальчиком, я видел на старинных иконах. И теперь казалось, что этот угодник чудом перенесен в нашу камеру, и что наша тоскливая тюремная жизнь прорезана каким-то лучом сказочной легенды…

Но эти несколько секунд растерянности прошли. Живой старик тяжело опирался на мою руку и молчал. Жизнь требовала своего…

— Спасибо, дедушка, — несколько опомнившись, невпопад отвечал я. — Пойдемте, я вас как-нибудь устрою на ночь.

Осторожно проведя старика между лежавшими людьми, я привел его в свой угол. Там, рядом со мной лежал и теперь сладко спал Петька-Шкет, молодой вор, паренек, никогда не знавший дома и семьи, отчаянная башка, драчун и хулиган, в вечерние часы рассказывавший мне всякие случаи своей беспризорной жизни.

— Слушай, Петька, потеснись-ка малость! — толкнул я парнишку. — Тут, вот, старика привели. Нужно место дать…

Заспанное лицо Петьки недовольно поморщилось. Не открывая глаз, он раздраженно заворчал:

— К чертовой матери… Пущай под парашей ложится… Я не обязан…

Сосед сердито толкнул его кулаком в бок:

— Да ты посмотри, хрен собачий, кого привели-то!

Петька приподнялся с явным намерением испустить поток ругательств, но слова замерли у него на языке. Он увидел перед собой высокую, величавую фигуру старика, и остатки сна мигом слетели с него. Он удивленно вытаращил глаза и выразительно свистнул.

— Ого-го-го!.. Вот это — да!..

И, не прибавив больше ни слова, паренек молча свернул свой рваный пиджак и уступил место «товарищу». Я помог старику опуститься на щит и положить под голову маленькую котомку. Устроившись немного поудобнее, мой новый сосед перекрестился и неторопливо сказал:

— Ну вот, Бог даст, и отдохну несколько деньков… А то два месяца, как все везут и везут…

— А откуда вас, дедушка, везут-то? — несмело спросил кто-то из лежавших.

— Да издалека, сынок, издалека. С Афона… С Нового Афона, святого монастыря Божьего…

— А за что это вас?

— Не знаю, сынок. По правде сказать, сам не знаю, — спокойно и мягко ответил старик. — Мне не сказали. Прямо со скита взяли. Я там схимником, монахом в горах жил. Монастырь-то самый давно уже забрали, но меня, вот, пока не трогали… Разве-ж я кому мешаю?..

Старик говорил медленно, и к мягкому звуку его голоса с затаенным дыханием прислушивалась вся камера. Каким-то миром веяло от слов старика, хотя эти простые слова были полны трагического смысла. Но в его голосе чувствовалась какая-то примиренность с жизнью, какое-то глубокое душевное спокойствие, умиротворяюще действовавшее на всех нас, напряженных и озлобленных.

— А где это вы, батюшка, глаза-то свои потеряли? — с живым сочувствием спросил какой-то маленький крестьянин.

— Эх, давно, сынок, давно дело было… После войны. Годочков этак с десять тому назад. Когда голод-то первый был, наказание за грехи наши… Да и то сказать, глаза-то у меня, верно, уж некрепкие были. Много лет на Божьем свете прожил. Уж и забыл точно… Кажись, как-бы 108 или 109 годов живу. Теперь Божьему свету уж только по памяти радуюсь. Ночь вечная перед глазами…

На бледном лице монаха под седыми усами появилась едва заметная грустная улыбка. Но глаза его смотрели по-прежнему в одну точку немигающим мутным взглядом.

— Господи Боже! — не выдержал кто-то. — Да за что-ж вас сюда послали?

— Да я уж говорил, сынок, что не знаю. Какой с меня вред? А вот, все возят по тюрьмам разным. Три годочка какого-то лагеря назначили…

— Соловки, верно?

— Не знаю, сынок, и этого не знаю… Дал бы то Господь, чтобы туда послали. В молодые годы был я в этом святом месте. Видал все благолепие монастыря-то Соловецкого. У нас, на Новом-то Афоне, скалы дикие, юг, море синее… А там, на Соловках, тихо все, бедно. А монаху-то суровое, да бедное — для души-то легче. Да… Думал я еще раз съездить туда перед смертью, да вот не привел Господь… А теперь, вот, за решетками везут. Как зверя, али убийцу лютого! Ну, что-ж! На все Божие воля! Без Его святой воли и волос с головы не упадет… Не ведают бо, что творят.

На несколько секунд воцарилась мертвая тишина. Для всех нас, столько слышавших про ужасы Соловецкого концлагеря, было ясно, что старику не выйти оттуда живым. Не даром Соловки, превращенные в самый суровый застенок красного террора, называли «островом пыток и смерти». Я сам, только что вырвавшись оттуда и направляясь в Сибирскую ссылку, знал лучше многих, что для старика заключение в Соловки — замаскированная смертная казнь…

Видимо, монах понял наше молчание.

— Да… В Соловки, значит, — медленно повторил он. — Ну, что-ж… Там и умереть легче будет. Благодать-то Божья незримо витает в святом месте. И злым людям не очернить святыни. Только бы, вот, доехать живым туда, а там… Это вам, молодым, смерть страшна. А нам, старикам, служителям Божьим… Мы как с трудной дороги домой возвращаемся, когда час последний пробьет. С чистой совестью, да с именем Божьим везде смерть легка…

Слова старика, сказанные с невыразимой простотой, произвели необычайное впечатление на всех нас, измученных, голодных, оторванных от дома и семьи, у кого они были, видящих впереди тернистый путь советского заключение — бесконечные тюрьмы, каторжный труд и ссылки… Каждый из нас чувствовал себя невинным или не заслуживающим такого сурового наказания. И всех нас, людей с надломленной, озлобленной душой, как-то смягчила и одновременно пристыдила картина этой величественной скорби и смирения… И фигура старика-монаха словно опять выросла в дверях тюрьмы и мягко сказала всем нам:

— Мир дому сему…

И, действительно, какой-то мир, какая-то светлая мягкая грусть стали заменять в душе озлобленность и боль.

И все мы не могли оторвать глаз от лица слепого старика, и когда он, съев кусок черного хлеба и запив его водой, тяжело повернулся и стал на колени, в камере настала такая тишина, что казалось — никто не дышит.

В этом мертвенном молчании обреченный на смерть старик стал молиться… И все мы почувствовали, что не только между ним и Божьим миром нет преград в виде каменных стен и толстых железных решеток, но что эта молитва величавого страдальца приближает и нас к Престолу Всевышнего и облегчает у Его ног наше горе и нашу боль…

Я оглянулся… Десятки напряженных лиц с широко раскрытыми глазами, не отрываясь, смотрели на поднятую вверх голову старика с невидящими глазами, и всем чудилось, что он, этот слепой монах, видит там, вверху, то, что недоступно нам, жалким песчинкам мирового хаоса…

И в необычайной тишине тюремной клетки простые, бесхитростные слова молитвы старика четко разносились по всем углам и, как мне казалось, вливались в раскрытое сердце каждого из нас…

Тусклая лампочка оставляла в полумраке ободранные стены нашей камеры, через окно на фони темного переплета решеток виднелось синее летнее небо, и слабые лучи лунного света мягко серебрили голову коленопреклоненного монаха…

Петька-Шкет, лихой жулик и бесшабашный вор, стоял у стены, опершись на одно колено, не замечая, что одна рука его так и осталась протянутой в воздухе, и с напряженным, замершим лицом слушал слова молитвы старика.

И на его глазах, глазах юноши, выросшего без ласки матери и уюта дома, видевшего в жизни только брань, побои, тюрьмы и голод, затравленного, как дикий волчонок, — на его глазах стояли слезы, скатываясь по щекам… Но он не замечал этого.

Для него, как и для остальных беспризорников, детей, раздавленных безжалостной колесницей социализма, это была первая молитва, которую они услышали в своей исковерканной жизни…

***

Перевернулась еще одна страница моей истории

— Солоневич здесь?

Я отозвался.

— Прочтите и распишитесь, — надзиратель протянул мне бумажку.

«Выписка из протокола заседание Коллегии ОГПУ»… Сердце у меня екнуло. Как-то решилась моя судьба?

… «Постановили: заменить гр. Солоневичу Б. Л. заключение в концлагере ссылкой в Сибирь…»

Фу… Слава Тебе, Господи!

В памяти почему-то, как мгновенное видение пронеслась величественная картина Соловецкого монастыря и одновременно почувствовалось громадное облегчение — возвращаться не придется. Соловки твердо ушли в прошлое.

Впереди — Сибирь, суровая страна ссылки. Ну, что-ж! Посмотрим, какова-то она будет мне, эта Сибирь.

— А когда отправят?

— Вот, цельный этап наберут — тогда и отправят, — устало буркнул тюремщик, принимая бумажку.

— А скоро?

— В свое время. Ни раньше, ни позже…