Капкан сжимается

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Капкан сжимается

С высоты 4-го этажа широко разворачивалась панорама Лубянской площади. Стена Китай-города зубчатыми уступами спускалась к другой шумящей площади. Посредине этой старинной, изъеденной веками стены, грозно возвышалась Никольская башня со своими узкими бойницами. Крыши и купола Москвы — сердца России — блестели на солнце и туманились вдали. Чуть доносились суетливые звонки трамваев, да людской муравейник струями шевелился по краям широкой площади.

«Когда это мне еще придется ходить свободным по Москве?» мелькнуло у меня в голове, и сердце заныло при мысли о годах неволи, лежащих впереди. По концу допроса я ясно видел, что надежд на освобождение нет. Если не расстреляют, то, по крайней мере, длительное заключение обеспечено. Из рук ГПУ, как некогда из рук инквизиции, так просто не вырваться.

Несмотря на все эти мысли, на душе у меня было легко и спокойно. К мысли о неизбежности репрессий ГПУ я давно уже привык. Компромиссы с совестью мне были противны, а угроз я не боялся. Мое душевное спокойствие нарушала только мысль о том, как тяжело переживают эти дни неизвестности мой брат и жена, в привязанности которых я был глубоко уверен.

Я опять поглядел в окно. Может быть, как раз в эту минуту, кто нибудь из них идет по этой площади и с сжимающимся от боли сердцем смотрит на мрачные, овеянные кровавой славой стены ГПУ. И ведь все-таки мне легче, чем им. Боль за любимого всегда острее и сильнее, чем своя собственная боль…

Следователь вызвал меня из задумчивости просьбой подписать протокол допроса. Я внимательно прочел его и, к своему большому изумлению, не нашел в нем обычных для ГПУ ловушек или искажений.

Подписывая, я высказал своему следователю удивление, что протокол допроса написан так коротко и точно.

— Ну, мы ведь знаем, как с кем обращаться, — сухо усмехнулся тот. — Вас-то, во всяком случае, мы не будем пугать револьверами и путать протокольными штучками. Видывали вас на ринге, да и книги ваши почитывали. Ваш характер нам давно знаком, и в отношении вас у нас есть другой подход… Подпишите пока, кстати, и это, — добавил он, протягивая мне листок бумаги.

На нем стояло:

«Гражданин Солоневич Б. Л., инспектор Морского Флота, обвиняется в преступлениях, предусмотренных в статье 61 Уголовного Кодекса.

Начальник Секретного Отдела ОГПУ (подпись).

Настоящее заключение мне объявлено.

(Подпись заключенного). 4 июня 1926 г.»

Я удивленно поднял брови.

— Простите, т. следователь, но меня ведь пока ни в чем не обвиняли. Были высказаны только некоторые подозрения, не поддержанные обвинительным материалом, да было задано несколько вопросов.

— Мы зря не арестовываем. У нас давно имеется достаточно материала для вашего обвинения, — сурово отрезал чекист.

— Так предъявите мне его!

— В свое время покажем, если найдем нужным. А пока распишитесь в том, что вы получили обвинение.

— Позвольте. Но ведь я не знаю даже, что это за обвинение! Имею же я право хотя бы узнать, что это за статья Уголовного Кодекса? Имейте в виду, что без этого я не подпишу.

Видя мою настойчивость, следователь неохотно протянул мне книжку. Там в отделе: «Государственные преступления» статья 61 (ныне 58, пункт 4) гласила:

«Участие или содействие организации, имеющей целью помощь международной буржуазии. Карается — вплоть до высшей меры наказания».

— Какое отношение я имею к этой статье? И к «международной буржуазии»?

— Да, собственно говоря, это и не играет особой роли. Это только формальность. Мы судим не по формальным материалам, а по своему впечатлению и внутреннему убеждению. Какая именно статья будет упомянута в вашем приговоре — это и не так важно…

— Ого! Вы говорите о приговоре, как о чем-то уже решенном! Разве вопрос о нем был решен еще и до нашего сегодняшнего разговора?

Мой хмурый следователь резко выпрямился и с угрозой отчеканил:

— Приговор зависит от вас. Вы отказались работать с пионерами и дать нам сведение о белой молодежи. Этим отказом вы сами подписали себе обвинительный приговор за свою подпольную работу…

Потом внезапно резкий тон следователя упал с угрожающего на самый задушевный.

— Позвольте мне, Борис Лукьянович, на минутку быть для вас не следователем, а другом… Я вам от всей души советую подумать о последствиях вашего упорства… Вспомните о вашем будущем. Вы ведь недавно женились. Зачем вам разбивать жизнь и свою, и Ирины Францисковны? Вы — человек умный, образованный, энергичный. Впереди у вас широчайшее поле деятельности и как врача, и как спортивного деятеля. И мы даем вам прекрасные возможности для работы. Подумайте над этим в своей камере и давайте работать вместе… Как только вы передумаете — напишите мне записку, я вас сейчас же вызову, и мы договоримся к взаимному удовольствию.

Последние слова он произнес совсем ласково и нажал кнопку звонка.

В комнату вошел дежурный надзиратель. — Значит, мы так и договоримся Я буду ждать от вас перемены решения, — отпуская меня, произнес следователь.

— Не могу вас порадовать надеждой на это, — пожал я плечами. — У меня своя точка зрение на сделки с совестью.

— Ну, как знаете, — хмуро отрубил чекист. — Ваше дело. Отведите его обратно в камеру, — буркнул он надзирателю и опустил лицо к бумагам.

Так закончился мой первый и, увы, последний допрос. Я не «раскаялся» и после 4 1/2 месяцев заключение получил приговор…

Таково «правосудие» в «стране социализма»…

Пытка

Длинный, тоскливый вечер. Лечь спать еще не разрешается, и я хожу из угла в угол своего каменного мешка, стараясь занять мозг какой-нибудь работой, ибо по правилам тюрем ОГПУ мне не разрешается ни книг, ни бумаги, ни прогулок, ни свиданий, ни передач… И чтобы скоротать бесконечные часы, я решаю математические задачи, тренируюсь в переводах на иностранные языки или вспоминаю читанные поэмы. Художественные вымыслы великих поэтов уносят мысль в иную, светлую, жизнь и помогают забыть гнетущее настоящее…

В дверях лязг замка… Железная дверь медленно открывается и пропускает внутрь моей камеры маленького человечка, растерянно оглядывающегося по сторонам и как бы еще не верящего, что он в тюрьме… Впустив человека, дверь равнодушно закрывается, и я с любопытством оглядываю своего нового товарища по несчастью.

Это — низенький толстый человечек, хорошо одетый и, видимо, хорошо живший на воле. Сейчас его полное бритое лицо искажено гримасой отчаяние и ужаса.

— Как это?.. Где это мы?.. Где я? — путаясь в словах, срывающимся голосом спрашивает он не столько у меня, как, видимо, разговаривая сам с собой.

По его поведению ясно видно, что он «новичок по тюремному делу» и что арест и тюрьма свалились на него, как снег на голову…

После получасового разговора он несколько успокаивается и может более или менее связно рассказать свою историю. Он — газетный работник крупного масштаба, коммунист, бывавший частенько в группе каких-то журналистов и писателей. В этой компании он соответственно выпивал и за рюмочкой делился своими мыслями о злободневных вопросах политики. Он клянется с истерической искренностью, что в этих разговорах не было ничего контрреволюционного. Но, охотясь за всякими «оппозиционерами», ГПУ захватило всю эту компанию, и в неволе ОГПУ оказался и он, сейчас проклинающий свою неосторожность…

— И зачем только нелегкая понесла меня в ихнюю компанию! — стонет он. — Я же не причем… Я ни в чем не виноват… Моя бедная жена осталась без куска хлеба… Боже мой… Боже мой…

Мои слова действуют на него умиротворяюще, и он дает себя уговорить прилечь и поспать.

Но спокойно уснуть в тюрьме ОГПУ — нелегкая задача для взволнованных нервов. Ночная тишина то и дело прерывается криками, какими-то воплями, хохотом сумасшедшего, какими-то неясными шумами. Потом заглушенный крик слышен совсем где-то рядом и через несколько минут по коридору с мягким топотом ведут или несут какую-то жертву.

Этот зловещий шум у нашей двери действует на моего компаньона, как удар кнута. Он срывается с койки и дрожащим голосом спрашивает:

— Что это? Что это?.. Там убивают?..

— Нет, нет, — успокаиваю я его первым попавшимся объяснением, ибо по его диким глазам видно, что его натянутые нервы вот-вот взорвутся истерическим припадком… — Это, вероятно, просто пьяного привели…

Не могу же я ему сказать правды! Разве ему, новичку, можно сообщить, что это повели кого-то на расстрел, и что теперь в подвале, может быть, даже под нашими ногами, этот, только что кричавший, человек корчится в последних судорогах на окровавленном полу…

Но, несмотря на мои успокоительные слова, новичок продолжает вздрагивать на досках койки и широко раскрытыми глазами впивается в глазок тюремной двери. В полумраке камеры этот глазок кажется холодным беспощадным взглядом хищного зверя, злорадно наблюдающего за корчащейся в предсмертном ужасе, загнанной жертвой.

Неожиданно раздается четкий звон ключей, тяжело открывается дверь, и на пороге появляется фигура надзирателя.

— Кто здесь есть на букву «Г»?

— Что, что? — задыхаясь, нервно переспрашивает новичок.

Я вижу, что он не понимает вопроса надзирателя.

— Как ваша фамилия?

— Моя?.. Моя фамилия? Гай… А что?

— Выходите без вещей, — равнодушно роняет надзиратель, отступая в коридор. Я вижу, что мой товарищ в ужасе. Куда это ночью могут вести?

— Не бойтесь, дружище, — подталкиваю я его к двери… — Это вас на допрос вызывают. Следователи часто по ночам работают… Ничего, не нервничайте… Будьте спокойны… Все хорошо кончится…

Уже светало, когда я проснулся от лязга ключей и увидел бледное трясущееся лицо Гая, возвратившегося «домой». Он бессильно опустился на койку и забормотал:

— Боже мой… Я же ничего не знаю! А они кричат… Револьвером угрожают… Откуда же мне знать?.. Требуют признания… Говорят — «расстреляем»… А я же, ей Богу, ничего не знаю… За что, Боже мой… За что?

Бедняга стал метаться по камере, с бледным, искаженным лицом, и, видимо, мои успокаивающие слова не доходили до его сознания.

Только через несколько часов он смог связно рассказать, что на допросе от него требовали сведение о каких-то незнакомых ему людях, предлагали подписать уже готовые признания, ругали, кричали, подносили к носу наган и грозили тут же на месте расстрелять, «как дохлую собаку»…

К вечеру его опять вызвали на допрос, и опять он вернулся испуганным, почти онемевшим от ужаса. На мои расспросы он мог только простонать:

— Се… сегодня… ночью… раз… расстреляют…

Все мои попытки убедить, что его только пугают, не помогли. Расширенными от ужаса глазами он глядел в одну точку каменной стены и только бормотал:

— За что? Боже мой, за что? Ведь я ничего не знаю!..

Утомленный волнениями этого дня, я уже дремал, когда поздно вечером внезапно проснулся от непривычного шума гулких шагов по деревянному полу. Во внутренней тюрьме ОГПУ полы коридоров выстланы половиками, и надзиратели ходят в войлочных туфлях, чтобы иметь возможность неслышно подкрадываться к дверям и подглядывать в глазок. А на этот раз в тишине коридора слышался четкий звук шагов нескольких людей и звон шпор.

Весь этот шум показался странным и для меня. Мой товарищ в испуге вздрогнул и приподнялся на своей койке.

Шаги медленно приближаются… Все ближе… Вот они у самой двери… и проходят мимо.

Со вздохом облегчение Гай опускает голову на сверток пальто, заменяющий ему подушку.

Еще полчаса молчания, и опять в тишине раздаются такие же шаги. Опять медленно и грозно звучит по коридору стук каблуков. Мне чудится, что этот стук как-то демонстративно медленней и громче, чем обычный шум идущей группы. И нервное напряжение невольно охватывает все существо.

Вот шаги уже у двери, и вдруг… шум их стихает. Молчание. Несколько глухих слов, опять шум шагов, и люди уходят.

Бедняга журналист вытирает капли пота со своего бледного лица и без сил вытягивается на койке.

Проходит еще час молчания, прерываемого воплями, стонами или глухими рыданиями… Из тысяч страдающих здесь людей не у всех хватает сил сдержать свое отчаяние перед ужасом своего настоящего и будущего.

Но вот опять шаги… Уже и у меня, видавшего виды человека, замирает сердце и какой-то ком подкатывает к горлу, мешая дышать. Я неожиданно для себя самого замечаю, что пальцы рук как-то нервно вздрагивают и сжимаются, комкая накинутую сверху шинель.

Мой товарищ по камере весь дрожит мелкой нервной дрожью, и все силы его существа сосредоточены в слухе — не за ним ли идут эти люди?

Шаги уже под дверью. Они опять останавливаются, опять шум голосов, и вдруг — о, ужас! — ледяная струйка пробегает по телу: ручка двери звякает.

«Трак, трак», медленно, похоронным звоном щелкает ключ. Дверь остается запертой.

«Трак, трак», опять насмешливым дребезжащим клекотом хохочет ключ. За дверью слышен невнятный звук слов, отрывистый, грубый смех, и опять звук шагов замирает в отдалении.

Тело моего товарища дергается от истерических рыданий.

Еще мучительный час без сна, свинцом давящий на измученные нервы. И вот опять те же шаги. Так же медленно, так же торжественно звучат они в давящей тишине ночи. Все ближе… Уже у двери… Шум неторопливого разговора. Ключ опять сухо и звонко гремит о сталь замка, и на этот раз дверь медленно, дюйм за дюймом, открывается. За дверями, в коридоре стоят чекисты в полной форме с револьверами в руках…

Проходит несколько секунд томительного молчания, от которого то стучит, как молот, то замирает похолодевшее сердце. И потом вдруг дверь начинает так же медленно закрываться, и через минуту мы снова окружены давящей тишиной.

Но пытка еще не кончилась. И еще через час так же медленно звучат шаги, неторопливо открывается дверь, и в камеру входят трое чекистов с каменно суровыми лицами и с револьверами в руках. У переднего в руке листок бумаги.

Не обращая на меня внимания, они подходят к койке Гая, приподнимающегося в ужасе и дикими глазами смотрящего в непроницаемое лицо переднего чекиста.

Опять молчание. Опять нервы напрягаются, как стальные струны, и кажется, что вот-вот в сердце что-то лопнет и милосердная завеса мрака окутает весь ужас этих моментов.

Поединок глаз длится несколько секунд. Полусумасшедший от ужаса взгляд арестанта тонет в мрачных глубинах взгляда палача.

Но вот листок шевельнулся в руке. Старший опускает глаза вниз, словно читает там что-то, и опять пристально смотрит на свою жертву.

— Это вы, гражданин Гай? — зловеще-спокойно спрашивает бесстрастный голос.

— Я… я… Да… Это я… — срывающимся шепотом выдавливает Гай.

Выражение грубого лица чекиста не меняется, и его жестокие глаза в упор смотрят в лицо измученного человека. Он, видимо, наслаждается своей властью и старается продлить эти страшные мгновения.

Потом он внезапно поворачивается и молча уходит вместе со своими спутниками, оставив в камере раздавленного пыткой человека.

До утра нас больше не тревожили, но уснуть мы уже не могли. Днем Гай в отчаянии метался по камере, бился головой об стену и был, действительно, близок к сумасшествию. К вечеру его опять вызвали на допрос, и следователь сказал ему с издевательской усмешечкой:

— Простите, пожалуйста, что сегодня ночью вас н а п р а с н о потревожили. Вы сами понимаете — работы такая масса… Большую часть ваших товарищей пришлось расстрелять. Вас, к сожалению, не успели. Но уж сегодня ночью наверняка пригласим вас в подвал… а потом и дальше… Простите за беспокойство…

Гай был доведен почти до помешательства. Вернувшись в камеру, он упал на пол в истерическом припадке.

Я пытался вызвать врача, но надзиратель равнодушно заявил:

— По пустякам не вызываем…

А мой товарищ бился в рыданиях, боролся со мной, желая разбить себе голову о стену и в отчаянии кричал:

— Скорее расстреливайте… Я больше не могу! Не мучьте!..

Я силой уложил его на койку и держал до тех пор, пока он не ослабел и не задремал, изредка всхлипывая и вздрагивая.

Поздно ночью раздался звон ключей, и в дверях появились те же трое угрюмых чекистов. Старший из них сухо сказал:

— Выходите.

— Ку… куда? — растерянно и тупо спросил измученный Гай. — С вещами?

— А нам все равно. Плевать нам на ваши вещи… Да живей пошевеливайся, когда вам говорят! — резко и грубо крикнул чекист, и с дрожащими губами и бледным лицом Гай вышел в коридор. Дверь лязгнула, и я опять остался один.

Прошло не более часа, как бедняга вернулся, без сил растянулся на койке и простонал:

— Я подписал… Все, что они приказали… Все равно я не мог больше…

— Но вы хоть прочли, что подписывали?

— Нет, где там! В подвале все было… Там в углу мертвый лежал… Разве я мог понять что-либо?.. Все равно…

Опять шум раскрывающихся дверей и окрик.

— Собирайся с вещами…

— Куда? Я только что был…

— Не разговаривай. Собирай вещи!

В последний раз передо мною мелькнуло искаженное мукой лицо Гая, хлопнула дверь, и опять воцарилась прежняя тишина, словно и не проходила перед моими глазами трагедие человека и картина «чекистского следствия».

Боже мой! Неужели и к нашим скаутам, девушкам и юношам, на заре жизни, применят такие же способы психической пытки?

Днем в мою камеру вошел старший надзиратель и деловито спросил:

— Дать бумаги для заявление следователю?

Я сжал зубы и резко ответил:

— Нет, не нужно…