Туман юношеского идеализма
Туман юношеского идеализма
Поздно вечером, прижавшись лежа друг к другу в полутемном углу подвала, мы разговорились. Костя рассказал мне последние новости города. Оказалось, что нажим на свободу молодежных организаций усиливается с каждым днем. Сокол уже закрыт. Вместо него создан «Первый Государственный Спорт Клуб», и комиссаром туда назначен какой-то Майсурадзе, молодой, но заслуженный чекист. Та же участь постигла и прекрасный немецкий спорт-клуб.
Закрыто было и «Маккаби», которому еще раньше не без издевки передали для спорт-клуба помещение закрытой синагоги. Синагога, как спортивный зал, пустовала, и потом ее превратили в склад…
Плохие новости были и в скаутской жизни. Ожидание Владимира Ивановича сбылись: Комсомол запретил скаутам работу в приютах.
— Ну, и как там теперь?
— Да паршиво… Ребята почти все уже разбежались. Заведующая ихняя, помните, седая такая, — рассказывал Костя, — так ее тоже вышибли, за «чуждое происхождение». Какую-то щирую комсомолку назначили. Да разве-ж ей справиться?
— По дурацки все это вышло… И не поймешь сразу, для чего это все нужно…
— А того комсомольца, который там когда-то скандал устроил, так его на улице с проломанной головой нашли. Кирпичом кто-то чебурахнул…
Я вспомнил решительное и мрачное лицо Митьки и подумал:
«Этот действительно, не простит!»…
Мы помолчали. Я оглядел нашу камеру.
Вверху, над дверями тускло горела лампочка, а в окне подвала на темно-синем фони южного неба четким мрачным силуэтом вырисовывалась толстая решетка. Кругом нас десятки людей уже спали тяжелым сном. Скрючившись на цементном полу, прикрывшись пиджаками и куртками, они вздрагивали и что-то бормотали во сне. Вероятно, им снились знакомые картины домашней спокойной жизни, уюта, счастья и родной семьи. Как много радости дает сон бедному заключенному!..
— Да, попались мы с вами, Костя, — вздохнул я. — Придется узнать почем фунт лиха… Вляпались мы в переделку…
— Ничего, дядя Боб, — оптимистически возразил Костя. — Это все пустяки. Новая жизнь всегда в муках рождается. Зато потом как хорошо-то будет!
— А чем раньше плохо было, Костя?
— Да как же — ведь при царском режиме ужас как всем тяжело жилось. Крестьяне голодали, рабочих казаки нагайками везде били. Люди в тюрьмах и на каторге мучились. Потому-то ведь и революция была.
— А кто вам рассказывал про все это?
— Кто? Да в книгах пишут… Я-то сам не помню, конечно, но везде об этом прочесть можно.
— А вы всему этому верите?
Юноша не понял вопроса.
— Как это — верю? Ну, конечно же. А разве неправда, что в царское время все не жили, а только мучились?
— Ну, конечно, нет. Вранье это все. Вот вы поговорите со спокойным честным человеком — он вам, Костя, расскажет правду о старом времени.
— Как, разве-ж не было террора?
— По сравнению с теперешним — так, курам на смех… Да, вот, сами услышите…
— Что услышу?
— Когда расстрелы будут. На днях, вероятно…
— Как, здесь — в тюрьме? — испуганно воскликнул Костя и вздрогнул.
— Здесь, здесь. И из нашей камеры, вероятно, возьмут многих…
Костя съежился и замолчал. Настоящая, не книжная, действительность начинала, видимо, иначе представляться его глазам.
— Ну, все-таки все это временно, дядя Боб, — тихо ответил он, наконец. — У меня есть товарищ по школе, Алеша, комсомолец. Он мне много книг понадавал и рассказывал обо всем. «Нужно все старое перевернуть, весь мир перестроить, чтобы везде правда и справедливость была, чтобы эксплуатации не было, да этих, вот, жестокостей».
— Так что же — жестокостями жестокости прекращать? Так, что ли?
— Но зато ведь, дядя Боб, за какие идеалы — братство всех народов, счастье всего человечества, социальная правда, вечная свобода, отсутствие войн и эксплуатации… Из-за этого и помучиться можно…
— И все это достигается руками ВЧК?
— А причем здесь ВЧК?
— Да ведь она-то и есть путь к этим красивым высотам.
Костя опять съежился.
— Ну, что-ж… Это все временные жестокости. В борьбе классов этого не избежать…
— Ну, а вы-то Костя, как в эту борьбу классов ввязались?
— Почему ввязался?
— Да, вот, сидите здесь?
— Я-то?.. Да это ошибка…
— Ну, а я?
— Да тоже, вероятно… Для выяснения… А потом выпустят.
— Ну, а почему «Сокол» закрыт, Кригер, начальник «Сокола», арестован, скаутов преследуют, тюрьмы переполнены, расстрелы идут. Вот, днем здесь увидите — тут у нас в камере два священника есть, профессора, крестьяне, рабочие ученики, воры — все это классовые враги?
— Я… я не знаю, — неуверенно ответил юноша. — Я думаю, что тут какая-нибудь ошибка. Можно новое построить без всех этих жестокостей. Алешка, вот, тоже так думает. Приглашает и меня тоже в комсомол записаться… Я не знаю…
— Но ведь, становясь комсомольцем, вы входите в организацию, которая и держит нас всех тут, в тюрьме.
— Ну, я согласен, Б. Л., что пока еще не все налажено. Есть перегибы и неправильности. Ну, и несправедливость тоже… Но ведь для того люди и входят туда, чтобы помочь найти правильную линию…
— А если с вашими мнениями и вкусами не будут считаться, а заставят вас расстреливать… ну, хоть бы какого-либо священника или, скажем, даже меня — как тут?
— Ну, как же можно?.. Я не для этого поступил бы в комсомол!
— Но ведь, даже и не расстреливая сами, вы все-таки становитесь винтиком той машины, которая расстреливает. Ведь палач, следователь, ГПУ, партия, комсомол, советская власть, Коминтерн — все это звенья одной и той же цепи… Как тут?
— Но ведь если так рассуждать, Б. Л., так нужно либо стрелять в них, либо исправить. Нельзя же в сторони стоять…
— А вы что выбираете?
— Я-то? Я хочу помочь все это справедливо наладить… Идеи-то ведь прекрасные …
— А вы, Костя, не боитесь, что вас сомнет эта машина?
Юноша передернул плечами.
— Н-н-е знаю… Хочется попробовать… Стрелять в них — рука не поднимается. Ведь, может быть, что и выйдет, несмотря на ошибки и на кровь… А в сторони стоять — тоже не могу… Попробую…
Мясорубка
Помню один из тюремных дней, почему-то особенно врезавшихся в память.
Вечера было заседание коллегии ЧК. Это значит, что сегодня вечером будут расстрелы… Поэтому особенно бледны и напряжены лица тех, кто имеет основание ждать в этот день «приговора пролетарского правосудия»…
Тюрьма замерла. Еще с утра общая нервность охватила всех. Караулы усилены. Надзиратели особенно грубы и резки, как будто своей жестокостью стараются замаскировать и свое волнение…
Днем в придавленных тишиной коридорах — движение. Звякают ключи, и на пороге камеры появляется низкий коренастый человек с угрюмым квадратным лицом, за спиной которого видны испуганные лица наших сторожей.
Человек останавливается в дверях и, заложив руки в карманы, медленно обводит своим взглядом всех нас, замерших и придавленных каким-то необъяснимым ужасом. Не изменяя направление взгляда и выражение своего каменного лица-маски, незнакомец молча медленно поворачивает голову и поочередно заглядывает в глаза каждому. И тот, на которого упал этот странно мертвенный взор, внутренне скорчивается от непонятного ужаса перед этими пустыми, безжизненно жестокими глазами. И словно испепелив своим мертвым взглядом жившие в глубине души каждого надежды, незнакомец медленно подворачивается и уходит. Гремит дверь, но еще долго никто не может шевельнуться, словно все остаются скованными этими полубезумными глазами.
Из угла камеры слышен свистящий полу-шепот, полу-стон чекиста, ждущего расстрела:
— Это — палач…
И каждый невольно вздрагивает при мысли, что ему сегодня суждено, может быть, еще раз встретить взгляд этих страшных глаз за несколько секунд до последнего неслышного толчка пули в затылок и падение в вечную темноту…
Через окно слышны заглушенные звонки трамваев и шум улицы. А мы все заперты в железную клетку и находимся в полной власти людей с безумными глазами…
* * *
К вечеру смена часовых и надзирателей. Запах водки и эфира наполняет коридоры. Наконец, среди угрюмаго, подавленного молчание раздается шум шагов, звон ключей, и в нашу камеру входит группа чекистов с револьверами в руках. Начинается чтение списка смерти.
— Авилов? — вызывает комендант.
С лица моего собеседника, молодого крестьянского парня, замешанного в сопротивлении при отбирании хлеба в деревне, разом сбегает вся краска.
— Есть, — отвечает он упавшим голосом.
— Имя, отчество?
— Иван Алексеевич, — звучит срывающейся голос.
— Собирай вещи!
— Куда? — странно спокойным тоном спрашивает парень.
— Там тебе скажут… Домой, к бабе на печку, — кричит чекист, обдавая нас запахом спирта, и от его шутки все вздрагивают, словно от удара ледяного ветра.
— Барышев!
— Есть. — Еще одно лицо становится бледным, как мел, и на нем резче и яснее выступают следы ударов рукояткой нагана.
— Имя, отчество?
— Петр Елисеевич.
— Сколько лет?
— Двадцать восемь.
— Довольно пожил, сукин сын!.. Собирай вещи, сволочь!…
Медленно идет роковой список, и всем кажется, что эти минуты хуже пули, хуже всякой пытки. Тe, кто по алфавиту уже пропущены, бессильно лежат на полу, не будучи в силах оторвать глаз от страшной, еще продолжавшейся сцены. А каждый из остальных, замерев, с острым напряжением и мукой, ждет — будет ли произнесено и его имя.
Вот и буква «С».
— Сегал…
— Снегирев…
— Сол… - комендант запнулся. Только сотая доля секунды… А сколько пережито в этот миг!…
— Солнышков…
— Топорков…
— Харликов…
Молчание.
— Харликов! — возвышает голос комендант.
Опять молчание.
— Гм… Так нет Харликова? — с мрачной подозрительностью мычит чекист, вглядываясь в список, и вдруг, осененный какой-то мыслью, спрашивает:
— Ну, а подходящий есть?
По справке надзирателя оказывается, что есть Хомяков с другим именем, но совпадающим отчеством.
— Ладно, сойдет!.. Выходи…
Последние буквы, последние имена…
— Щукин!
Из угла камеры молча поднимается фигура молодого монаха с красивым лицом, обрамленным черной бородой. Он молча крестится и идет прямо к двери.
— Эй, поп, а вещи где?
Монах приостанавливается и смотрит прямо в глаза коменданту.
— Нет у меня вещей, — тихо отвечает он.
Среди чекистов грубый хохот.
— Налегке в Царство Небесное собрался?
— Опиум — он без вещей, все едино, как пар!
— Ну, катись, долгогривый, катышком!
Монах ровным шагом, с высоко поднятой головой скрывается в дверях…
В этот день из 40 арестованных нашей камеры взяли 24.
* * *
Кончился вызов, ушли чекисты, но в камере не слышно ни звука. Оставшиеся лежат в бессилии, словно их тело и души раздавлены прошедшей сценой…
И только через час мне передают небольшую котомку.
— Т. Солоневич, вы, как староста, распределите… Щукин оставил.
Котомка — это вещи монаха. В ней смена белья и немного продовольствия.
Голодных и раздетых всегда много. Но у кого не станет поперек горла кусок хлеба в такие часы?..
* * *
Часов в 11 вечера окно нашей камеры задвигается ставней, и во дворе ЧК начинается заключительная процедура. Группами по 4–5 человек приговоренных выводят во двор и вталкивают в маленький домик, у гаража, откуда через некоторое время с равными промежутками — в одну минуту — раздаются выстрелы.
Несмотря на все запрещения, поставив у двери «на стреме» маленького воришку, я через щелку ставни наблюдаю за происходящим.
Вот идет новая партия — 4 мужчины и одна женщина. При холодном тусклом свете качающихся от ветра фонарей можно ясно различить, как каждого из них ведут под руки и подталкивают по двое чекистов.
Жертвы идут, опустив головы, механически, как бы во сне переставляя ноги. Вот, один из них, подойдя к роковому домику, на секунду останавливается, дико озирается по сторонам, рвется в сторону, но спутники грубыми толчками и понуканиями втаскивают его в освещенный прямоугольник двери.
Женщина, идущая последней, внезапно начинает рваться из рук чекистов и ее пронзительные крики огнем проходят по нашим измученным нервам. Она падает на землю, извивается, кусает руки палачам и захлебывается в отчаянном вопле. Один из чекистов, схватив ее за растрепанные волосы, волочит по земле в открытую дверь….
И все эти звуки отчаянной борьбы почти тонут в торжествующе рокочущих звуках в холостую работающих грузовиков.
Монах прошел последний путь, выпрямившись и твердым шагом. Чекисты шли около, не касаясь его…
* * *
Шипит вор у двери, предупреждая о приближении надзирателя, я усаживаюсь на пол. Кто-то берет мою руку, кто-то, прижимается к плечу, в углу раздаются подавленные рыдания, и мы слушаем звуки выстрелов, от которых все вздрагивают, как от электрической искры…. Каждый выстрел — смерть…
* * *
Утром нас погнали мыть цементный пол гаража. И мы грязными тряпками смывали со стен брызги крови и мозгов…