3. Высший класс и народ в Риме того времени, по сведениям Аммиана Марцеллина и Иеронима. — Языческое и христианское общества. — Число населения в городе

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

3. Высший класс и народ в Риме того времени, по сведениям Аммиана Марцеллина и Иеронима. — Языческое и христианское общества. — Число населения в городе

Чтобы изобразить город и народ, которым грозила теперь опасность разорения готами, мы не имеем никаких других красок, кроме тех, которыми историк Аммиан Марцеллин нарисовал картину римских нравов своего времени. Правда, картина эта относится к эпохе Константина и Грациана, но она одинаково подходит и к 410 году, так как промежуток в 50 или 30 лет мог не ослабить, а только усилить краски. Аммиан описывает и римскую аристократию, и римский плебс; но ярким светом он освещает только первую, низшие же классы оставляет в тени. Многое в характеристике Аммиана напоминает древних сатириков и представляет нам аристократию Рима такой же, какой она была при Нероне и Домициане, но только в восточной, византийской оправе. Аммиан описывает патриция и дома, и в бане, и едущим по городу или в имения в Кампанье. Дома патриций изображен в своих комнатах, украшенных роскошными мраморными статуями и мозаикой, за обедом среди льстецов и игроков в кости, которые составляют общество патриция, прославляют колоннады его зал и совершенства его статуй и дивятся весу его фазанов, рыб и сурков, в то время как нотариусы с важной миной заносят в акты этот вес. Аммиан, как Парини по отношению к своему благородному миланцу, дает патрицию в руки книгу, но никакой другой как только или сатиры Ювенала, в которых патриций, возлежа на шелковых подушках, наслаждается роскошью и невоздержностью своих предков, или Мария Максима, так как библиотеки, как могилы, закрыты навеки, философ заменен шутом и оратор — учителем непристойных искусств. Когда благородный господин, называющий себя странными именами Ребурра и Таррасия, утомится, его усыпляет музыка флейт или пение кастратов, а водяной орган и шарманка, величиной с двухколесную колесницу, снова подымают его ослабевший дух. В театре, где 3000 певиц и столько же балетных танцовщиц с чувственной грацией разыгрывали мифы, ум патриция не испытывает обременения. Направляясь туда или в термы, патриций едет, как паша, на носилках или в дорогой колеснице, в предшествии толпы рабов, которых ведет их начальник. Впереди идет гардеробная прислуга, затем кухонная прислуга, а дальше смешанная толпа рабов и плебеев-тунеядцев квартала; все шествие замыкается еще толпой евнухов всех возрастов и мертвенного, отталкивающего вида, свидетельствующего об искажении природы. Так с громом шествует по обширному городу Риму какой-нибудь Фабуний или Ребурр, сотрясая мостовую, и направляется в термы Каракаллы не потому, что общественные бани лучше частной бани в его собственном дворце, а потому, что знатный господин может показать там весь свой блеск и заставить льстецов целовать себе колени и руки. Случись ему принять даже там чужестранца, он старается доставить ему верх благополучия и расспрашивает этого чужестранца, какие ванны или какой целебный источник имеет он обыкновение употреблять и в каком дворце он остановился.

Когда таким знатным господам, говорит Аммиан, случается совершить поездку в их отдаленные имения, отправиться на охоту, где они кичатся добычей, взятой чужими руками, или в солнечный зной перебраться на раскрашенных галерах через Авернское озеро в Путеолы и Гаэту, они полагают, что совершили такой же поход, как Александр Великий. И если какая-нибудь муха сядет на шелковый край их огромных позолоченных опахал или малейший луч солнца проникнет через щелку в огромном зонтике, они уже жалуются на судьбу, по воле которой родились не среди киммерийцев.

Было бы слишком долго приводить отдельные черты из жизни этой утопавшей в роскоши аристократии, — все той же, была ли она христианской или языческой, — и мы воспользуемся только некоторыми указаниями Олимпиодора, свидетельствующими, что римская знать все еще обладала неизмеримыми богатствами. Чтобы дать понятие о роскоши и обширности римских дворцов, этот историк и очевидец того времени говорит, что каждый такой дворец, как город, заключал в себе все: ипподром, площадь, храм, фонтаны и термы, почему и можно было сказать: Рим, один дом и город, заключает в себе несчетное число городов.

По словам Олимпиодора, многие римские фамилии получали со своих имений ренту в 4000 фунтов золота, не считая дохода естественными продуктами, которые, будучи обращены в деньги, составляли еще треть означенной суммы. Он говорит, что Проб, сын Алипия, на одно празднование своего назначения претором израсходовал 1200 фунтов золота; оратор Симмах, принадлежавший к числу сенаторов только с средним достатком, истратил перед падением города, празднуя преторство своего сына, 2000 фунтов, а Максим израсходовал невероятную сумму в 4000 фунтов, причем игры продолжались только семь дней.

Такими играми в театре и цирке и банями плебс вознаграждался за доставшуюся на его долю бедность, и в то же время его не переставали кормить, оделяя хлебом, салом, маслом и вином. Отмечая имена некоторых самых известных плебеев своего времени, как то: Цимессоров, Статариев, Семикупэ, Серапини, Пордака, — Аммиан говорит, что плебеи помышляли только о вине, игре в кости, публичных домах и зрелищах и что для них Большой Цирк был и храмом, и домом, и курией, и дворцом всех надежд. Они стояли толпами на площадях и перекрестках, занятые горячими спорами, среди которых убеленные сединами старцы клялись, что государство непременно погибнет, если на предстоящих ристалищах не одержит победы та или другая лошадь, та или другая партия. Когда же наступал давно ожидаемый день, они еще до восхода солнца в лихорадочном нетерпении теснились у ворот цирка. Такое же безумие овладевало ими при всяком другом зрелище, была ли то драма, охота, состязания колесниц или мимические представления. Эта врожденная и усиленная праздностью страсть к зрелищам составляла, по-видимому, существенную сторону внутренней природы римлян, и св. Августин ломает руки в отчаянии, рассказывая, что даже беглецы, прибывшие в Карфаген после разграбления Рима, доведенные до нищеты и испытавшие столько горя, тем не менее ежедневно посещали театр и приходили там в неистовство.

Среди всей этой языческой роскоши Рима действовало и христианство, со своей стороны ослабляя умиравший народ. Христианская религия провозгласила началами нового общества свободу и равенство, и люди должны были образовать из себя общину любви. Идеи эти вступили в борьбу с римским государством как с языческим и аристократическим институтом. Однако политическое начало прокралось в христианское общество в форме иерархической церкви, и рядом с церковью продолжало существовать языческое государство, с его основой — рабством. Деспотизм, Распадение и неспособность к возрождению этого государства, его безнадежное, Дряхлое, старческое состояние, еще резче выступавшее по сравнению с церковью и ее юным ростом, — все это склоняло людей к тому, что они бежали от гражданской Жизни и ее обязанностей. Римляне, которые некогда стояли на такой высоте государственности и гражданственности, какой только может вообще достигнуть народ, вступили теперь в эпоху глубокого равнодушия ко всему, что составляло государство, и это было гибелью Рима. Если философия стоиков, некогда охранявшая дух лучших людей от бед императорского владычества, побуждала граждан к деятельному исполнению обязанностей в государстве, то христианская философия вела к отрицанию всего государственного. Чтобы убедиться в этой разнице, достаточно сравнить только практические указания Эпиктета и Марка Аврелия, с одной стороны, и Иеронима и Павлина из Нолы — с другой. Идеалом жизни теперь ставилось мистическое самосозерцание в монастырской келье. Уйдя от мира, ставшего ненавистным, христианин отверг государство, погрузился в глубину личного существования и создал внутренний мир нравственной свободы, до которого не было дела римскому язычеству. Но вместе с тем монашество вело и к гибели последних остатков гражданских и политических добродетелей: монашеская ряса отняла у Рима его последнюю доблесть. Благородные сенаторы шли в монастыри; сыновья и внуки консулов не стыдились показываться в монашеском капюшоне среди своих знакомых того класса, к которому они сами раньше принадлежали. «В наше время в Риме происходит то, чего еще не видел до сих пор мир. Когда-то между мудрыми, могущественными и благородными было мало христиан; ныне много монахов среди могущественных, мудрых и благородных людей». Так ликовал Иероним.

В общем, к тому времени христианские начала вполне проникли в Рим. Не следует, однако, думать, что они вполне сохраняли свою чистоту; наоборот, христианство здесь быстро извратилось, так как почва, на которую пало это новое учение, была пригодна для него менее, чем какая-либо другая в мире.

Многочисленные письма Иеронима дают возможность составить понятие о христианских нравах Рима, и описания эти напоминают сатиру. Как дополнение к картине, которую дает Аммиан, их следует принять во внимание; но и этот языческий историк, невраждебный к христианам, горько порицает роскошь и честолюбие римских епископов. В описании кровавой борьбы между Дамазом и Урсицином из-за епископского престола в Риме мы находим следующие замечательные слова: «Когда я смотрю на блеск того, что делается в городе, я убеждаюсь, что те люди должны были бороться со всей партийной страстью, чтоб добиться исполнения своих желаний, ибо, раз они достигали своей цели, они могли быть уверены, что они разбогатеют от подарков матрон, будут торжественно ездить в колесницах, роскошно одеваться и задавать такие богатые обеды, которые превзойдут императорские. Но они могли бы заслужить имя праведных, если бы презрели городской блеск, которым они прикрывают пороки, и подражали бы образу жизни не которых сельских духовных. Свойственные последним умеренность в пище и питье, невзрачная одежда и полный смирения взгляд свидетельствуют о них истинно верующим как о настоящих и достойных почитания мужах».

Иероним, раньше бывший домашним секретарем епископа Дамаза, на основании собственных наблюдений описывает христиан, как светских, так и духовных, мужчин и женщин, в особенности последних, от которых всегда зависят нравы. Он изображает высокомерных ханжей-женщин, попов — пронырливых искателей наследств, надутых монахов и галантных дьяконов, которые вместе с римской аристократией щеголяли христианством.

Он вводит нас в дом благородной дамы: внучка Дециев или Максимов в печали — она овдовела. Она возлежит на богатом ложе и держит в руках Евангелие, переплетенное в пурпур и золото. Ее приемная комната полна льстецов, которые сумеют утешить даму рассказами о скандалах в духовных или светских сферах, а она сама горда тем, что слывет покровительницей духовных лиц. Последние, посещая благородную даму, целуют ее в голову и получают благосклонную милостыню. Если они принимают ее, может быть, с некоторой конфузливостью, то тем наглее в этом отношении те босоногие, одетые в черные и грязные рясы монахи, которые не пускаются прислугой дальше порога; но разряженные евнухи широко раскрывают двери дьякону, когда он приезжает сделать визит в модной колеснице, в которую впрядены горячие и красивые лошади, так что можно подумать, что это явился родной брат короля Фракии. Его шелковое одеяние издает аромат благовонных вод его волосы завиты самым искусным парикмахером. Кокетливо придерживая платье рукой, украшенной золотыми кольцами, он легко ступает ногами, щегольски обутыми в мягкий сафьян. «При виде такого мужчины, — говорит Иероним, — каждый скорее примет его за жениха, чем за духовное лицо», — и мы скажем еще, что тот, кто видел бы такого господина теперь, счел бы его за одного из наряженных в шелк донжуанов современного Рима. Во всем городе он известен под насмешливым прозвищем «городской кучер», уличные же мальчишки кричат ему вслед: «pippizo» и «geranopepa».

Он везде и нигде; обо всем он узнает первый; нет городской сплетни, которой бы он ни сочинил или ни преувеличил. Его карьера вкратце такова: он сделался священником, чтобы иметь более свободный доступ к женщинам. А образ жизни его следующий: он подымается с постели рано и соображает, кого он должен посетить сегодня; затем он пускается в свои странствования. Если в каком-нибудь доме он находит то, что ему нравится, будет ли это тонкое сукно или подушка, или какой-нибудь сосуд, он начинает любоваться этой вещью и любуется ею до тех пор, пока ему подарят ее, так как язык у «городского кучера» остер и дамы опасаются этого языка.

Когда матрона должна исполнить какой-нибудь публичный христианский обряд, то она совершает его очень шумно. Подобно своему родственнику Фабунию или Ребурру (мы видим, что это все та же римская аристократия, только переодетая в христианское платье), матрона отправляется в базилику Св. Петра в носилках, которым предшествует толпа евнухов. Там, чтоб казаться более благочестивой, матрона сама оделяет нищих милостыней и справляет так называемую братскую трапезу, или «агапы», о чем глашатай также должен прокричать.

Двумя этими типичными фигурами могут быть вполне охарактеризованы классы, к которым они принадлежат. О других темных сторонах церкви мы можем узнать из тысячи мест писаний отцов церкви. С установлением духовных рангов в них проникло аристократическое высокомерие. Испорченная натура римлян осталась той же, какой она была раньше, так как крещение не изменяло ничего; христианское общество сохраняло языческое образование, языческие наклонности и потребности. Масса общества ничего не понимала в учении Христа, и если некоторые римляне, как Паммахий, Марцелла и Павла, искали спасения в подвигах монашеского отречения, то тысячи римлян меняли Митру на Христа только ради выгоды, из моды или простого любопытства. И в многочисленной среде честолюбивых духовных пороки продолжали развиваться; откровенный же разврат обоих полов лишал всякого значения монашеский обет безбрачия.

Иероним рассказывает об одном случае брака в Риме, которому с трудом верится, но этот случай лучше всяких книг дает понятие о состоянии нравов в Риме в те времена. «Несколько лет тому назад, — пишет Иероним, — когда я был секретарем римского епископа Дамаза, мне случилось видеть брачную чету вполне подходивших друг к другу мужчины и женщины из народа: мужчина уже успел похоронить своих двадцать жен, а женщина уже имела двадцать два мужа; оба они полагали, что соединяются теперь последним браком. Публика нетерпеливо ждала, кто из них обоих похоронит один другого. Победа оказалась на стороне мужчины, и весь Рим сбежался смотреть на него, когда он, с венком на голове и пальмовой ветвью в руке, гордо предшествовал носилкам с телом его многомужней жены; время от времени народ кричал этому мужу, что он заслужил почетную награду». Это публичное поругание брака ужасно, но оно не было настолько опасно для нравственности, как духовное родство так называемых agapeti и synsacti, под покровом которых христианские женщины предавались разврату с их назваными сыновьями и братьями.

Мы позаимствовали лишь некоторые наброски знаменитого отца церкви и хотим успокоить встревоженного, быть может, читателя, что наряду с такими темными картинами Рима те же отцы церкви рисуют также и некоторые светлые картины.

Было бы важно знать также, как велико было население Рима, когда Аларих вторгся в него; но никаких сведений о том у нас нет. Согласно Notitia, в 14 округах Рима значилось 46 602 «острова», или жилища, вообще и 1797 дворцов. Но со времени Константина, вследствие выселения и все возраставшего обеднения города и провинций, население Рима должно было значительно уменьшиться и едва ли превосходило число в 300 000 жителей; вернее, что и это число было слишком велико для Рима того времени.