4. Архипелаг различий

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

В этой весьма ровной и дружелюбной череде монструозных развлечений фильм «Человек–слон» Дэвида Линча, кажется, представляет исключение. В этом фильме человеческие монстры вновь обнаруживаются на сцене side show, где их оставил Тод Браунинг. Необходимо написать продолжение их истории: приходит пора медицины, основанной на жалости. В то время как она признает себя неспособной вылечить того, кого поразило самое жуткое уродство, она пытается все же оказать ему содействие. «Если речь идет об умном человеке, заключенном в тело монстра, — объясняет Фредерик Тривз, — я ощущаю моральную обязанность помочь освободить этот ум, освободить эту душу, насколько я могу, помочь этому человеку жить настолько полной и удовлетворительной жизнью, насколько это возможно»[727]. Через трагическую судьбу человека–слона в фильме показано происхождение представлений о монструозности, кратко изложены научные и моральные аспекты того пути, который привел героя от ярмарочной эксплуатации к медицинской поддержке. В финальной сцене, где Джозеф Меррик избавляется от страданий, умирая в своей постели в Лондонском госпитале, Линч стремится изобразить мирный конец беспокойного мира вымыслов, связанных с монстрами. «Наука может породить монстров», — пророчествовала Мэри Шелли, написавшая первое подобное сочинение в начале XIX века. Линч возразит — в конце следующего, — что наука может их спасти.

Но хотя история правдива, монстр человечен, а визуальное восприятие монструозности реалистично, тщательная историческая адаптация не должна вводить в заблуждение: произведение Линча все же несет на себе отпечаток своего времени, начала 1980?х, и потому передает викторианскую чувственность слишком постановочно. «Господин Меррик, Вы совсем не человек–слон», — пишет госпожа Кендал, знаменитая актриса, которую пленила тонкость души, спрятанной за телесными деформациями. — О, нет!.. Нет!.. Вы — Ромео!»[728] Монструозность зависит от того, как на нее смотрят. Она не настолько охватывает тело монстра, насколько пронизывает взгляд наблюдателя.

В основе этой идеи лежит изменение широты взгляда на физическое уродство и вообще телесные дефекты. Это изменение становится все более заметно в течение 1960?х — 1970?х годов. Широта взгляда возникает в рамках мощного движения за уничтожение различий, что Токвиль определил как главный принцип демократического общества. Ее появление подготавливают выходящие после окончания II Мировой войны многочисленные законы и административные постановления, касающиеся лиц с ограниченной трудоспособностью[729]. Происходящее тогда же, с конца 1950?х и до начала 1980?х годов, переопределение понятия ограниченной трудоспособности, принятие мер по восстановлению в правах инвалидов, так же как и создание многочисленных организаций, борющихся за эти права, становятся верным отражением этой идеи и ее движущим фактором[730]. Ее развитие приведет к изданию массы законов, которые, одновременно с усилением в течение 1990?х годов степени государственного вмешательства, как в Европе, так и в США, утвердят права инвалидов, установят ответственность за их дискриминацию, усилят меры их поддержки[731].

Два произведения, автор одного из которых — социолог, а другого — фотограф, особенно отчетливо демонстрируют это изменение взгляда на анормальное тело, это стремление изъять уродливое, увечное, немощное тело из монструозного состояния инаковости и утвердить его включение в общество обычных тел. В начале 1960?х, в то время как Ирвинг Гоффман заканчивает редактировать свою «Стигму»[732], потрясенная Диана Арбус открывает для себя «Уродцев» Тода Браунинга в кинотеатре одного из кварталов Нью–Йорка[733]. Арбус покажет то, что Гоффман видит и анализирует: анормальное — это лишь вопрос восприятия, стигма существует во взгляде того, кто наблюдает[734][735].

Это смещение взгляда имеет кардинальные последствия: отклонение, монструозная деформация «денатурализируются», извлекаются из анормального тела, чтобы стать предметом восприятия при «смешанных контактах», когда «стигматизированные люди и нормальные оказываются в одной „социальной ситуации”, то есть испытывают физическое присутствие друг друга»[736]. Вызывая десоматизацию, уродство превращается в итоге в проблему коммуникации, ведет к социальной патологии взаимодействия с ее неизбежными последствиями: смущением, стремлением избежать встречи, дискомфортом, отрицанием другого человека, демонстрацией одного «из способов, которым обычное взаимодействие лицом к лицу может выйти из–под контроля»[737], — то есть уничтожением — и даже с отрицанием — права любого человека на включение в социальные связи[738].

Таким образом, будучи изолированной от тела, аномалия приобретает психологическое значение — «сейчас этот термин… не столько обозначает знак на теле, сколько указывает на постыдный статус индивида как таковой»[739], — оно распространяется, рассредоточивается и придает инвалидности поистине всеобъемлющий масштаб.

Можно назвать три существенно различающихся вида стигмы. Во–первых, есть телесное уродство — разного рода физические отклонения. Во–вторых, есть недостатки индивидуального характера — такие, как слабая воля, неконтролируемые или неестественные страсти. <…> Наконец, есть родовая стигма расы, национальности и религии…[740]

Последствия такого смещения, затрагивающего современные нормы телесных форм идентичности, весьма существенны. Различия между физическими отклонениями, психическими аномалиями, принадлежностью к социальным меньшинствам постепенно стираются: все стигматизируется. Над всем этим находится разграничение нормального и анормального, которое сглаживается за счет расширения представлений об инвалидности: «Если необходимо определить стигматизированного индивида как девианта, безусловно, лучше его назвать нормальным девиантом» (курсив наш)[741].

Формирование массового общества потребовало утверждения представлений о телесной норме, для которой демонстрируемая монструозность стала подтверждающей ее антимоделью. С усилением ее демократического характера сокращаются нормативные различия, стирается соматическая иерархия, в норму включаются совершенно противоположные идентифицирующие черты. В обществе «нормальных девиантов», обладающих лишь временной телесной полноценностью (temporarily abled body), переосмысление телесных норм делает из каждого человека временного не–инвалида: «Проблема теперь не в том, имеет ли конкретный человек опыт стигмы, а в том, насколько разнообразно она проявляется»[742]. Согласно данным Национального совета по делам инвалидов, в 2001 году 49 миллионов американцев имели физические или умственные отклонения. Инвалидность — это нормальная жизненная характеристика, одно из человеческих состояний. Инвалидность стремится стать нормой.

Происходящее сейчас перераспределение границ между нормой и анормальным состоянием имеет широкое влияние на визуальное восприятие тела. Прежде всего это относится к сфере социального взаимодействия: действительно, оно все более явно проникается идеей умышленного невнимания, формой гражданского невнимания[743], основанного на стремлении сократить зрительные контакты, избежать взаимодействия, ограничить способы и время созерцания людьми тел друг друга, что является продолжением давнего процесса установления дистанции между телами, который Норберт Элиас определил как первую современную форму общественной жизни. Это не могло обойтись также без последствий юридического характера: понятно, что формулирование подобных требований было несовместимо с дальнейшей демонстрацией человеческих уродств. Теперь она была подчинена законному регулированию в знак уважения к достоинству личности: тератологические зрелища преследовались по закону[744], упорное анахроническое использование в постановках карликов теперь запрещалось[745]. Но сверх того, определение форм зрительной дискриминации распространяется отныне и на рядовые жизненные ситуации и проявление лукизма (lookism), разделения по внешности[746]. В своих самых крайних проявлениях эти тенденции стремятся скорректировать визуальное восприятие, призывая закрыть глаза на внешние особенности тела другого человека, а также призывают к запрету определенных слов, что делает речь более эвфемистичной и изгоняет из языка любой намек на вербальную дискриминацию[747]. Сегодняшняя норма говорит, что нельзя задерживать взгляд на телесных аномалиях, что термин «монстр» может теперь использоваться по отношению к человеку только метафорически, что карлик обретает вторую лингвистическую жизнь под обозначением «человек маленького роста»[748]: там, куда мы смотрим, уродливое должно остаться незамеченным.

И наконец, все это не могло обойтись без политических последствий. Массовое демократическое общество захотело превратить анормальное тело в тело обычное. Таким образом, возник конфликт между политическим разумом и индивидуальным видением: первый требовал равного отношения ко всем индивидам вне зависимости от их внешности, второй обнаруживал визуальное смущение по отношению к телесным уродствам. Средства, которые использует общество, чтобы превратить инвалида в «такого же индивида, как все остальные» и даже в «полноценного работника», — рассуждения о реабилитации, усовершенствование медицинских технологий по протезированию, издание набора постановлений и законов, увеличение числа специализированных служб — могут привести лишь к парадоксальному ослаблению телесной стигмы, которая одновременно заметна и стерта, объявлена и отрицаема, известна и притесняема[749]. Но здесь не должно быть никакой двусмысленности: медицинское и юридическое дополнение к состраданию по отношению к невзгодам и телесной и душевной слабости чаще всего было адресовано тем, кто страдал, будучи жестоко забыт природой и людьми. Таким образом, было необходимо, чтобы разум одержал победу над взглядом и чтобы телесная аномалия, лишенная своей «странности», так долго поддерживавшей этот разрыв, растворилась в бескрайнем архипелаге «различий». Именно на это ссылается термин, избранный в демократическом обществе, чтобы провозгласить — когда взгляд отступит перед разумом — равенство между телами.

Растворение уродства в многообразии различий ведет к тому, чтобы в итоге стереть границы между этими различиями. Это верно с точки зрения бюрократических форм социального восприятия инвалидности, которые замалчивают особенности анормального тела, чтобы вписать его в реабилитационную схему. Но это также верно в отношении визуальной и семантической путаницы, возникающей периодически в дискурсе, строящемся вокруг анормального тела.

С сокращением явно выраженных форм расизма все отчетливее показывает свое мерзкое лицо сегрегация людей по весу [sizeism], возникают предубеждения против толстяков, что становится наиболее отчетливой и потенциально приносящей наибольший доход формой дискриминации в современном мире. Сегрегация по весу по своей идеологии и методам схожа с расовой дискриминацией, практиковавшейся в США еще в недавнем прошлом. <…> Тучные люди так же страдают от отношения к ним как к тучным, как страдали чернокожие, когда их воспринимали как негров[750].

Однако с точки зрения восприятия ожирение и расовая принадлежность совершенно не равноценны, нет никакой исторической схожести между формами расовой сегрегации и теми предубеждениями, которые клеймят излишнюю полноту. Здесь можно усмотреть лишь параллель между двумя движениями — Движением за гражданские права и тем, которое привело к принятию в 1990 году закона об американцах–инвалидах (Americans with Disabilities Act): первое явилось моделью для второго. Увеличение количества различий может уничтожить сами различия. Наше общество, будучи демократическим, взывает к равенству; но будучи обществом массовым, оно требует единообразия. И именно эта тенденция пронизывает сегодня восприятие, представление и жизненный опыт анормального тела.