3. Формы телесного насилия
Конечно, существует некоторая двусмысленность в том, чтобы разделить (и таким образом объединить) формы насилия, которым подвергается обыденное тело на протяжении всего столетия; того столетия, которое, с точки зрения «Великой Истории», или же «Истории с большой буквы», если воспользоваться выражением Жоржа Перека[293], можно рассматривать как временной отрезок между либо двумя террористическими актами (28 июня 1914 года, Сараево — 11 сентября 2001 года, Нью–Йорк), либо между двумя карательными экспедициями (подавления восстания ихэтуаней в 1900 году — свержение режима талибов в 2001 году). И где в таких условиях, в самом деле, проходит граница между ординарной телесностью и ее экстраординарной формой? В данном случае можно предложить довольно четкое разграничение, которое, однако, будет проведено на основе иного критерия, а именно — процесса институционализации. Дальнейший анализ будет основываться на том предположении, что формы телесного насилия, отвергнутые легитимной властью, согласно веберовскому определению способствуют формированию монополии легитимного насилия, но вне рамок этой самой легитимности[294]. Можно обнаружить, что эта власть, манипулируя всеми или частью средств массовой информации, то есть vox populi, дозволяет без разбора «насилие беспричинное», «неконтролируемое», «несдерживаемое». Эпитеты весьма показательны.
В рамках такой схемы можно рассматривать физическое принуждение, доходящее порой до агрессии, на котором основываются все виды обучения. Если обратиться к примеру школьного или военного обучения, которые весьма сходны по своей сути, то таким видом физического принуждения выступают ритуальные практики инициации, для которых во Франции существует специальное слово «bizutage» (насмешки, издевательство над новичком). Существование подобных практик признается во многих обществах[295]. Нельзя не сказать, что власти по отношению к этим практикам периодически проявляют снисходительность, граничащую с официальным признанием: так происходит из–за убежденности власти в общем положительном влиянии подобных практик на «корпоративный дух», так как часто они связаны с некоторой «обрядностью», в рамках которой чрезмерная зависимость посвященного члена легитимирует его дальнейшую принадлежность к доминирующему классу. Но очевидно, что общий вектор века направлен на поддержку дискурса осуждения, разворачивающегося вокруг этих практик. И многочисленные проявления этой тенденции (официальные постановления, процессы) свидетельствуют о том, что они постепенно слабеют и сдают позиции, но не исчезают полностью. Впрочем, суровость некоторых подобных явлений, официально включенных в план обучения, например, в военной сфере — суровость, связанная с участившимися происшествиями, привлекшими всеобщее внимание, — говорит о двойственном статусе самих форм обучения такого рода, что напоминает игру на пределе возможностей.
Связь между насилием, которому подвергается тело, и инициацией в мир взрослых людей, существующая с глубокой древности, поддерживается самими социальными группами вне каких–либо социальных институтов. Наравне со свойственным школе или армии типом идентификации, «банда» или «племя» действуют таким же образом. Историки, социологи и антропологи, изучая данные молодежные группировки (их существование мир взрослых обнаружил в эпоху беби–бума, но они существовали и раньше, хоть и в других формах), особый упор делают на месте и роли этих явлений. Но все это уже было и продолжает существовать в криминальной среде, особенно в различных мафиозных группировках, созданных по американскому образцу 1920?х годов, который, в свою очередь, имеет итальянские корни. В отличие от идентифицирующего значения, обрядовый подтекст постепенно исчезает, ослабляя свое влияние в рамках разрозненного городского социума конца XX века. Этот социум характеризуется международной миграцией, исключением слабых экономических игроков и переопределением коллективной идентичности. Все это происходит на фоне упадка традиционной семейной общности, и не столь важно, имеет ли она древнее (семьи иммигрантов незападного происхождения) или современное происхождение (западные семьи). Общественные наблюдатели, а за ними и эксперты по маркетингу «тенденций», отмечают, что сформировался своеобразный стиль жизни, для которого телесное насилие становится знаком принадлежности к определенной группе (особенно во Франции 2000?х годов, о чем свидетельствуют дебаты вокруг неспокойной ситуации в пригородах).
Здесь можно обнаружить границу обыденного поведения, где не действует больше то, что, согласно прежнему представлению о «народе», вполне справедливо называлось «народными волнениями», которые периодически охватывали часть или даже все население, превращавшееся в «толпу» во время простого бунта или целенаправленного погрома. Но пример коллективного насилия очередной раз доказывает, что все зависит лишь от того, с какого угла посмотреть: обыденное — это то, что соответствует некоторому порядку, а то, что изменяется, находится в рамках образа действий, установленные доминирующие пространственно–временные ценности которого определяют границы между почитаемым, допустимым и осуждаемым. В этом заключается вся суть произошедшей недавно в западных странах эволюции, изученной Жоржем Вигарелло[296], которая затронула одновременно законодательство по отношению к насилию и его применение. Эта эволюция привела к формированию более сурового отношения к насильникам, что предполагает, например, их выявление и наказание. К той же интеллектуальной логике можно отнести и появление представлений о домогательстве (включенное, к примеру, в 1992 году в Уголовный кодекс Франции) или изменение отношения интеллектуалов, СМИ и судей к тому, что в 1925 году получило название «педофилия».