4. Униженное тело, миф о воине

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Солдат, упавший на землю под обстрелом, пытающийся сделать себя невидимым, в давно нестираной, пропитанной грязью одежде, бессильный перед вражеским огнем, истощенный, травмированный, — это человек, который знает, что такое физический ужас и какое унижение вызывает переживание этого ужаса. Его навыки, полученные благодаря подготовке, опыту, выносливости, физической храбрости, несомненно, важны, но порой, перед лицом анонимного слепого огня, свойственного современной войне, они значат не слишком много. Как вышло, что поле боя в XX веке перестало быть «полем славы», которое описывали в своих воспоминаниях ветераны кампаний Первой империи? С тех пор военный опыт превратился в нечто уродливое, многие описывают его как «забой» или «бойню», что показывает дегуманизацию тел солдат, низведенных до положения кусков мяса. Внезапно бой утратил всю свою былую значимость, война превратилась в отвратительный театр абсурда. Добавьте к этому тяготы восстановления после конфликтов, которые переносили люди с физическими или психическими увечьями или попросту те, кто потерял свое социальное положение: возвращение с войны было еще тяжелее из–за отсутствия культуры признания (это в первую очередь относится к солдатам Центральных держав после 1918 года, к немецким солдатам после 1945?го, к солдатам, воевавшим в Индокитае, и призывникам Алжира, даже к американским солдатам, вернувшимся из Вьетнама)[854]. Другими словами, как найти в боевом опыте и воспоминаниях о нем самоуважение, которое потом можно было бы с этим опытом ассоциировать? Пацифизм XX века в большой степени проистекает из развенчивания этого телесного опыта, который в течение долгого времени обладал большой ценностью.

Пол Фассел, ветеран II Мировой войны, ставший преподавателем литературы, обратил особое внимание на язык солдат и показал, как военный язык XX века передавал это глубокое физическое унижение и его интериоризацию. После I Мировой войны «свежий язык» англо–саксонских солдат очень уничижительно описывал тело говорящего и тела остальных. Обсценность и скатология занимали здесь важное место, будучи зачастую немотивированными и непропорциональными и заражая весь язык. Слова «shit» и «fucking» стали особенно заметны, сочетаясь со всеми словами из лексикона и со всеми армейскими аббревиатурами. «Слово ,,fucking“ стало настолько банальным и обычным в эпоху Вьетнамской войны, — отмечает автор, — что американцы иногда ограничивались простой отсылкой к нему, скрывая его при помощи современной манеры придумывать аббревиатуры. Так, новичков называли FNG, „fucking new guy“. <…> Импульс к унижению, — заключает Фассел, — питаемый одновременно ненавистью и страхом, как кажется, признается допустимым только солдатами»[855].

Учитывая явный антимилитаризм этих речевых практик, можно также задаться вопросом, в какой мере этот взрыв вербальной вульгарности отражает сексуальную депривацию, царящую в ведущих боевые действия армиях. Можно ли сказать, что фронты — это «места асексуальности», которые Пол Фассел описывал, говоря о театрах военных действий англо–саксонских армий во II Мировой войне? «Ни сексуальная фрустрация, ни желание, которое невозможно подавить, в целом не мешали солдатам на передовой, — подчеркивает Фассел. — Они испытывали слишком сильный страх, у них было слишком много обязанностей, они были слишком голодны, истощены и лишены надежды, чтобы хоть немного думать о сексе»[856]. Возможно. Однако известно, что начиная с I Мировой войны эротические образы, тиражировавшиеся в иллюстрированной прессе, «заполонили и покрыли собой все; они попадали на передовую, просачивались в палатки, вешались на стены… и занимали солдат в их одинокой грусти»[857]. В годы II Мировой это стало еще более очевидным: распространение эротических журналов и книг было массовым в американской армии. Такие вещи всегда плохо документируются, но в источниках все же содержится немало сведений о сексуальных практиках: мастурбация, практически не упоминавшаяся в контексте боевых действий 1914–1918 годов, более открыто описывается в воспоминаниях о следующей войне. Также известно, что проституция была распространенным феноменом в тыловых зонах самых разных конфликтов. Что же касается гомосексуальности — как мы знаем, неизбежной в сообществах мужчин, лишенных какого бы то ни было женского присутствия и подталкиваемых стрессом к массовым нарушениям социокультурных норм, — она остается практически полностью табуированным сюжетом в свидетельствах солдат XX века[858].

Речь не идет о том, чтобы придерживаться сопереживательной позиции и рассматривать любой военный опыт в ракурсе виктимизации. Разумеется, историки не без причин замечали, что I Мировая война «лишила мужчину мужественности», нанеся решающий удар по традиционным формам маскулинности[859]. Однако, несмотря на то что телесный опыт современного воина полностью противоречит маскулинному мифу, ассоциированному с войной, одним из главных парадоксов XX века является то, что телесный — а также моральный — образ солдата сумел пережить изменения в западной культуре ведения боевых действий, произошедшие после 1900 года. Несомненно, стереотип западного воина был слишком давно — по мнению Джорджа Мосса[860], с конца XVIII века — связан с идеей современной мужественности, чтобы легко сойти со сцены. Возможно, в результате своего рода экзорцизма новых реалий войны, компенсаторную и умилостивляющую составляющую которого стоит оценить отдельно, телесный идеал фашизма напрямую вышел из современного поля боя? Его абрис очертил в 1917 году на афише, рекламировавшей 7?й военный заем германского правительства, Фриц Эрлер, будущий портретист Гитлера: солдат, облаченный в знаменитый стальной шлем (Stahlhelm), знаковый для штурмовых соединений, участвовавших в Верденском сражении и в битве на Сомме, держащий в руке гранаты и противогаз, как кажется, освобожден от колючей проволоки «ничьей земли», видной на заднем плане. Черты лица отмечены решимостью. Главное — взгляд: глаза горят, но мы не знаем, обращены ли они к победе, смерти или к какому–то личному абсолюту. Это солдат, чьи тело и дух закалились огнем боев, и это уже «новый человек» фашизма, которого мы находим также на надгробных памятниках. Итальянский фашизм и немецкий нацизм возвели эту модель в систему, избавившись попутно от конкретных реалий современной войны: воины с гипертрофированными мускулами и мощным торсом на скульптурах и барельефах Йозефа Торака и Арно Брекера обнажены и держат в руках мечи, представляя собой «брутализированную»[861] имитацию воинов древности.

Фашистская форма вирильной модели эпохи модерна, вышедшая из экстремально правого прочтения боевого опыта I Мировой войны, а затем еще сильнее радикализированная во время II Мировой, не пережила поражения «осевых» стран. Но это не значит, что она не продолжила существовать в других формах вплоть до наших дней. Джордж Мосс подчеркивает ее сохраняющуюся актуальность, в том числе далеко за пределами военной сферы: «Вопрос стоит не о смерти стереотипа, — справедливо замечает он, — а о модальностях его распада»[862].