IV. Анимализация, реификация для стирания идентичности
По сути лагерь — это место для анимализации и реификации[941] заключенных, которых называли «вещами» (St?cke), паразитами, крысами. Эту функцию в первую очередь выполняли голод и работа. «[Он] видел прииск лишь отраженно — в тех людских отходах, остатках, отбросах, которые выкидывал прииск в больницу и в морг»[942]. Нехватка витаминов превращала многих заключенных в почти слепых. Гемеларопия называется по–русски «куриной слепотой». Один из зеков, пораженный ей, уронив миску, «ползает по растоптанному снегу с опилками, собирает горстью и отправляет в рот опилки, пропитанные баландой»[943].
Имя, маркер идентичности, заменялось цифрами — порядковым номером. Тяга к секретности объясняет эвфемистическую метонимию: баржа, заполненная «номерами», перевозила заключенных, которые на самом деле получали эти номера только по прибытии[944].
Мужчины и женщины дегуманизировались благодаря отметинам, которые делались на их телах: иногда что–то отнималось, как в случае с острижением волос на голове и лобке, иногда, как в Освенциме, что–то добавлялось — например, татуировка с порядковым номером на предплечье. Узники со свойственным им черным юмором называли эти татуировки «небесным телефонным номером», Himmlische Telefonnummer. Лагерь оказывался запечатлен на самом теле.
Отметы также принимали форму кусков белой ткани, вшитых в униформу советских заключенных, или цветных треугольников и номеров в нацистских лагерях: «У него был такой же красный треугольник на груди — это сразу показывало, что он был здесь не из–за своей крови, а из–за своего образа мыслей»[945][946]. Отправке в лагеря подлежал набор категорий: люди оказывались в лагерях или из–за своего рождения — евреи, цыгане, украинцы, ингуши, поляки… — или потому что они были куда–то «включены», когда стали взрослыми: участники сопротивления, троцкисты, кулаки.
Предельно современная бюрократия — вплоть до использования сложной механографии — это другая форма диалектики современности и регрессии в концентрационной системе. Разного рода лагерные администрации произвели на свет огромное количество документов, содержащих, в частности, отпечатки пальцев или целых ладоней[947] и антропометрические фотографии заключенных. Фотографии, принадлежавшие заключенным, напротив, конфисковались у них вместе с другими личными вещами в рамках того же процесса деиндивидуализаций. «Кому–то из надзирателей понадобилось перейти в противоположный угол двора, и он, не затрудняя себя круговым обходом, встал сапожищем прямо в центр этой груды фотографий. На личики наших детей»[948].
Тела заключенных таким образом отмечались, классифицировались, архивировались. По прибытии у заключенных было лицо, тело, душа. Постепенно все это преображалось за счет голода, работы и болезней. Лагерь, выполнявший функции, прямо противоположные изначально задуманным, теперь протоколировал только то, для чего он существовал, — смерть. Тот факт, что номер заключенного вычеркивался после его смерти и отдавался новоприбывшему, весьма показателен: больше не было личностей, только взаимозаменяемые номера.
Время в лагере протекало в режиме страдания тела, которое оказывается временным: приходило время умирать. Преступление дегуманизации заключалось в навешивании ярлыков, как на товары, или нанесении клейм, как на животных на бойне, а также в вынужденной наготе, тесноте, в насилии, в еще больших лишениях, еще большем насилии. Пример татуировок заключенных, которые вырезались и использовались в абажурах и на декоративных панно, весьма показателен: тело становится предметом мебели, украшением в интерьере Ильзы Кох, жены начальника Бухенвальда: «Она обожала татуировки и осматривала заключенных в больнице. Если у кого–то из них была оригинальная татуировка, она приказывала убить его и вырезать ее, после чего кожа с татуировкой выделывалась и становилась редким объектом»[949].