ДЕТСКИЕ ГОДЫ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Родился я в Москве 19 мая (по старому стилю) 1893 года. Впрочем, в документах и бумагах, относящихся к моей биографии, в том числе энциклопедиях, время моего рождения показано 1 июня по новому стилю, хотя должно было бы стоять 31 мая, потому что я родился в XIX веке, а следовательно, для того, чтобы получить дату рождения по новому стилю, надо прибавить не тринадцать, а двенадцать дней. Я же прибавил тринадцать дней, во—первых, по странному суеверию, что в июне родиться лучше, чем в мае, тем самым подправив свою судьбу по Зодиаку, согласно астрологии прежнего времени; другая же причина заключалась в перемене паспортов. От нас требовали показывать при перемене паспортов новое летоисчисление с прибавкой тринадцати дней. Объяснять же милицейским работникам, что надо прибавлять не тринадцать, а двенадцать дней – было примерно то же самое, что объяснить мне сложную алгебраическую формулу. Поэтому согласились на 1 июня.

Родился я в семье московского мещанина Барашской слободы Николая Константиновича Тихомирова и его жены, моей матери, Марии Сергеевны Тихомировой.

Термин «московский мещанин Барашской слободы» в настоящее время не вполне понятен и требует некоторого пояснения, что это за слобода. Я сам этого не знал до тех пор, пока не сделался профессором и не стал писать историю старой Москвы. Оказывается, Барашской слободой называлась одна из древних слобод Москвы. В слободе жили ремесленники, обязанные ставить шатры для государя.

Это делалось в XIV–XV веках. В XVI веке эта слобода называлась еще Барашской. Позже название слободы осталось по традиции, хотя никакого содержания в него уже не вкладывалось. Однако название «Барашская слобода» додержалось до самой революции, хотя деление мещан по слободам абсолютно не имело никакого смысла, за исключением написания мещанских детей в мещанское сословие города Москвы…

Начало нашего блистательного древнего рода даже с моими семьюдесятью годами насчитывает примерно сто пятьдесят лет существования. Легендарным предком был некий Аким, мой прадед, отчество которого не дошло до его потомков. О нем известен только один рассказ тоже полулегендарного характера.

Мой дед, Константин Акимович, был более мне известен, хотя я его не видел и в глаза. Константин Акимович сначала служил приказчиком, потом разбогател. Как разбогател, я точно не знаю, но обычно тогда приказчики богатели таким приемом: в отсутствие хозяина они довольно усердно знакомились с хозяйской кассой, а, ознакомившись в достаточной мере, открывали свои магазины. Не хочу клеветать на своего деда, но… и с ним могло быть таким же образом.

Константин Акимович открыл первый магазин готового платья в Москве (по крайней мере, так говорил отец). Ходко пошли в продажу летние пальто, так называемые по тому времени «балахоны». Шили их из белой материи, кажется, из хорошего холста.

Разбогатев, дед решил, что достаточно сидеть в тесной лавке, и стал, что называется… жуировать. Вместе с бабкой он начал совершать поездки по окрестным монастырям. Такие поездки действительно представляли большой интерес. Обычно брали «линейку» – экипаж, запряженный одной или двумя лошадьми. Этот экипаж представлял собою пролетку, где сидели по обеим сторонам два или три человека, обращенные друг к другу спинами. На облучке восседал кучер. Подобная линейка довольно бойко бежала по тогдашним проселкам и по «большим дорогам», большакам. Так назывались дороги, обсаженные березами, еще в царствование Екатерины II. Остатки этих чудесных большаков кое—где сохранились до сих пор и привлекают внимание путников, хотя осталось их, к сожалению, немного. Дорога в монастыри по проселкам, по большакам, шла мимо лесов, полей, лугов, мимо деревень и сел. Одним словом, это было интересное путешествие.

До монастыря добирались обычно в один день на лошадях. Самой дальней поездкой был Троице—Сергиевский монастырь в семидесяти километрах от тогдашней Москвы. Но ездили и ближе, в Саввино—Звенигородский монастырь и некоторые другие прилегающие пустыни и монастыри.

Обычно монастырь стоял на высоком холме, на берегу реки или речушки. К нему подходили заповедные рощи, не тронутые, не опороченные человеком. Лесные цветы, кустарники покрывали ближайшие окрестности…

Теперь только с трудом можно представить себе, что собою представлял, например, Саввинский монастырь под Звенигородом, прославленный картинами Левитана. Мне пришлось еще видеть ту плотину, которая нарисована была у Левитана и которую потом сломали, потому что неумные люди забыли, попросту говоря, про маленький пейзаж, который легко было сохранить и до нашего времени, если бы немного позаботиться и о пруде, и о плотине.

Так вот, дед приезжал в монастырь, останавливался там в гостинице. Монастырские гостиницы существовали тогда (это относится ко второй половине прошлого века) почти при всех больших монастырях. Я застал их позже, но они были уже значительно более благоустроенными, чем раньше. В гостинице можно было заказать обед, остановиться в номере, не всегда, впрочем, лишенном клопов, что являлось как бы дополнением к монастырским удобствам, но [это] не очень смущало посетителей, привыкших к этому «удобству» в деревянных московских домах.

Тут пили чай, закусывали разной привезенной снедью. Приходили послушники, иногда даже монахи, точно так же пить чай. Обычно везли с собою различного рода постную снедь, главным образом, рыбу, в особенности, замечательную и почти исчезнувшую теперь белорыбицу.

Монастыри представляли большой интерес не только по своим богомольям, но и по своим обычаям. В монастыре к службам звали колокола, послушники и монахи ходили чинно, в церквах справлялась длинная служба, иногда очень торжественная. Одним словом, это было своего рода развлечение, где цели богомолья чередовались с прогулкой, только иного типа, чем в настоящее время.

Вот такими—то поездками по монастырям и занимался мой дед Константин Акимович до тех пор, пока не выяснилось, что доходы в лавке… стали… уменьшаться, вероятно, не без помощи соответствующего приказчика. Дело закончилось довольно быстро и печально – дед, попросту говоря, погорел и попал за долги в «Титы» (так называлась в свое время долговая тюрьма, где приходилось отсиживаться погоревшим купцам).

Разорение деда было настоящей катастрофой для его семьи. У деда было два ребенка: дочь Александра Константиновна и сын, мой отец Николай Константинович. Александра Константиновна в период процветания дедовского хозяйства училась в «пенсиёне» – так это слово дошло до моего слуха. Что это был за «пенсиен» – точно не знаю, но, по—видимому, Александру Константиновну хотели сделать образованной по тому времени девушкой, обучали музыке и манерам.

Что касается отца, то его десяти лет от роду определили в мальчики при конторе Никольской мануфактуры Саввы Морозова в Орехово—Зуеве… Там отец и начал свою карьеру, прослужив всю жизнь свою у Морозовых вплоть… до ликвидации самой фирмы в начале революции.

О своем детстве отец рассказывал как—то неохотно. Мы же, по глупости, не спрашивали об этом. Воспоминания его были немногосложными. Часто и охотно он говорил о своем друге Занине, о том, как они вместе ходили на карусели и проч. Воспоминания всегда были теплыми, видно, товарищи были привязаны друг к другу. Вспоминал он и о некоторых, впоследствии уже выслужившихся в делах фирмы Саввы Морозова. Запомнился мне рассказ о Белянкине. Этот Белянкин был доверенным фирмы Саввы Морозова в Москве… Он ведал складом фирмы оптового и полуоптового порядка, а склад в Москве был самым большим и самым важным для фирмы. По рассказам отца, Белянкин стоял обычно в поддевке у ворот и торжественно грыз семечки. Эта картина мальчика, молчаливо грызущего семечки, так у меня и осталась в памяти. Поддевку Белянкин носил, как и многие другие, потому, что большое количество служащих морозовской фирмы, как и сами Морозовы, были старообрядцами. В этой фирме старообрядцы занимали различного рода посты, по преимуществу доверенных. Мой отец, впрочем, был православного вероисповедания, но это не мешало ему дружить с сослуживцами—старообрядцами… так называемого австрийского священства, которые имели своего архиепископа, находящегося на Рогожском кладбище.

Когда отец перешел работать в московскую контору, последняя помещалась в Трехсвятительских переулках, где стоял большой дом, обращенный одной стороной в Малый Трехсвятительский, а другой – в Большой Трехсвятительский переулок. Большой Трехсвятительский переулок (ныне – Большой Вузовский) был резиденцией главы фирмы, в мое время Марии Федоровны Морозовой, миллионерши, весьма… почитаемой и за свое богатство, и за свой явно незаурядный ум.

Вообще Морозовы оставили по себе неплохую память, в том числе Савва Тимофеевич и Тимофей Саввич… но об этом могут рассказать другие, более знающие миллионерскую среду, чем я, который находился от нее примерно на таком же расстоянии, на каком мелкие дворяне находились от великокняжеских дворцов.

Отец женился по любви на моей матери, Марии Сергеевне Латовой. Но о ее происхождении я ничего не знаю, потому что она никогда об этом не рассказывала, а у нас был обычай, может быть даже правильный, никогда не расспрашивать того, о чем родители почему—либо не хотели сами рассказывать. Знаю только, что она была бедной, связана со студенческими кругами, что с выходом ее замуж за моего отца были связаны трагические обстоятельства. Об этом я узнал только после смерти матери от отца, но рассказывать об этом я не могу, потому что это тайна нашего дома, и о ней, кажется, не знали даже мои старшие братья.

У матери вообще не было родни, за исключением брата, якобы уехавшего в Харьков, но она никогда с ним не переписывалась. Отсутствие родни с материнской стороны сказалось в том, что положение матери было не очень выгодным, так как отцовская родня не любила ее. Она отвечала этой родне такими же чувствами.

К этому примешивались некоторые другие обстоятельства. Старшая сестра отца, Александра Константиновна, почти никогда у нас не бывала, но не по случаю ссоры, а по другим, гораздо более важным причинам. Она была больна страшной по тому времени болезнью – гангреной легких, чахоткой с кровохарканьем. У нее был сын, известный под именем Сережи Ермакова. Я за всю жизнь был только один раз в гостях у своей тетки, а Сережа Ермаков бывал у нас часто. Мать страшно не любила посещений тети Саши, боясь ее болезни и, вероятно, сохраняя некоторые другие, не вполне приятные чувства. Сережа Ермаков сам погиб впоследствии от чахотки. Он был человеком талантливым и обладал прекрасным голосом. Его отдали учиться в духовное училище при тогдашнем Николо—Угрешском монастыре. Здесь он выделялся своим голосом и чистейшим дискантом пел «Ангел вопияше» в Страстную субботу…

Из других родных запомнились некоторые полукарикатурные фигуры. Такой была наша двоюродная сестра Глафира Николаевна, сестра Сережи Ермакова… Мать не любила Глафиру Николаевну за ее дурость, боясь, что дети начнут ей подражать. Но у нас в доме ее все—таки всегда принимали.

Один рассказ, связанный с Глафирой Николаевной, которая носила немецкую фамилию Бершневиц, потому что была замужем за неким поваром немецкого происхождения, заслуживает особого внимания по своей анекдотичности. Повар отличался некоторой склонностью к горячительным напиткам. Однажды он был приглашен для печения блинов в день поминок усопшего. Ему был выдан аванс на покупку масла, но аванс отправился не на масло, а на горячительные напитки. Печь же блины на чем—то было надо! Гости ели не без удовольствия блины, но вскоре заметили, что они имеют какой—то странный привкус, который люди тогдашнего времени замечали гораздо лучше, чем мы, привыкшие к столовым. Отправились на кухню и узрели следующую картину: повар смазывал сковородки восковой свечой, после чего ловко бросал опару, перевертывал ее, смазывая предварительно опять свечкой сковороду, и снимал блины. Повара, конечно, побили, но блины остались с восковой приправой.

Всех потомков отца и матери насчитывалось одиннадцать человек. Я был десятым, младше меня был Борис. Однако из одиннадцати детей в живых ко времени моего детства осталось только пятеро. Четыре дочери умерли, к огорчению родителей и к нашему, потому что хоть одну сестру хотелось бы иметь. Умерли и два мальчика (Костя и Митя).

Порядок по старшинству был такой… Николай был старше меня на десять лет. Дальше шел Владимир. Он был старше меня на семь лет, Сергей – на два года. Младший Борис был на пять лет меня моложе. Таким образом, я всю жизнь состоял не самым маленьким, но приближающимся к маленькому. Выходило так, что по сравнению с Борисом я был очень большим, и он по мне равнялся, а по сравнению с другими – маленьким, потому что десять и семь лет создают большую разницу между детьми.

Ближе всех ко мне был по возрасту Сережа, но мы с ним решительно расходились в характере. Он был большим насмешником и в свое время ловко издевался надо мною. Любимым его занятием было строить мне «рожи», на что я очень обижался. Сидя за столом, он вдруг высунет язык и смотрит на меня. Я сейчас же кричал возмущенно, что Сергей делает «рожи». Мама же и папа видели, что у Сережи самое обыкновенное лицо, потому что он успевал спрятать язык и сидел с нормальной физиономией. Они обычно и говорили: «Где же он строит рожи»»

Сережа иногда делал и другие каверзы, которые были не столько от плохого характера или злобы, а просто от желания подшутить. Например, он однажды сказал моему брату Борису, когда мы славили Христа на Рождество и получали по двугривенному: «Смотри, смотри. Мишке дали две деньги, а тебе одну». Борис заплакал, а я, конечно, отдал ему две денежки по гривеннику, а взял одну – двугривенный.

Другое занятие Сергея заключалось в следующем: он провоцировал меня, когда я был маленьким, за чаем. Я и в те годы отличался забывчивостью, невниманием к мелочам. Поэтому, положив сахар в стакан и размешав его, я забывал, что положил сахар… Сергей клал себе сахар в чашку, размешивал его, а мне говорил: «А у тебя сахара нет». Тогда я устраивал плач, после чего меня успокаивали.

Мы любили с Сергеем играть в карты, в модную тогда игру рамс. В рамсе ведется счет по очкам, причем червонный туз оценивался в двадцать пять очков, т. е. выше всех. И вот Сергей скоро научился жульничать, подкладывал червонного туза под колоду и вынимал его, как козырь. Я это заметил. После короткой драки, по взаимному соглашению, мы, уже сдавая карты, вынимали из—под колоды червонного туза, делая его козырем. Обычно рамс кончался небольшой дракой, которая совершалась в полной тишине, чтобы не услышала мама. Картежная игра производилась на большом сундуке в передней.

Наиболее почитаемым из братьев был Николай, да это и вполне понятно. Между ним и Борисом была разница в пятнадцать лет, т. е. он годился Борису почти в отцы.

Впоследствии мы всех братьев называли так: Николас вместо Николай, иногда с прибавкой «старый Николас», Володяс, Сергуляс, Борисас. Меня же называли просто Мишей. Коля учился в гимназии хорошо, хорошо знал классические языки, хорошо пел, хотя потом сорвал себе голос, но все же пел, конечно, несравненно лучше, чем я, который не отличался ни слухом, ни голосом.

Старший брат обычно называл нас каким—нибудь прозвищем. Володю он почему—то звал «Длинноносым», хотя тот не отличался длинным носом. Однако Володя искренне считал себя страшно некрасивым и часто осматривал свой нос в зеркало. На самом же деле он в юности был привлекателен именно благодаря тому, что имел нос, а не картошку, которой обладал, например, я, в силу чего меня нельзя было спутать ни с какой нацией, кроме русской.

Старший брат называл меня «Лысым», потому что я родился, как говорили, лысым, и священник не мог даже найти волос, чтобы их состричь с моей головы во время обряда крещения. В дополнение ко всему, крестивший меня отец Беневоленский был сам лысым. Это сходство старого священника и новорожденного вызывало смех.

Крестили меня в церкви Симеона Столпника на Николо—Ямской улице (ныне – Ульяновской). В этой церкви находится теперь какой—то институт, а я живу в квартире, из окна которой видна эта церковь. Так в конце жизни я вернулся к месту своего рождения в Тетеринский переулок.

Семья наша была дружной, в особенности благодаря старшему брату, человеку не только доброму, но и выдающемуся по своим качествам. Он умел как—то всех объединить и любил всех по—своему. Например, он раньше всех выезжал на дачу и брал с собой кого—нибудь из младших. Жить на даче в апреле было холодно, потому что помещение снимали холодное. Коля сам готовил пищу, кормил и брал с собой гулять младших. Иногда он брал с собой даже на охоту. Я тоже с ним ходил как—то на охоту. Вообще он представляется мне своего рода идеалом, которого я никогда не мог достигнуть со своим замкнутым характером.

Иногда дома устраивались различного рода небольшие… вечера. На них приглашались знакомые. Среди наших знакомых не было никаких выдающихся людей, надо прямо это подчеркнуть. Это были или сослуживцы отца, или боковая родня отца, или неизвестно откуда появившиеся знакомые, но они охотно приходили к нам, как и наши старшие отправлялись к ним с новогодними и пасхальными визитами.

Один из таких спектаклей мне хорошо запомнился. Старший брат поставил «Скупого рыцаря» Пушкина. Николай играл Скупого Рыцаря; Альберта, насколько я помню, играл Владимир; слугу Альберта – его товарищ Миша Асекритов, которого обычно называли Асекритусом; герцога играл Сергей, а Жида – я. В то время мне было семь или восемь лет. Надо представить себе, что это была за фигура в подряснике, робко выходившая и точно повторявшая с выражением стихи старика—еврея: «Шел юноша вечер, а завтра умер». Хотя в те времена еще не было Мейерхольда, в постановку внесены были некоторые изменения по сравнению с Пушкиным. Так, слуга Иван пел сочиненную им песню: «Что за горе, что за горе нам у рыцаря житье. Им—то все, им—то все, ну, а нам так ничего». При этом вместо щита он чистил большой медный поднос.

Сергуля… которому в то время было девять или десять лет, играл важно и торжественно роль герцога. Однако с ним случилось маленькое происшествие.

Сергей в обыкновенной жизни говорил вместо слова «перчатка» – «черпятка». И во время бурного объяснения скупого рыцаря с сыном герцог величественно протянул руку и сказал Альберту: «Отдай черпятку». За это он был награжден зрителями бурными аплодисментами.

Реквизиты скупого рыцаря представлялись мне в те времена великолепными. Ведь сокровищница рыцаря была наполнена двумя вычищенными самоварами, различного рода посудой и прочей утварью, какой—то старой мебелью. Одним словом, на сцене стояло все, что нужно было хранить в сокровищнице скупого рыцаря.

Семья моего отца была, по существу, мелкобуржуазной. Однако среди своих сослуживцев отец выделялся стремлением дать детям образование, что в те времена было совсем не обычным делом. Большинство сослуживцев отца стремились скопить деньги, построить свой домик (не дачу, а именно домик), разбогатеть, чтобы построить два или три доходных дома в Москве. Это было мечтой тогдашних служащих Саввы Морозова. Они нередко говорили отцу: «Зачем вы, Николай Константинович, учите своих детей в гимназии. Отдали бы их в Мещанское училище. К пятнадцати – шестнадцати годам они могли бы уже служить». (Слово «служить» тогда приравнивалось к современному слову «работать», а словом «работа» обозначали и черную работу; «служить» же означало нести государственную или частную службу.) По—видимому, стремление учить детей ставилось отцу и в некоторую вину, но горячей защитницей нашего образования была мать. Ее связь со студенчеством, в кругах которого она вращалась в молодые годы, по—видимому, была одной из причин ее тяготения к образованию. Тяготел к образованию и мой отец, непрестанно читавший книги и бывший очень образованным человеком по своему времени. Судьба помешала ему выдвинуться на ученом поприще, потому что для простых людей в те времена, да еще людей с большим семейством, учиться было чрезвычайно трудно.

Второй сын, Владимир, был определен в только что открытое промышленное училище на Миусской площади – среднее учебное заведение, приравнивавшееся в те времена к реальным училищам, из которых можно было поступать в технические учебные заведения.

Сергей учился в гимназии. Меня, как далее будет видно, определили в Коммерческое училище. Младший брат учился тогда в гимназии. На его счастье, … когда он достиг… школьного возраста, не было никаких сомнений и… препятствий к тому, чтобы он учился в средней школе. А эти препятствия были очень большими для моих старших братьев, отчасти и для меня. В учебные заведения надо было платить по тому времени довольно большую сумму. Насколько я помню, в гимназию платили до ста рублей в год. Кроме того, надо было покупать учебники, одевать в форму, которая была обязательной, платить различного рода деньги по случаю тех или иных событий, давать деньги на завтраки. В целом, скапливалась большая сумма, очень трудная для обыкновенного конторщика, каким был мой отец у Саввы Морозова.

Эту великую заслугу моих родителей следует отметить. Она понятна далеко не каждому в наше время, когда образование стало столь доступным и даже обязательным, вследствие чего только ленивый человек, не имеющий стыда ни перед собой, ни перед обществом, не хочет учиться в среднем учебном заведении или высшей школе.

Естественно, что наша семья испытывала значительные затруднения. В первую очередь это выражалось в том, что квартиры, в которых мы жили, отличались далеко не высокими качествами. Наши квартиры отнюдь не были ни шикарными, ни большими. Чаще всего это были квартирки в три комнаты, что на семью в семь человек и в те времена не являлось чем—то роскошным, хотя москвичи в целом, может быть, и жили просторнее в своих маленьких деревянных домах, чем теперь.

Большинство квартир мною забыто. Та квартира, где я родился, находилась в Тетеринском переулке, но дом в настоящее время не сохранился. Чаще всего мы жили в Таганке. Один из этих домов до сих пор стоит. Он находится в небольшом переулке, выходящем в настоящее время на улицу Радищева с бывшей Гончарной улицы (ныне – улица Володарского). [Но] лучше я запомнил ту квартиру, где исполнялся «Скупой рыцарь». Домик этот стоит во дворе церкви Нового Пимена и до настоящего времени. Квартира была на втором этаже, очень сухая и теплая. Она принадлежала церковному причту и была покинута нами с большим сожалением, потому что в ней поселился какой—то вновь принятый в эту церковь дьякон. Квартира была небольшая, всего три комнаты, конечно, с деревянной лестницей.

Еще одна квартира была в переулке, носившем название Девкин … Слово «девка» означало тогда не вполне хорошее девичье состояние, и наше пребывание в Девкином переулке, когда я учился в Коммерческом училище, доставляло мне много неприятностей и насмешек со стороны моих сотоварищей и учеников.

Обычно квартиры наши снимались в некотором отдалении от Трехсвятительского переулка, где служил отец. Ходил он туда пешком, вставая обычно в шесть часов утра. Папа ставил для себя самовар, пил чай. Позднее его вставали мама и дети. Этот утренний час был самым лучшим в жизни отца, потому что никто ему не мешал, он читал то, что ему хотелось, с большим удовольствием, пил не меньше семи – восьми стаканов чая, после чего пешком отправлялся на службу. Служба эта, между прочим, была льготная. У Саввы Морозова она продолжалась всего семь часов – с девяти до четырех часов дня, с перерывом в полчаса на обед.

Название местностей, где находились наши квартиры, оставили у меня воспоминание по их странности: Антроповы ямы (насколько я помню, это было где—то в районе Сущевской улицы), Николы на Ямах и пр. От этих «ям» простиралось солидное расстояние до Трехсвятительского переулка, потому что трамваев первоначально еще в Москве не было, а конка была далеко и не везде.

Были и другие причины, по которым мы жили, как правило, в плохих квартирах. Они заключались в одной особенности жизни небогатых москвичей того времени.

Каждую весну, примерно, в апреле или в начале мая, в Москве совершалось своего рода вавилонское переселение. Небогатые квартиранты бросали свои квартиры и со всем скарбом переселялись на дачи. Под словом «дача» понималась иногда какая—нибудь крестьянская изба, которая снималась на четыре месяца, после чего снова подыскивалась квартира в Москве.

Раннее детство у всех происходит беспамятно. Только рассказы близких людей в какой—то мере говорят об этих «беспамятных» годах, иногда очень памятных для родителей. Впоследствии мне рассказывали, что мое рождение не вызвало особого восхищения у мамы, ожидавшей долгожданной девочки. Ее утешили только вещими словами акушерки, объявившей меня будущим «кормильцем». Акушеркино прорицание сбылось, и я впоследствии стал подспорьем для очень многих, обычно не получая взамен ничего или даже встречая простую черствость.

Брат Володя рассказывал, что в детстве я ловил за хвост мышей и нисколько их не боялся. У меня была добрая и чистоплотная нянька Акулина Ивановна, воспитавшая нас в почтении к хлебу, который она называла даром Божиим. И странно: бросить в ведро даже сухую и заплесневелую корку хлеба для меня – страшное дело.

Первые проблески моего сознания связаны с рождением… младшего брата Бориса. Тогда мне было пять лет. Почему—то запомнилась маленькая кроватка с сеткой по бокам. Вторым воспоминанием явилась болезнь. Я лежу на столе, и мне делают прививку против дифтерита. Более четко я помню больницу св. Владимира, где я лежал больной скарлатиной, и памятное возвращение домой. На высоком мосту через Яузу мама вдруг подняла сверток с моей дезинфицированной одеждой, которую отдали в больнице, и бросила его в воду, сказав: «Пускай уж лучше в воде утонет, а то еще кто заразится». Впоследствии и я всегда бросал подозрительные вещи и пищу, даже в голодное время, чтобы не произошло чего—либо плохого.

Читать я научился пяти – шести лет как—то само собой, а лет с восьми стал увлекаться Густавом Эмаром. «Чистое сердце» произвело на меня неизгладимое впечатление. Уткнувшись в подушку, я обливался горючими слезами, жалея бедного Рафаэля, изгнанного из дома. Тогда—то я испортил себе зрение и стал близоруким.

Из детских лет наиболее памятным для меня осталось путешествие в Киев и Одессу. Папа по какому—то случаю взял для себя месячный отпуск и решил путешествовать.

Маршрут у нас был такой: Киев, Чернигов, Одесса, Севастополь. Поехали вчетвером: папа, мама, я и Борис, которого, как и меня, боялись оставить дома.

Ехали во втором классе. В Киеве мне больше всего запомнились большие валы недалеко от Киево—Печерской лавры и пещеры. Особенно страшен был Иоанн Многострадальный, врытый по пояс в землю. Интересен был мирроточивый череп. Впрочем, мама тут же скептически отметила, что монах усердно поливал этот череп елеем (мирром). Мама всегда была обуреваема некоторым скептицизмом, что не мешало ей позже каждый раз возить меня в Иверскую часовню, чтобы отслужить молебен перед очередной поездкой в Петербург.

В Чернигов мы ездили на пароходе, конечно, в общей каюте первого или второго класса. Мы ездили по городу, но как—то меня оставили в каюте одного. Я тотчас же открыл иллюминатор и вылез из него почти наполовину, любуясь проезжавшей лодкой. Чьи—то сердобольные руки втянули меня за штанишки в каюту и тем спасли от утопления в Десне.

В Одессе мы жили у папиного приятеля Троицкого, удачно продвигавшегося по службе в какой—то фирме. Одно время Троицкий особенно дружил с моим папой, и даже его жена была крестной матерью маленького Борички. Впрочем, она не была довольна своим крестником в Одессе, потому что Борис… плакал в отсутствие мамы неутешными слезами маленьких детей, привыкших к присутствию обожаемых ими матерей. Как добрая женщина, Троицкая искренне убивалась Борисовым хныканьем, а я был утешителем.

Из событий одесской жизни мне запомнилась только закладка с молебном большого дома. Мы с Боричкой как маленькие стояли у котлована (Боричка был одет в парадный бархатный костюмчик с большим кружевным воротником).

Папа мечтал поехать на пароходе в Крым, но это показалось маме опасным путешествием, чем—то вроде Магеллановой кругосветки. С ужасом говорилось о бурях у мыса Тарханкут. И этот зловещий мыс навсегда остался в моей памяти.

Наступил год моего обучения. Меня в восемь лет от роду отдали учиться в городское училище на Миусской площади. Ходить от Нового Пимена в училище было недалеко, но надо было рано вставать, и я вставал со скандалом, заявляя словами недоросля: «Не хочу учиться, а хочу жениться». Наконец мама выталкивала меня на лестницу и бросала вдогонку узелок с книгами. Незадачливый ученик (по рассказам мамы) медленно плелся по двору, выбирая для шествия в храм науки грязные лужи. В училище занятия продолжались недолго, а в перерыве давали по куску хорошего ржаного хлеба с солью.

Обычно мама давала на завтрак пятачок со строгим наказом не есть мороженого, а в особенности не пить кваса и не есть моченых дуль (груш) как опасной пищи для желудка. Такой квас в стеклянных кувшинах и вынутые из него дули аппетитно возвышались на лотках, поставленных на козлы. Мамин пятачок и шел неукоснительно на это запрещенное лакомство. И никто не болел, вопреки маминым страхам. Мама считала, что зловредные продавцы делают квас из сырой воды, забывая о том, что квас делают из груш, прокипятив их для навара в чугунах.

Я принадлежал к разряду «тихих мальчиков», готовых на всякое баловство. Поэтому и попадал в разные истории. То меня искусает цепная собака и навсегда вселит опаску по отношению к собачьему племени, то я провалюсь в замерзший пруд (у Трифона в Напрудном) и пр. В баловстве я проявлял и некоторую изобретательность. Так, мама оставляла меня иногда одного сторожить квартиру. Бывало скучно, и я придумывал себе занятие. Любимым папиным предметом был аквариум, и вдруг золотые рыбки стали дохнуть. Поставили приборчик для нагнетания воздуха в воду. Рыбы, тем не менее, дохнут и дохнут. Причину обозначили мои мокрые рукава. Я ловил рыбу рукой и опять пускал ее в воду, что, очевидно, золотым рыбкам не нравилось, но мне нравилось очень.

Одевались мы, ребята, по одному и тому же образцу. До поступления в среднее учебное заведение наш наряд состоял из коротких штанишек, засунутых в невысокие детские сапожки. Рубашка—косоворотка довершала одеяние. Не говорю о пальтишках осенью и зимою. Рубашка обычно была длинной и подпоясывалась пояском. Впрочем, на одежду маленьких детей внимания обращалось мало. Она перешивалась и от старшего переходила к младшему. В самом выгодном положении находились старший Коля и младший Борис. Парадный костюм Бори, о котором я уже говорил, казался мне одеянием принца, а Боричка с его черными глазами казался мне настоящим принцем.

Одежду покупали или делали «на рост». Поэтому, когда она была новой, то казалась нескладной, а когда становилась складной, то уже была старой. Папа выбирал материи по их носкости. Когда брат Володя поступил в промышленное училище, ему понадобилась форма. Папа с Володей отправились в магазин готового платья, принадлежавший Мандлю, и вернулись обратно с триумфом. На второй этаж, где мы жили, с победным видом шел папа, а за ним взбирался Володя, причем падал на каждой ступеньке: полы новой шинели непомерно длинные. На каждой ступеньке подвертывались ноги, и бедный мальчик с трудом совершал свое восхождение в науку. На следующий день мама ездила менять шинель и совершила это с успехом.