7.2. Судебное разбирательство

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Процесс против 15 членов ЕАК начался 8 мая 1952 г. в зале клуба МГБ им. Дзержинского. Председательствовал в суде Чепцов, заседателями были Л. Д. Дмитриев и И. М. Зарянов, оба, как и секретарь М. В. Афанасьев, имели воинские звания. Пятнадцать обвиняемых рассказали свои биографии, подчеркнув многочисленные награды, и заявили ходатайства о приобщении к делу дополнительных письменных материалов. Обвиняемые поэты пыталисьдокументироватьсвою просоветскую позицию с помощью стихов, Лозовский и Юзефович пытались доказать, что материалы, которые они передавали за границу, не содержали секретов. Сразу же стало ясно, кто будет оказывать наиболее упорное сопротивление, — Шимелиович, настаивавший на том, что никогда не признавал себя виновным, и Лина Штерн, отказавшаяся рассматривать обмен мнениями по научным проблемам как шпионаж.

Фефер и сотрудница редакции Теумин после оглашения обвинительного заключения признали себя виновными, Маркиш, Лозовский, Брегман и Шимелиович настаивали на своей невиновности. Юзефович, Квитко, Бергельсон, Гофштейн, Ватенберг, Зускин, Таль-ми и Ватенберг-Островская признали вину «частично». Штерн признала себя виновной в том, что была членом Президиума Еврейского антифашистского комитета и, как член партии, совершенно не занималась собственными задачами комитета.

Фефер — свидетель обвинения

Первым из обвиняемых допрашивали Фефера. Если не считать Гоф-штейна, которого рассматривали как фигуру малозначительную в политическом отношении, он был и первым арестованным. В то же время как осведомитель МГБ Фефер являлся важнейшим свидетелем обвинения. С помощью его показаний, так же как в ходе предварительного следствия, предполагалось сразу же заставить остальных обвиняемых уйти в оборону. Фефер изложил свою биографию, подтвердил, что в 1917 г. вступил в Бунд и состоял в нем на протяжении полутора лет. В 1920 г. познакомился с «еврейскими националистами Бергельсоном, Гофштейном, Квитко», взгляды которых проявлялись в их националистически окрашенных стихотворениях.

Таким образом, Фефер, как от него и ожидали, сразу же начал с обвинений, которые адресовал и себе самому. Несмотря на все ошибки, говорил обвиняемый, он не был настоящим врагом Советской власти, его национализм проявился лишь тогда, когда он перед лицом массовой ликвидации еврейских школ, газет и других учреждений в 1930-е гг. возмущался прогрессом «ассимиляции». Он с большой завистью наблюдал за декадой узбекской культуры. Если сам он несколько раз бывал в синагоге, то не в силу религиозности, а из любви к еврейским традициям. Националистической была, по словам Фефера, также его работа в «Эйникайт», поскольку распространение материалов о героизме евреев противоречило задачам освещения героизма советского народа. Он не упомянул о том, что это делалось по поручению ЦК.

Затем Фефер перешел к следующему преступлению ЕАК. Поднять вопрос о Крыме означало затронуть крайне опасную тему, ибо, согласно обвинению, крымские планы обсуждались по поручению американцев. Дж. Розенберг, с которым члены комитета беседовали о возможной помощи «Джойнта», по словам Фефера, обосновывал интерес американцев к Крыму тем, что он граничит с Черным морем, Балканами и Турцией. Превращение Крыма в плацдарм напрямую не обсуждалось, но он, Фефер, может быть, неправильно понял всю важность этой беседы.

Его спрашивали и о «Черной книге», которая, несмотря на запрет, вышла в США. На это он ответил, что материалы были в 1944 г., еще до запрета, посланы в США наркоматом иностранных дел. Допрос Фефера, как позже и других обвиняемых, все время перескакивал с темы на тему — от национализма к шпионажу. Еврейский театр, по словам Фефера, тоже был трибуной националистической пропаганды. Здесь обвинение почуяло возможность уличить мертвого Михоэлса. Фефер, однако, взял под защиту председателя ЕАК, который, правда, захватил с собой в США в агитационных целях Библию, но ведь Библия — «один из величайших памятников еврейской культуры». Обвинение в использовании библейских мотивов он парировал указанием на то, что культурное наследие любого народа ценно, а потому вряд ли следует отказываться и от Соломона.

Примером еще одного националистического заблуждения Фефер назвал свое стихотворение «Я — еврей». В пылу самообвинения он даже упомянул имя Сталина, очень редко звучавшее в ходе разбирательства:

«Я говорил, что люблю свой народ. А кто не любит своего народа? Я хотел видеть свой народ, как все остальные. А когда я увидел, что все закрывается, все ликвидируется, мне было больно, и это меня восстановило против Советской власти. Этим и продиктованы мои интересы в отношении Крыма и Биробиджана. Мне казалось, что только Сталин может исправить ту историческую несправедливость, которую допустили римские цари. Мне казалось, что только советское правительство может исправить эту несправедливость, создав еврейскую нацию. А против советской системы я ничего не имел. Я сын бедного учителя. Советская власть сделала из меня человека и довольно известного поэта… Я говорил и о том, что мы пили из Сталинского кубка и утверждали, что славяне наши друзья. Мои стихотворения нацеливали на то, что мы еще будем плясать на могиле Гитлера… Вы не найдете никакого другого народа, который столько выстрадал бы, как еврейский народ. Уничтожено 6 миллионов евреев из 18 миллионов — одна треть. Это большие жертвы, и мы имели право на слезу, и боролись против фашизма».

Давая такие показания, Фефер защищался от критики со стороны судей — ведь на предварительном следствии он ясно охарактеризовал ЕАК как националистический центр. Затем он снова быстро сдал позиции и объявил Шимелиовича, который был ближайшим советником Михоэлса, агрессивным националистом.

По его словам, Штерн часто говорила о дискриминации евреев в Советском Союзе и требовала открыто сказать о том, «как белорусы помогали немцам уничтожать евреев». Подобные националистические тенденции обнаруживались, по мнению Фефера, также у Гоф-штейна, который ратовал за сохранение и развитие древнееврейского языка. Он сам всегда жаловался на недостаточную поддержку Палестины со стороны комитета, но комитет не хотел иметь ничего общего с Палестиной из-за «еврейских фашистов». Поэтому Фефер от имени комитета отверг и предложения некоторых евреев сформировать еврейские войска для посылки в Палестину.

Несмотря на отдельные попытки защититься или оправдаться, Фефер во время двухдневного допроса в суде (8 и 9 мая 1952 г.) в целом не отказался от уличающих показаний, данных на предварительном следствии. Затем, однако, другие обвиняемые стали задавать Феферу вопросы. Лозовский спросил о политической компетентности и подчиненности комитета. Теперь, конечно же, Феферу пришлось признать, что комитетом руководил ЦК, а «Эйникайт» была подчинена его Отделу печати. Ему пришлось признать также, что Шимелиович не писал для «Эйникайт» и ничего не знал о «Черной книге». Задавая другие вопросы, Шимелиович хотел заставить Фефера скорректировать его показания, данные на предварительном следствии, но Фефер отвечал только одно: он не помнит того, не помнит этого…

Затем Квитко попытался превратить Фефера из доносчика в преступника. По его словам, Фефер должен был информировать Комитет о посылке материалов для «Черной книги» за границу. По мере того какдругие обвиняемые разоблачали все больше нелепостей в доносах Фефера, даже председательствующий, казалось, приходил в замешательство. По поводу мнимо проамериканских высказываний переводчицы Чайки Ватенберг-Островской судья чуть ли не с насмешкой спросил Фефера, осуждала ли обвиняемая государственный строй СССР или просто предпочитала американскую одежду.

Вечером второго ДНя процесса была допрошена обвиняемая Эмилия Теумин, единственная, кроме Фефера, кто признал свою мнимую вину. Сначала она заявила, что Михоэлс высказывал «националистические взгляды». Он, по ее словам, говорил о дискриминации евреев в СССР и о том, что правительство недостаточно борется с антисемитизмом: «Я вместо того, чтобы ему ответить, промолчала. В этом моя вина». Она больше не националистка, заявила Теумин, напротив. В Совинформбюро, по ее словам, было слишком много евреев. Но, что касается обвинения в редактировании статей, за это она ответственности не несет.

Маркиш наносит встречный удар

Поскольку быстро выяснилось, что Теумин, выполнявшая работу для ЕАК один-единственный раз, мало что знала и оказалась на скамье подсудимых только из-за передачи материалов мнимому американскому шпиону Б. Гольдбергу, 10 мая начался допрос Маркиша, потребовавший трех дней. Маркиш охарактеризовал писателей, находившихся рядом с ним на скамье подсудимых, как своих противников. Особенно ожесточенно он атаковал Фефера и его стихотворение «Я — еврей», сказав, что «оно не только националистическое, но и помноженное на пошлость». Второй удар Маркиш направил против Михоэлса: «Михоэлс считал, что никто ему ничего плохого не сделает, потому что это будет расценено как… антисемитизм и выступление против национальной политики партии… С Михоэлсом мы были идейно чуждые». По словам Маркиша, националистами, а значит, его противниками, были также Бергельсон и Эпштейн. От своих показаний против Лины Штерн, данных на предварительном следствии, он, однако, отказался.

Гораздо осторожнее, чем при ответе на сравнительно безобидный вопрос о национализме, Маркиш говорил о мнимом шпионаже. Утверждение о том, что комитет посылал «шпионский материал», он счел «объективно правильным», но заявил, что узнал об этом только во время следствия. Он не знал также, что Гольдберг был шпионом, и от внимания МГБ это тоже ускользнуло. После этого язвительного заключительного замечания настала очередь обвиняемых задавать вопросы Маркишу. Как и во время допроса Фефера, им удалось вскрыть ряд нелепостей в его обвинениях. Например, Фефер укоризненно заметил Маркишу, что в действительности они с Михоэлсом были близкими друзьями.

Когда председатель переспросил, почему же Маркиш оговорил себя на предварительном следствии, обвиняемый сначала туманно намекнул на свое «ненормальное» состояние во время допроса, а затем заявил, что протокол написан без его участия. Тем не менее он по-прежнему придерживался своего огульного обвинения против ЕАК, который якобы стал центром националистов, вместо того чтобы вернуться на путь, на который его поставило правительство. Маркиш подчеркнул эту позицию личным выпадом против Фефера, несомненно, из мести за его донос. Именно Фефер, который намеревался уступить американцам Крым в качестве плацдарма, не имеет права, по словам Маркиша, смотреть в глаза советского судьи. Подобным же образом он атаковал Лозовского, но затем признал, что Гофштейн, Квитко и Бергельсон, которых он презирал как писателей и людей, конечно же, были не шпионами, а всего лишь националистами.

После этого настала очередь Бергельсона. Его биография включала столь «подозрительные» моменты, как изучение Талмуда в детстве и работа в «Культур-лиге» в период между Октябрьским переворотом и захватом Украины большевиками. Он не пытался отрицать, что мотивом его бегства из Советской России в 1921 г. было неприятие большевизма. Когда судья поставил ему на вид, что из показаний, данных им на следствии, можно сделать вывод о продолжении им борьбы против Советской власти, писатель отверг все обвинения, утверждая, что подписал протокол против своей воли.

Вероятно, в попытке хоть в чем-то отстоять свою внутреннюю свободу Бергельсон заявил, что воспевание библейских образов ничуть не более преступно, чем стихотворение Фефера «Я — еврей». Он несколько раз признавался в прежних националистических убеждениях, но резко критиковал направленные против него высказывания из протоколов допросов С. Гордона, И. Добрушина и Дер Нистера, арестованных еврейских писателей. Бергельсон отказался и от собственных показаний против других.

Вынужденные признания

15 мая был допрошен поэт Лев Квитко. Сначала он заявил, что виновен перед партией и советским народом в том, что работал в комитете, который принес много зла Родине, но никогда не был националистом. Ему также вменялись в вину определенные детали биографии и длительное пребывание за границей. Уже вскоре Квитко заговорил о методах предварительного следствия, указав, что подписал свои показания только под давлением следователей, которые составляли протокол по своему усмотрению. После этих показаний процесс был прерван на целую неделю. Протокол не содержит указания причин этого перерыва, продолжавшегося до 22 мая 1952 г. Вероятно, судей ошеломил не столько факт вынужденности признаний, сколько разоблачение Квитко методов допроса и протоколирования на предварительном следствии. По-видимому, судьи рассчитывали, что обвиняемые будут до конца безропотно участвовать в этом фарсе, но вышло по-другому. Не только Квитко говорил о репрессиях, обвиняемые, выступавшие до него, также отказались от своих показаний.

Когда процесс был продолжен, Квитко повторил показания, данные неделей раньше. Это означало, вероятно, что обвиняемых во время процесса больше не подвергали жестоким пыткам, в отличие, например, от показательного процесса 1938 г., когда обвиняемого Крестинского, опровергшего самооговор, еще раз «обработали» так, что день спустя он был вынужден взять свой отказ назад. Тем не менее Квитко продолжал настаивать на том, что ЕАК вел националистическую деятельность. Он, заявил поэт, писал на идиш, чтобы подвести еврейское население к ассимиляции. Лозовский подрывал это намерение своей кадровой политикой, привлекая в комитет как «евреев» уже ассимилированных людей вроде Брегмана. Еврейский поэт, пользовавшийся мировой славой, из слов которого можно сделать вывод о том, что годы, проведенные в тюрьме, сломили его, завершил свое сбивчивое обвинение словами, что ЕАК и его «филиал», театр Михоэлса, работали «против ассимиляции».

«Еврейский национализм» или ассимиляция?

Фефер, поставивший под сомнение приверженность Квитко идее ассимиляции, возразил ему, что Ленин и Сталин всегда поддерживали еврейский язык как культурное достояние. Ассимиляция евреев не являлась, по его словам, политической целью партии, иначе не было бы Биробиджана. Очевидно, Квитко, ратуя за ассимиляцию евреев более истово, нежели иное партийное воззвание, объявляя себя интернационалистом чистой воды, хотел выйти из-под огня. Он зашел столь далеко, что признал своей действительной виной использование идиш: «Пользоваться языком, который массы оставили, который отжил свой век, который обособляет нас не только от всей большой жизни Советского Союза, но и от основной массы евреев, которые уже ассимилировались, пользоваться таким языком, по-моему, — своеобразное проявление национализма. В остальном я не чувствую себя виновным».

Следующим, кто опроверг свои показания о собственной националистической позиции, был Гофштейн. Оказалось, что о письме по поводу Крыма он узнал только во время следствия. Терпение Чеп-цова подверглось новому испытанию, когда Гофштейн не признал ни одного из показаний, данных им на предварительном следствии, и также заявил, что следователи принудили его дать эти показания.

Обвинение в предательстве отверг и Юзефович. Когда он передавал Б. Гольдбергу материалы для книги об английском империализме, он забыл получить письменное согласие Отдела внешней политики ЦК. Он проявил готовность дать уличающие показания против членов ЕАК лишь для того, чтобы впоследствии апеллировать к Сталину или Молотову. Но после изнурительных допросов он мог бы признать даже, что является племянником папы Римского и действовал от его имени. Теперь же он ясно указал на то, что комитет всегда действовал, получив одобрение «сверху». Далее, когда Юзефович отказался от других уличающих показаний, Фефер обвинил его в националистической позиции, проявившейся в том, что Юзефович потребовал установить в Майданеке памятник еврейским жертвам нацизма.

Главный обвиняемый

Вечером 27 мая начался допрос Лозовского, самого высокопоставленного обвиняемого и единственного среди них бывшего представителя власти. Процесс шел уже почти три недели, и было ясно, что все должно будет сконцентрироваться на Лозовском. Показания против него оказались безосновательными. Он и сам заявил о своей невиновности. Лозовский рассказал свою биографию во всех подробностях, чтобы лишить силы какие бы то ни было подозрения. Он действительно в 1917 г. был исключен из партии за протест против огосударствления профсоюзов, но после восстановления никогда не являлся врагом Советской власти.

Лозовский не оставил камня на камне от абсурдных обвинений против него. Как было избежать найма иностранцев, если речь шла о переводе на иностранные языки? Почему его обвиняют именно из-за Еврейского антифашистского комитета, а не из-за всех пяти комитетов? (Эту критику антисемитской тенденции, присущей процессу, ему пришлось повторить еще раз в конце допроса.) Почему встреча с Дж. Розенбергом была преступной, а с польским политиком Миколайчиком, которую с его разрешения организовал Всеславянский комитет, — нет? Члены ЕАК, то есть все обвиняемые преступники-националисты, были проверены Александровым и утверждены Щербаковым.

Затем Лозовский опроверг целиком все показания, данные во время очной ставки с Фефером, и упрекнул последнего том, что тот «все время выступает в качестве свидетеля обвинения». Фефер, явно потрясенный, защищался, говоря, что вовсе не мог знать, было ли известно Лозовскому о националистических настроениях в комитете. Поручение насчет сбора денег у богатых евреев в США было дано Щербаковым, а не Лозовским, которого Фефер, по его словам, оклеветал на следствии. После этого Бергельсон, Квитко, Брегман и Маркиш также отказались от своих показаний против Лозовского.

Как сказал Лозовский, в задачи комитета входили выступления в крупных буржуазных газетах, вроде «Нью-Йорк тайме». Если же под «информацией» подразумевается в принципе «шпионская информация», то вся деятельность Совинформбюро была шпионажем.

Не менее важен был и вопрос о Крыме, в связи с которым против Лозовского в ходе предварительного следствия были выдвинуты самые серьезные обвинения, так как он якобы помогал Михоэлсу и Феферу в реализации их проамериканских заданий. Лозовский рассказал, как было составлено письмо, которое он считал лишь частным выражением мнения отдельных советских граждан, а не примером деятельности комитета. Требование еврейской территории, которое он сам вовсе не поддерживал, не было «продажей Крыма». Все показания Фефера, касающиеся беседы между ним и шефом «Джойнта» Розенбергом о планах создания американского плацдарма, Лозовский уверенно отмел как политическую бессмыслицу. Его замечания становились все более саркастическими, он высмеял показания Фефера как «беллетристику» и с ядовитой иронией охарактеризовал себя как «врага с 1919 года». Этот юмор висельника был для него единственной возможностью реакции на абсурдные обвинения. Весь процесс превращался в сплошной фарс, и другого выхода, по-видимому, не оставалось.

Лозовский отбросил дипломатию и указал, что идентичные показания изолированных друг от друга обвиняемых в 42 томах следственного дела могли быть состряпаны только самими следователями. Самообвинения еврейских авторов, согласившихся с обвинением в националистической деятельности только из-за употребления родного языка в своем творчестве, Лозовский также резко осудил. Он сказал, что намерение писать и публиковаться на идиш — не национализм, ибо писать можно на любом языке. С этим председатель согласился. Когда встал вопрос о секретности переданных Гольдбергу материалов об английской политике, Лозовский смог даже заставить судью дать на него отрицательный ответ.

К концу своего допроса, продолжавшегося в целом шесть дней, он взял назад показания против всех трех обвиненных им лиц — против самого себя, Лины Штерн и Полины Молотовой. Затем Лозовский дал изощренное толкование причин, побудивших Фефера донести на всех остальных. Фефер, по его словам, националист, и чем больше людей он втянул бы в процесс, тем больше была бы шумиха, в том числе со стороны дипломатических представителей Израиля. Тем самым Фефер хотел развязать международную антисоветскую кампанию против закрытия еврейских учреждений. Напротив, он сам, Лозовский, подписав абсолютно абсурдный протокол у следо-вателя-антисемита Комарова, хотел обратить на процесс внимание лиц, облеченных политической ответственностью. Человек вроде Молотова просто расхохочется, читая, как Лозовский «использовал» Жемчужину для передачи ему писем, ведь в качестве заместителя министра иностранных дел тот всегда имел неограниченный доступ к Молотову В тюрьме ему не разрешали писать Сталину или кому-либо еще из членов ЦК, поэтому он подписал все, чтобы в ходе процесса, наконец, получить возможность сказать правду.

Пытки и экспертизы

После долгого допроса Лозовского — допроса, ставшего поражением для отсутствовавших обвинителей, 2 июня был допрошен врач Ши-мелиович. Он рассказал о методах предварительного следствия, которые до сих пор не раскрывались с такой ясностью. Шимелиович получил две тысячи ударов, главным образом на ранней фазе следствия. Когда Рюмин после смещения Абакумова взял следствие на себя, физические методы воздействия уступили место психологическим.

Шимелиович придерживался своих показаний о том, что у Маркиша бывали «приступы» национализма, но в целом он не националист. Вот Фефер, напротив, обращал на себя его внимание как убежденный националист, особенно после своих речей перед судом, а вообще-то еще с 1949 г. Все признания в националистических «преступлениях» в протоколе написаны Рюминым, кроме одного: он действительно однажды охарактеризовал как честь для еврейского народа тот факт, что народ этот был избран Гитлером для уничтожения. Эту идею, первоначально исходившую от Эренбурга, судья заклеймил как национализм худшего свойства.

Имя Эренбурга упоминалось в ходе разбирательства удивительно редко. Брегман утверждал, что во время дискуссии между Эренбургом и Гроссманом из-за «Черной книги» речь шла прежде всего о крупных гонорарах. После этого удара ниже пояса, вызванного открытой неприязнью Брегмана к писателям, последовала деталь из истории «Черной книги», озадачивающая тех, кто читает протокол. Комиссия под его председательством, говорил Брегман, установила, что материал Эренбурга и Гроссмана гораздо лучше собранного ЕАК, в котором украинцы и белорусы ложно были показаны участниками уничтожения евреев, в то время как материал Гроссмана показывал, как украинцы и белорусы спасали евреев. Тем самым Брегман поставил факты с ног на голову: 26 февраля 1945 г. материал Эренбурга был подвергнут критике за то, что слишком сильно выдвигал на передний план преступления местного населения. Почему Брегман все переиначил перед судом? Может быть, после трех с лишним изнурительных лет тюрьмы пострадала его память; впрочем, даже если речь идет о сознательной фальсификации, здесь можно усмотреть определенную логику. Брегману, вероятно, представлялось неразумным критиковать или уличать перед судом неприкосновенного до тех пор Эренбурга. Очевидно, Эренбурга режим собирался пощадить — иначе ему пришлось бы оказаться среди обвиняемых.

Особая роль Эренбурга при всех атаках на ЕАК привела позже к возникновению легенды о том, что он сам выступал на процессе в качестве свидетеля обвинения. Это совершенно неверно. Лозовский сделал даже разоблачительное заявление о том, что в документах предварительного следствия имеются и показания Фефера против Эренбурга. Во всяком случае, эксперты заявили в закрытом заседании перед окончанием процесса, что им для подготовки заключения были переданы статья Эренбурга «По поводу одного письма» и труды классиков марксизма-ленинизма по еврейскому вопросу. Следовательно, Эренбург служил образцом того, что пока еще считалось приемлемым.

Шпик обнаруживает себя

Ложь Брегмана остается неразрешимой загадкой, предупреждением о необходимости осторожного обращения с материалами процесса. Это особенно касается показаний, которые Фефер дал 6 июня 1952 г. после допроса Брегмана в закрытом заседании в отсутствие своих коллег по ЕАК2. Фефер взял назад свои показания и раскрыл себя как агента Министерства госбезопасности, действовавшего под псевдонимом «Зорин». Нетрудно догадаться, что побудило его к этому. Ему пришлось осознать, что через месяц процесса спектакль, в котором ему отводилась главная роль, закончился жалким провалом. Его показания имели сначала целью выманить признания других обвиняемых. Фефер, очевидно, надеялся отделаться менее суровым наказанием за «национализм» в случае сотрудничества со следствием в качестве тайного главного свидетеля обвинения. Но поскольку его показания против других были разоблачены ими как не соответствовавшие истине, Фефер остался один на один со своим самооговором. В этой ситуации он, вероятно, решил использовать преимущество своего сотрудничества с МГБ, чтобы придать достоверность отказу от показаний. Фефер открыто заявил суду, что обвинение в посылке шпионских материалов в Америку полностью построено на песке: «Да иначе и не могло быть, ибо этого на самом деле не было. Больше я ничего к своим показаниям дополнить не имею».

За этим последовало еще одно саморазоблачение в ходе нового закрытого заседания суда. Юзефович сообщил, что в 1938 г. дал подписку органам госбезопасности о сотрудничестве с ними. Так как он не мог выполнить возложенную на него задачу, ибо еврейские писатели, настроения которых ему надлежало выяснять, что-то подозревали, он в том же году попросил освободить его от подписки. Затем Юзефович заявил суду, что дал ложные показания, уличающие Лозовского, только из страха перед угрозами Абакумова подвергнуть его пыткам. И действительно, его били резиновой дубинкой, а когда падал, топтали ногами, после чего он решил подписать все, лишь бы дождаться дня суда.

Обвиняется язык

Когда 7 июня разбирательство возобновилось, следующим, кто заявил о своей невиновности, был Тальми. Тем не менее он продемонстрировал готовность переосмыслить свою работу для американского партнера ОЗЕТа — ИКОР.

В конце 1950 г., после четырнадцати месяцев ночных допросов и болезней, следователь дал ему почитать высказывания Ленина и Сталина по национальному вопросу, после чего у него словно упала с глаз пелена и ему стало ясно, что вся работа в области еврейской культуры на самом деле была неправильной и какая-то группа еврейских националистов вводила в заблуждение правительство и партию: «Для того чтобы еврейский народ развивал свою культуру, нет необходимости, чтобы все было на еврейском языке».

Тальми был не последним на процессе, кто отрекся от еврейского языка. Причину следует искать не в действительном изменении образа мыслей, даже если неприятие идиш как «жаргона» имело долгую традицию. Обвиняемые поняли, что перед судом вместе с ними стоял и их родной язык. Именно арестованный последним Тальми пережил, находясь на свободе, тяжелые удары по «еврейскому национализму» — закрытие театров и роспуск еврейских секций в союзах писателей. Обвиняемым было необходимо отмежеваться от идиш, чтобы оправдаться и убедить суд в том, что они не хотят противодействовать новой, антиеврейской и враждебной идиш, линии в государственной культурной политике и что поэтому их спокойно можно оправдать.

К этому моменту, похоже, судье стало ясно, что все показания, данные на предварительном следствии, не стоили бумаги, на которой были записаны. Когда обвиняемый Ватенберг упомянул сфальсифицированный протокол, в котором он признавал свою шпионскую деятельность, Чепцов вообще больше не реагировал, хотя ранее в таких случаях он настойчиво расспрашивал обвиняемых. От своих показаний, данных на предварительном следствии, отказались Ва-тенберг-Островская и Зускин, как и Лина Штерн, назвавшая тюрьму «преддверием ада», рассказавшая о жалком существовании в камере с бетонным полом, которая едва отапливалась в феврале. После этих потрясающих показаний разбирательство было прервано на 14 дней.

Посрамление экспертов

Разбирательство было продолжено 26 июня 1952 г. допросом экспертов, на котором обвиняемые не присутствовали. Вначале эксперты высказались по вопросу о «разглашении государственной тайны». Они выразили недовольство тем, что на предварительном следствии никогда не располагали оригиналами документов ЕАК, всегда имея дело лишь с копиями без точных данных. Им не сказали также, какие материалы и каким способом отправлялись за границу. Им внушали, что материалы пересылались в обход цензуры. Если бы эксперты знали, что материалы были подвергнуты нормальному цензурному контролю, их отношение к документам было бы другим.

Выяснилось также, что оценка степени секретности информации осуществлялась в соответствии с перечнем 1945 г., который, однако, уже не действовал в 1948 г. Но шпионский характер информации ЕАК был установлен априори, так как эксперты считали, «что из-за границы могут просить только материалы, представляющие государственную тайну».

В заключение эксперты признали, что их заключение — неполное и куцее. Результат опроса литературно-идеологических экспертов на следующий день был не менее разоблачительным. Выяснилось, что «националистические» пассажи в книге Тальми о Биробиджане заключались в том, что русская деревня «находилась в худших условиях по сравнению с корейской». Филолог, ответственная за экспертное заключение, смущенно признала, что знакомилась с книгой лишь поверхностно, но настаивала на обвинении в разглашении мнимых государственных тайн вроде описания золотых рудников.

Следующий допрос касался книги о политике Англии и был кульминацией процесса, столь обильного нелепостями. Этот документ, якобы столь секретный, был подготовлен на основе информации английской печати и радио. Тем не менее передача этих материалов Б. Гольдбергу была заклеймена в обвинительном заключении как страшное предательство, поскольку документ подготовили в закрытом институте. В заключение состоялся допрос специалистов-литературоведов, на протяжении месяца искавших в деятельности ЕАК националистическую идеологию. Им также были предложены только документы, ставшие объектом манипуляции, с указанием на то, что ЕАК был ликвидирован как националистический центр.

После этого трагикомического интермеццо, уничтожившего остатки законности на процессе, допрос обвиняемых был продолжен 2 июля 1952 г. Все их ходатайства о привлечении дополнительных документов были отклонены, и положение после заслушивания экспертов стало ясным: до сих пор не появилось никаких оснований считать обвинения справедливыми.

Последние показания и последнее слово

Обвиняемые еще раз получили право на дополнительные показания. Фефер воспользовался этой возможностью, чтобы обвинить экспертов в шпиономании и введении советского суда в заблуждение и отказаться от своих уличающих показаний об Эмилии Теумин. Маркиш, по-прежнему аутсайдер, возмутился отрицательными высказываниями некоторых обвиняемых об идиш. Он сам надеется, сказал он, что «советская культура сдаст еврейский язык в историю. Этот язык, как чернорабочий, поработал на массы и дал им песни, плач. Дал народу все в его тяжелые годы, когда он жил в оторванной от России черте оседлости…» Столь же двойственно говорил об идиш как причине своего непреодоленного национализма и Бергельсон. Он, по его словам, завидовал русским писателям и их более богатому языку.

Предпоследний день разбирательства, 11 июля 1952 г., начался с закрытого заседания, на котором были заслушаны показания Фефера. За свое поведение перед судом он днем раньше подвергся жестоким нападкам со стороны Шимелиовича. Теперь Фефер, практически в последнюю секунду, отказался от роли главного свидетеля. Он говорил о национализме — собственном, Маркиша и других поэтов, но он якобы ничего не знал о национализме как о преступлении. Часть показаний, данных им на следствии, правильна, другая — нет. Его показания о националистическом образе мыслей других фальсифицированы следователями.

Фефер говорил и о враче Я.Этингере, имя которого до сих пор не упоминалось во время разбирательства. Этингер был арестован на раннем этапе «дела врачей» и ко времени процесса уже умер. Рюмин пытался связать мнимый заговор врачей с ЕАК, и поэтому Фефера предполагалось допросить о врачах, обвиненных позже. Перед судом Фефер заявил, что Этингер очень интересовался Израилем и критиковал Советское правительство за поддержку учения Лысенко.

На следующий день обвиняемым было предоставлено последнее слово. Фефер подчеркнул, что он всегда был коммунистом. Всеми достижениями евреи в Советском Союзе обязаны учению Сталина и примеру русского народа. Теумин заявила, что, передавая информационные материалы, она думала, что делает что-то полезное. Маркиш еще раз отверг всякие обвинения в национализме и сказал, что в будущем хочет «с новым сознанием писать на языке Ленина и Сталина». Если он и совершил ошибку, связавшись с ЕАК, то достаточно искупил ее тремя с половиной годами тюрьмы. Его, сказал Маркиш, можно бы и освободить. Юзефович заявил, что никогда не занимался шпионажем и за свою ошибку несет ответственность перед партией. Лозовский коротко сказал, что, по его мнению, доказана полная необоснованность обвинения против него. Квитко заявил, что все еще не понимает, почему он обвиняется в таких преступлениях, и потребовал представить наконец доказательства. Бергельсон просил учесть, что он еще не достиг уровня настоящего советского человека, но он все же — единственный из поколения Бялика и Аша, кто стал сторонником идей Ленина и Сталина. Гофштейн не пожелал больше ничего говорить. Ватенберг заявил, что все материалы дела прямо доказывают его невиновность. Шимелиович, самый храбрый из обвиняемых, снова жестко атаковал следователей. В доказательство своей лояльности он заявил, что в свое время был согласен с увольнением 18 евреев — редакторов медицинских журналов. Но он единственный среди всех обвиняемых мужественно требовал запретить применение телесных наказаний в тюрьмах и убедить «отдельных сотрудников МГБ» в том, что святая святых — не следственная часть, а партия. Сегодня это может звучать наивно, так как мы знаем, что за преступными следователями стояли партия и Сталин, но в 1952 г. Шимелиович был единственным, кто осмелился не только смиренно, вскользь и с оговорками упоминать о пытках. Гораздо сдержаннее были Зускин, который говорил о своем развитии, и Тальми, выдвинувший на передний план судьбу своей семьи (его сын был также арестован в 1947 г. за контакты с иностранцами). Чайка Ватенберг-Островская выразила надежду, что суду стала ясна ее полная непричастность к деятельности ЕАК. Как и в ходе всего процесса, последней выступала Лина Штерн. Она мужественно и гордо заявила, что ее арест нанес Советскому Союзу гораздо больше вреда, чем вся деятельность ЕАК. Поэтому ей следовало бы дать снова вернуться к своим медицинским исследованиям.

Если обобщить настроения, прозвучавшие в последних словах, то представляется, что обвиняемые были преисполнены надежды выйти из дела более или менее невредимыми. За два месяца стало более чем ясно, что весь уличающий материал был сконструирован следователями. Ни разу не предъявлялись подлинные доказательства, и единодушный отказ от показаний лишил сталинистскую юстицию ее важнейшего элемента — самооговора и самоубийственного признания, которые были сердцевиной больших показательных процессов 1930-х гг. Когда в 17.50 11 июля 1952 г. суд удалился на совещание, обвиняемые, конечно же, не считались с возможностью худшего исходам