ОТ ПАРМЕНИОНА ДО КАРДИНАЛА РИШЕЛЬЕ

Эти дебаты очень важны, и они велись не только в окружении Александра Великого и Кира Младшего, но и при сасанидском дворе. Необходимо также напомнить, что они велись, причем в почти идентичных, или, во всяком случае, подобных терминах, средневековыми и современными юристами и теоретиками.

Идея о царе, сражающемся за общее благо, была очень распространена в Средние века; она очень активно обсуждалась, даже оспаривалась. Об этом свидетельствует Пьер Дюбуа, который около 1300 года защищал радикально противоположный тезис, упомянутый историком-медиевистом Эрнстом Канторовичем в его замечательном эссе "Les deux corps du roi":

"[Дюбуа] заявлял, что в случае войны персона царя не должна была подвергаться опасности и царь не должен даже присоединяться к армии. Царь, - писал Дюбуа, - должен оставаться "в своей родной стране, и предаваться зачатию детей, заниматься их воспитанием и подготовкой, а также подготовкой армий, ad honorem Dei". То есть в то время, как от простого подданного ожидали и даже требовали, чтобы он жертвовал состоянием и жизнью ради родины, то от главы государства не предполагалось ожидать подобных жертв, он должен был отдаваться иной патриотической деятельности, согласно модели, - добавлял Дюбуа, - некоторых римских императоров и варварских ханов, "которые спокойно отдыхали в глубине своих государств", отправляя своих военачальников на войну" (стр. 835).

Канторович подчеркивает, что идея, выраженная Дюбуа, не нова: "Действительно, во второй половине Средневековья спорадически можно обнаружить новый идеал царской власти: принца, который не сражается сам, но остается в своем дворце, в то время как военачальники ведут за него войну". Канторович считал, что Дюбуа рассуждает по схеме Юстиниана. Можно также предположить, что темы, изложенные в философском романе "Сидрах", оставили глубокий след в душах читателей:

"Мудрый Сидрах, которого его собеседник, легендарный царь Леванта, спросил, должен ли царь принимать участие в сражении, заявил, что царь не должен сражаться, но должен оставаться позади своей армии; так как "если армия уничтожена и царь сумел бежать, то он соберет другую армию; но если царь погиб, то все погибло". Невозможно сказать, оказал ли Сидрах влияние на Пьера Дюбуа. Между тем идея о несражающемся царе получила некоторое распространение... В случае с Дюбуа, по всей видимости, именно непрерывность династического наследования, в интересах всего государства, казалась важнее, чем подвергание царя превратностям войны на глазах у войска" (стр. 836).

Но, добавляет Канторович, "возможно, что за новый взгляд на царскую власть несет частичную ответственность псевдо-аристотелевский труд "De mundo", дважды переведенный на латинский язык в течение XIII века. В нем можно обнаружить изображение всемогущего персидского царя в глубине его роскошных дворцов в Сузах и Экбатанах, "небесный Версаль", согласно выражению Канторовича, где подобный божеству Великий царь "невидим для всех, но способен "все видеть и все слышать" благодаря многочисленных посредникам и слугам [44]. Именно этот образ использовал Плутарх в "Жизни Агесилая" (15.9), а затем на его основе был создан образ Дария III, пользующегося всей роскошью дворцов в Сузах и Экбатанах, отказывающегося сражаться на поле боя, решившего вести войну при помощи золота и военачальников. В любом случае, ссылка Дюбуа на римских императоров и ханов Тартарии, "которые спокойно отдыхали посреди своих царств", отправляя военачальников вести войну, странно напоминает повторявшиеся в Античности суждения обо всех Великих царях в целом, и о Дарий III в частности [45].

Нет ничего удивительно в том, что греческое представление о персидском царе повлияет, хотя бы частично, на рассуждения французского юриста в самом начале XIV века. Читая труды этих теоретиков и размышления нынешних историков, становится очевидным, что описываемые ситуации, предложенные комментарии и придуманные апофтегмы чрезвычайно похожи на те, которые можно найти у греко-римских авторов. Речь не идет, разумеется, о простых совпадениях: вдохновленные чтением древних произведений, авторы сборников exempla и теоретики современной эпохи легко находили у своих античных коллег, чем проиллюстрировать мужество и подвиги своих монархов. Более того, рассуждая об отношениях, которые владыка должен выстраивать со своими приближенными, в том числе в рамках размышления о двух ипостасях царя, Бюде (53r-v-54r) и Жентилье (стр. 100-101) не упускают возможности сослаться на Александра и двух его друзей, Гефестиона и Кратера [46].

Как бы там ни было, толкование образа царя, сражающегося на поле боя, и любимца побед, даже с ранами, полученными на поле битвы, навсегда осталось весьма живучим [47]. В противоположность испанскому "скрытому правителю", который никогда не появляется на поле битвы, короли Франции всегда изображались как правители-воины и короли-завоеватели. Именно такой образ хотят нам навязать королевские панегиристы. В 1560 году при осаде Жарнака будущий Генрих III сражается в первых рядах своего эскадрона: "Он избежал страшной, смертельной опасности, мог расстаться с жизнью... [Он был вынужден защищаться] против яростных врагов, которые с мужеством отчаяния сражались против него". В 1573 году, при осаде Ля-Рошели, "он не щадил ни расходов, ни трудов, не уходил от опасности, не остужал того жестокого жара, который вел его в бой". Согласно его биографу, Ардуэну де Перефиксу, Генрих III любил, чтобы его выделяли на поле битвы, и поддерживал образ гомеровского героя или подобия Александра, трактуемый согласно правилам гомерического mimesis [48], для чего носил на шлеме букет белых перьев, "чтобы его всегда можно было заметить". Во время осады Парижа (1589) "его постоянно видели в наиболее опасных местах - он торопил работы, подбадривал солдат".

Напротив, король, который не соответствует этой модели, строго осуждается - например, Генрих III, который, согласно полемисту Пьеру де л'Эстуалю, вместо того, чтобы броситься на врагов королевства, "проводил турниры, поединки и участвовал в балетах и маскарадах, где он оказывался обычно одетым в женское платье; он расстегивал свой камзол и демонстрировал горло, на которое было надето жемчужное ожерелье и три воротничка, два в виде брыжей, и один накладной, как тогда носили придворные дамы"; короче, король был очень похож на карикатуру на персидского царя: спрятавшийся в глубине своих дворцов, изнеженный, не желающий брать в руки оружие, позволяющий себе броситься в пучину застольных наслаждений и в удовольствия гарема [49]!

Остановимся подробнее на яркой речи Франсуа ла Мота Ле Вайера (1588-1672) в пользу образа короля, идущего в атаку впереди своих войск. Философ-эрудит, Мот создал впечатляющее количество эссе и ученых трудов. Хотя его "Поучения господину дофину" (1640) привлекли внимание Ришелье (которому этот труд был посвящен), лишь позднее он был привлечен к воспитанию Людовика XIV, с которым он занимался до самого коронования его венценосного ученика (1652-1654) [50]. Известный эллинист, он был тонким знатоком древних авторов, которых он представил в труде, озаглавленном "Суждение о древних и главных греческих и латинских историках" (1646): там мы находим, между прочими, весьма хвалебные записи об Арриане и о Квинте Курции. Его записки набиты exempla, позаимствованными у древних авторов, согласно столь же известному правилу: "Провести несколько параллелей из древней истории к случаям нашего времени" (Oeuvres, II, стр. 69).

Как и множество его современников, он был большим поклонником того, кого он называет "шведским Геркулесом" - Густава-Адольфа II, который, являясь союзником Франции (1631), долгое время вел победоносную кампанию против австрийцев в пользу немецких протестантов и был убит в сражении при Лютцене 6 ноября 1632 года. Это событие вдохновило Мота Ле Вайера на написание "Речи о сражении при Лютцене" (II, стр. 65-81). Он вернулся к этому сюжету в виде отступления от темы, вставленного в главу своих "Поучений", посвященную долгу принца во время войны (I, стр. 111-135). Озабоченный тем, чтобы должным образом ответить противникам покойного короля Швеции, он формулирует проблему при помощи следующих терминов:

"Вот что важнее всего во время войны... важно понять, что [государь] не только должен сам участвовать в сражениях, подвергаясь всем опасностям битвы, заставляя фортуну стремиться сохранить жизнь, от которой зависят многие другие жизни, и с сохранением которой нередко связано судьба государства" (I, стр. 105).

Он отмечает свое несогласие с теми, кто, говоря о шведском короле, "называют его мужество чистым безрассудством" (I, стр. 110), и, напротив, считает, что то, что они называют "осторожностью, нередко является всего лишь обыкновенной трусостью" (II, стр. 77):

"Но я подтверждаю, что в конце концов, когда речь идет о спасении государства, об интересах короны, и, главным образом, о некоем славном и важном завоевании, любой монарх, что бы ни случилось, должен продемонстрировать, что в его жилах течет горячая кровь, и не посрамить свою честь, ни в коем случае не избегая того, что является его первейшим долгом" (I, стр. 113-114).

Он противопоставляет славу короля сражающегося и самоустранение "кабинетных королей", и для этого приводит свои доводы, прибегая к "примерам древних героев, наделенных героическими добродетелями", которым подражал шведский король (II, стр./78-79):

"И если бы Александр не продемонстрировал македонцам почти столько же ран, сколько он взял городов и дал сражений, не выказал великое мужество и не делил с ними все трудности, он не смог бы привести их на берега Ганга (I, стр. 109)... Сколько раз Цезарь бросался на врага в первых рядах своих армий, и даже без защиты, так что ему пришлось даже брать щит у первого же из своих легионеров?" (II, стр. 77).

Автор использует в своих интересах различие между солдатом и военачальником, столь часто приводимое в древних текстах, и считает, что только герой, вдохновленный Гомером (II, стр. 74) в состоянии соединить в себе достоинства того и другого:

"[В ходе Фарсальского сражения] Цезаря можно было видеть практически повсюду, в самой гуще боя, и он вел себя там скорее как бравый солдат, чем как генерал, ведущий армию (I, стр. 117)... [Король Швеции] отлично знал, что, если бы Александр не сражался как простой Солдат на берегах Граника, он не торжествовал бы никогда как монарх на равнине Арбелы" (II, стр. 80).

В качестве идеального контрпримера для модели, достоинства которой он воспевает, стоит упомянуть Ксеркса, который во время сражения при Салами-не предпочел выбрать "удобное место... вместо того, чтобы рисковать вместе со своими солдатами судьбой такого множества провинций" (I, стр. 108). Но примеры Цезаря и Александра также использованы, ввиду их не слишком героической смерти:

"Цезарь был поражен кинжалом в римском Сенате; Александр погибает от излишка еды или от яда в Вавилоне (1,122)... Принцу почетнее умереть в сражении и сделать свою гробницу памятником своей победы, чем быть убитым кинжалом в римском Сенате или погибнуть то ли от яда, то ли от руки подлеца в Вавилоне" (II, стр. 81).

Подвиг шведского короля во время осады Франкфурта-на-Одере, где он сам взбирался на стену во время атаки, карабкаясь по перекладинам лестницы, которую сам же установил (I, стр. 79), не может не заставить вспомнить подвиг, приписываемый всеми древними авторами Александру, взбирающемуся в атаку на стены индийской крепости. Риск обоих практически одинаков, и последствия аналогичны: тело царя было покрыто шрамами. Согласно сообщению аптекаря, который бальзамировал тело Густава-Адольфа, на нем имелись не менее девяти открытых ран и тринадцать застарелых шрамов. Мот Ле Вайер не упускает возможности напомнить об этом (II, стр. 80), и очевидно, что он усматривает прямую связь с описанием Плутархом тела Александра [51]:

"[Плутарх] показывает, что у него не было ни одной части тела, от макушки до ног, на которой не было бы почетного шрама, оставшегося после бесчисленных предыдущих боев" (II, стр. 78).

Смерть в бою, таким образом, является вполне ожидаемым концом для короля, описанного Мотом. Впрочем, король сам возвещает это своим дворянам в момент, когда он занимает место во главе великого похода, который трагически завершился в Лютцене:

"Я, который подверг свою жизнь стольким опасностям и столько раз пролил свою кровь ради родины, но не был, хвала Господу, смертельно ранен, я вынужден в конце концов принести в жертву самого себя; поэтому я с вами прощаюсь, надеясь увидеть вас вновь в лучшем из миров".

Речь, которую держит король Швеции, определяет понятие жертвенного владыки:

"Когда царь берет на себя все грехи и искупает страдание своего народа, он всего лишь доводит до предела изначальное предназначение персонализированной власти, состоящее в том, чтобы воплотить коллективную судьбу и, таким образом, взять ее на себя, отклоняя ее от падения на голову своей нации" (J. - M. Берсе, Le roi cache, стр. 226).

Ла Мот Ле Вайер был не единственным, кто защищал эту теорию. Когда в 1646 году его современник Никола Перро д'Абланкур перевел "Анабасис" Арриана (под названием "Войны Александра") и посвятил свою работу герцогу Энгиенскому, он восхваляет в ней мужество и воинственный героизм молодого македонского царя, "который завоевал страну в две тысячи лье по прямой линии; все государства царя персов, с частью страны Могор и великой страны Кам в Тартарии". Он также восхваляет этику дворянства того времени, особенно принца Конде. Человека, которому была посвящена книга, он называет "Новым Александром". Согласно незыблемым правилам лести, он даже почитает его более мужественным, чем книжный образец, который "победил изнеженные народы, смягченные долгим миром и азиатской роскошью". Интересно увидеть использование при этом формулировки, уже применявшейся Мот Ле Вайером против тех, кто оказался неспособен "понимать столь высокое достоинство, каким является отвага" [52].

Ни Ла Мот, ни Абланкур не констатируют наличия споров, которые, согласно Арриану, велись по тому же поводу в окружении Александра. Из прочтения древних авторов они извлекли аргументы, которые могли теперь использовать в рамках защиты и иллюстрации своего тезиса; они не намерены предоставить оружие своим противникам!

В подобных вопросах до всеобщего согласия было далеко. Обсуждение продолжалось на самых верхах государства, между королем и главными советниками. В 1635 году имело место противостояние Людовика XIII и Ришелье. Этот последний хорошо осознавал риск с точки зрения того, что мы назвали бы сейчас государственной преемственностью. Полностью признавая - весьма дипломатично, что мужество царя было вне всяких похвал, кардинал подчеркивал, что война могла вестись и его достойными генералами. Помимо риска увидеть гибель короля в сражении, он подчеркивал, что всегда может случиться так, что поражение нанесет урон престижу короля и королевской власти. Эта речь не принесла желаемого результата; Людовик XIII возглавил армию на лотарингском фронте. В этой дискуссии Жоель Корнетт увидел признак эволюции в концепции государства: с одной стороны, монархия была еще полностью пропитана феодальным духом, который навязывает королю обязанность быть первым из дворян, а дворянам предписывает совершать самые безумные подвиги на глазах у своего государя: у дворян и королей одинаковый идеал - "утопического благородного братства королевской войны". С другой стороны, король выполняет ряд других функций, в частности функции военачальника, и он должен позаботиться об управлении государством, об отправлении правосудия.

Отсюда неизбежный выбор, который сделал Людовик XIV в 1693 году, изумивший и даже возмутивший многих: царь покинул кампанию во Фландрии и решил отныне руководить всем из Версаля. Однако он совершенно не потерял своего престижа: просто благодаря изображениям, картинам и праздникам, именно в изображении войны, а не в самой войне, выражались отныне его власть и харизма, в том числе при помощи сцен, извлеченных из истории Александра [53]. Царь мог "вести войну", не присутствуя на фронте, ни рискуя своей жизнью, первым выступая против врага. И теперь царя изображают скорее не в гуще сражения или жестокой осаде города, но размышляющим над планами кампании: "Некоторые скажут, что это менее престижно. Но это не так. Эти действия царя являются частью его роли, как и другие его функции. И более того, они являются сутью роли царя. Это и есть акт управления. Именно он обусловливает успех войны" [54].