САТРАП ДАРИЯ, ИЛИ ОБРАЗ ИЗВРАЩЕННОЙ МОНАРХИИ

В политических и морализаторских целях древние авторы проводят параллели между Дарием, персами и парфянами, живущими в роскоши и сладострастии, с одной стороны, и с другой стороны - между Александром, Дарием и персами (выделяя тот факт, что Александр проник в страну парфян). Захватив власть Дария, представляясь в качестве мстителя за него и перенимая обычаи ахеменидского двора, Александр в римской историографии сам превратился в Великого царя, в Дария.

Начнем с очень известного пассажа политической фантастики, принадлежащей перу Тита Ливия, где обнаруживаем сравнение между парфянами и Александром: он серьезно утверждает, что их известность и могущество безотчетно подчеркивается "греками, озабоченными восхвалением славы парфян в ущерб римлянам". Автор сам является опытным пользователем exempla и представителем племени писателей нравоучительных историй, что ясно видно из того же его предисловия. Он намеревается "мысленно проследить за постепенным ослаблением дисциплины, начиная с первого отхода от обычаев, что постепенно стало нарастать со скоростью лавины день за днем, и в результате их падение в последнее время стало столь сильным, что средство против этого зла стало столь же нестерпимым, как и само зло". Для него бесспорно, что зло стало результатом внешних завоеваний, в особенности после побед, одержанных Манилием, и его триумфа по возвращению в Рим в 187 году до н.э.:

"Роскошь иностранных наций вошла в Рим именно с азиатскими армиями; именно она ввела в город кровати, украшенные бронзой, ценные ковры, вуали и тонкие ткани... Именно в эту эпоху на пирах стали появляться певицы, женщины-арфистки и комедианты для развлечения гостей... повара, которые были для наших предков самыми последними и наименее полезными из рабов, стали наиболее дорогими, и подлое занятие стало называться искусством" [21]...

Экскурс в эпоху Александра сильно пропитан этими представлениями о прошлом. Тит Ливии хочет объяснить, почему, если бы Александр хотел атаковать Италию, он не имел бы никаких шансов на победу: что он оказался бы лицом к лицу с римлянами, которые в тот момент не были испорчены азиатской роскошью. Иными словами, параллельные воспоминания об Александре и Дарий появляются у него в рамках размышления о негативных изменениях в римских нравах.

Чтобы успешно привести свои рассуждения к намеченной цели, Тит Ливии рассматривает Александра до и после смерти Дария. Конечно, он не отрицает, что, прежде чем уступить персидским обычаям, Александр был великим военачальником (egregius dux); кроме того, надо добавить, говорит он, что Александр, единолично командуя войском, мог взять себе всю славу, и у него была возможность умереть молодым, до возникновения возрастных неприятностей и затруднений. Напротив, пишет он, если бы он пошел войной на Рим, то против него стояли бы исключительно достойные римские военачальники, которые наверняка разгромили бы его. Отсюда возникает вполне ожидаемое сравнение: Александр был в состоянии меряться силами только с каким-нибудь "разложившимся" Дарием. В целях демонстрации этого Тит Ливии представляет все в карикатурном виде:

"Царь, тащивший в своей свите толпу женщин и евнухов, наряженный сверх меры в пурпур и золото, нагруженный драгоценной рухлядью, был скорее легкой добычей, чем врагом, и Александр победил его без особого сопротивления. Его заслугой было лишь то, что он не побоялся напасть на это пугало. Италия показалась бы ему весьма отличной от Индии, по которой он прошел во главе пьяной армии и в постоянных дебошах" [22].

Обсуждая победы македонца над персидским "огородным пугалом" Дарием, Тит Ливии еще легче расправляется с "ориентализированным" Александром:

"И я еще говорю о том Александре, который не был тогда опьянен благополучием, которое никогда ни для кого не было менее переносимым, чем для него. Если рассматривать его новое поведение и новый характер, который он обрел в результате победы, то, придя в Италию, он был бы более подобен Дарию, чем Александру, и привел бы туда армию, не имеющую ничего общего с Македонией, выродившуюся вследствие воспринятая персидских нравов. Я вспоминаю с огромным сожалением, что столь великий царь с презрением сменил свой костюм, с восторгом принимал лесть, требуя, чтобы перед ним падали ниц на землю - нравы, которые были бы невыносимы и для побежденных македонцев, а уже тем более невозможны для македонцев-победителей..."

Образ, как мы видим, очень простой и очень сильный: Александр превращается в персидского царя, в Дария - превращение, обозначаемое термином degenerare, который часто обнаруживается в латинских текстах, сообщающих об отвратительной ориентализации Александра: испорченные наслаждениями и мерзостями врага, македонская армия и ее военачальник оказываются неспособными в войне, совсем как перед этим Дарий и его воины, выращенные в "изнеженной Азии".

Диодор рассказывает, как после смерти Дария Александр продолжил свой поход в Гирканию. Один из его наиболее ярких подвигов, описанный у всех древних авторов, любящих красочные "восточные" описания, является любовная встреча с Фалестрис, царицей амазонок, с которой он проводит тринадцать дней и тринадцать ночей любви. У Диодора этот чувственный эпизод отмечает безудержный переход к образу жизни своего побежденного и скончавшегося врага, особенно в том, что касается одежд или царских сожительниц: [23]

"После чего, думая, что он уже преуспел в своем предприятии, и никто больше не сможет оспорить его власти над империей, он начал страстно предаваться персидской роскоши и пышности азиатских царей. Для начала он завел на своем дворе азиатских распорядителей. Затем он назначил своими телохранителями наиболее знаменитых людей, в число которых входил тот же Оксатр, брат Дария. Затем он надел диадему персидских царей и тунику с белыми полосами, пояс и остальную часть нелепого персидского наряда, за исключением штанов и халата с рукавами. Он также разделил между своими компаньонами платья с пурпурной каймой и одел лошадей в персидские сбруи. Затем, как и Дарий, он повсюду возил своих сожительниц, чье число было никак не меньше числа дней в году. Само собой разумеется, что они были женщинами удивительной красоты, так как их выбирали между всеми женщинами Азии. Каждую ночь они собирались возле постели царя, чтобы он мог сам выбрать ту, которая проведет с ним эту ночь. Между тем Александр редко следовал этим обычаям и жил, дорожа старинными традициями, чтобы не шокировать македонцев... Однако многие его тем не менее порицали".

Изображение македонского царя, погрязшего в роскоши и сладострастии, столь типичных для Дария, встречается у всех древних авторов. Вот, например, у Юстиниана [24]:

"После этого Александр взял наряд персидских царей, а также их диадему, прежде неизвестные у Царей Македонии. В результате, образно говоря, он подчинился закону побежденных... Помимо одежды он также захотел подражать сладострастию персов и разделил свои ночи со множеством царских наложниц, прекрасных и высокородных. К этому присоединились пышные пиры, без которых сладострастие казалось бы жалким и сухим, он увлекся игрой в царское великолепие, абсолютно забыв, что при помощи таких обычаев невозможно ничего приобрести, а, напротив, так теряются великие империи".

Отсюда возникло шумно выражавшееся возмущение всей его армии, что он "выродился и изменил своему отцу Филиппу, настолько, что даже отрекся от обычаев своей родины и принял персидские обычаи" [25]. Филипп действительно "предпочитал бои празднествам и использовал свои огромные сокровища только для военных действий... Отец любил умеренность, сын все больше предавался несдержанности, именно с этими качествами отец заложил основы мировой империи, а сын израсходовал славу этого великого труда" [26].

Арриан пишет подобную политико-морализаторскую речь в виде длинного отступления между казнью Бесса (убийцы Дария) и делом пажа Каллисфена. Он осуждает казнь Бесса после его поимки в Согдиане, поскольку, рассуждает он, наблюдаются заимствования достойных осуждения персидских практик:

"Упрекнув его за то, что он изменил Дарию, Александр приказал отрезать ему нос и уши... Я не одобряю это чрезмерное наказание Бесса. Я считаю варварским это калечение и полагаю, что Александр позволил себе вовлечься в соперничество с богатством мидийцев и персов... Никакое завоевание не полезно для счастья человека, если человек, который, совершил эти подвиги, не обладает, в то же самое время, способностью обуздывать свои страсти" [27].

Он также не одобряет нововведений в устройстве пиров и в одежде македонского царя:

"Я не одобряю того факта, что, будучи потомком Геракла, он одевается по-мидийски вместо того, чтобы одеваться по-македонски, как одевались его предки; и то, что он не постеснялся поменять прическу, которую он, победитель, носил всегда, на прическу под персидскую тиару, прическу побежденных - я не вижу в этом ничего похвального... В вопросе о попойках он также приобрел новые, абсолютно варварские, привычки" [28].

Резко возражая софисту Анаксарху, ярый сторонник таких нововведений, Каллисфен, напоминает, что македонские монархические традиции сильно отличаются от персидских норм, и, чтобы обеспечить вполне убедительное подтверждение своим словам, он выбирает в качестве контрпримеров двух персидских царей, которые имели наихудшую репутацию у греко-римских авторов:

"Надо бы тебе напомнить, что ты не приятельствуешь ни с Камбизом, ни с Ксерксом, и они не являются твоими советчиками. Ты сын Филиппа... чьи предки властвовали не посредством насилия, но по обычаю" [29].

С одной стороны, деспотическая власть, основанная на полном всевластии принца, а с другой - власть, смягченная "обычаями предков": никакой другой пример, кроме примера персидских царей, не мог проиллюстрировать речь с большей силой.

Даже отмечая возникшую с момента взятия Газы тенденцию македонского царя к перенятию прискорбных иностранных обычаев [30], Квинт Курций относит настоящее начало негативной эволюции Александра и его приближенных к периоду длительной стоянки в Вавилоне, после сражения при Гавгамелах. Относительно этого эпизода Диодор крайне сдержан: "Александр позволил своей армии передохнуть подобным образом после завершения испытаний, которые она только что перенесла. Избыток провизии и гостеприимство жителей побудили его остаться в городе более тридцати дней". Еще меньше он говорит об этом, описывая вторичный приход войск в город, на обратном пути из индийского похода: "Как это было недавно, жители тепло приняли солдат. Все бросились в сладострастие и роскошь: у них было под рукой все, что необходимо для полного довольства" [31]. Диодор весьма прозрачно намекнул на римские идеи о роскоши, духовном упадке и ослаблении военной дисциплины, и Квинт Курций также говорит об этом.

Начиная с вечера разгрома, Дарий, назначенный глашатаем идей автора, разворачивает повествование о грядущем, в котором утверждает, что если он оставит открытой дорогу на Вавилон, то именно потому, что роскошь и женщины неизбежно испортят его противников [32]. Далее Квинт Курций лицемерно утверждает, что если сатрап Суз охотно переходит на сторону Александра, то это было приказано ему самим Дарием, "дабы трофеи задержали Александра" [33]. Описание вавилонских развлечений Александра состоит из множества соответствующих картин:

"Александр жил в этом городе дольше, чем где бы то ни было ранее, и ни в одном другом лагере не было таких проблем с военной дисциплиной. Нет ничего хуже вавилонских обычаев; ничто не может сильнее прельстить и возбудить безудержные страсти. Родители и мужья заставляют детей и родных заниматься проституцией с гостями, несмотря на позор... Эта известная армия, победившая Азию, объевшись, после тридцати четырех дней всех этих мерзостей, была бы безусловно слишком слаба для ожидавших ее опасностей, если бы у нее был враг..." [34]

Этот пассаж является не чем другим, как разновидностью римской литературы exempla Как показывают первые слова и мораль истории, "стоянка Александра в Вавилоне" легко могла бы быть включена в качестве главы в сборники Фронтина и Валерия Максима, озаглавленные "О военной дисциплине" или "Древние институты". Согласно Валерию Максиму [35], также как Титу Ливию и множеству других авторов, отвратительный "привкус роскоши" был введен в Рим вследствие побед в Македонии и в Азии. Он страстно осуждается, так как он развратил людей и народы, и более всего римлян, так же, как ранее были развращены спартанцы, - таков "Павсаний, который, совершив наиболее прекрасные подвиги, предался азиатским обычаям, и не краснеет от того, что его покинуло мужество, размягченное вследствие воздействия изнеженной жизни, которой он жил" [36]. Как и целое римское литературное течение, жаждущее быть хранителем и носителем традиционных ценностей, Квинт Курций, даже без особо резких выражений в этом пассаже, разоблачает праздность (otium) как нечто противное древним жизненным правилам, позволяющим армии остаться единой, сильной и мощной [37]. В данном случае праздность сделала армию слишком слабой (debilior), и только отсутствие достойного врага позволяет скрыть очевидное. Таков истинный мотив Квинта Курция, который использует все клише о разложении и распаде, чтобы показать изменения, произошедшие в характере Александра.

Именно по причине римских мотивов и их стереотипного характера легко отыскать соответствующие параллели. Наиболее поразительный пример можно заимствовать у Тита Ливия - это описание стоянки Ганнибала и его армии в Капуе:...

"Он отправился на зимние квартиры в Капую. Большую часть проведенного там времени он думал о своих войсках, поселенных в домах города, которые уже давно были проверены в деле, закалены в лишениях и непривычны к роскоши. Избыток трудностей сделал их непобедимыми; но они безоговорочно поддались наслаждениям неумеренного сладострастия, тем сильнее опьяняющих их, чем больше они были их лишены. Они бурно окунулись в развлечения. Долгий сон, вино, пиры, разгул, ванны и отдых, которые привычка делает день ото дня все более привлекательными, развратили их до такой степени, что впоследствии их более защищала слава прошлых побед, чем нынешние силы... Можно также заметить, что армия Ганнибала по выходе из Капуи уже не была столь же боеспособной, как до прихода туда. Почти все жители Карфагена безудержно общались с женщинами легкого поведения; и когда они снова стали жить в палатках, они почувствовали раздражение от солдатской жизни, им недоставало уже и мужества, и сил. Позже, в течение всего лета, они толпами бежали из своих отрядов, и эти дезертиры также скрывались именно в Капуе" [38].

Этот exemplum - поскольку это он и есть, - также использован Валерием Максимом в главе, посвященной роскоши и удовольствиям самых разных видов (luxuria и libido):

"Изнеженность Капуи была очень полезна для интересов нашей республики. Она связала Ганнибала силой своей привлекательности. Его невозможно было победить силой оружия, [но он был побежден] злоупотреблением хорошего стола, вина, приятных ароматов и сладострастия, что вынудило его и его армию расслабиться в удовольствиях..." [39]

Как и другие авторы, Квинт Курций возвращается к этому вопросу после смерти Дария:

"Но когда разум Александра, более стойкого к военным трудам, чем к отдыху и бездеятельности, был освобожден от повседневных размышлений о преследующих его угрозах, он начал принимать приглашения на развлечения. И он, которого не могли победить персидские армии, был побежден их пороками: длительные пиры, бессмысленная привлекательность долгих попоек и бессонных ночей, игры, толпы наложниц. Он позволил себе полностью поменять свои обычаи, переняв иноземные нравы; он принял их для себя за образец, как желательный образ для своих сподвижников, чем поразил рассудок и оскорбил взгляд своих соотечественников до такой степени, что многие из его друзей считали его предателем своей Отчизны..." [40]

На пирах появились восточные певицы - новинка, о которой Квинт Курций говорит следующим образом: "Отвратительное, невыносимое для чужестранных ушей". Преувеличенно стыдливый, Квинт Курций считает своим долгом извиниться перед своими читателями, поскольку полагает необходимым добавлять непристойные уточнения, в частности о бесстыдстве женщин, которые "в конце снимают одежды с нижней части тела!"

Чуть позже он также рассказывает о любовной встрече с царицей амазонок: "При этом он позволил свободно кипеть своим страстям, изменил скромности и умеренности, которые даже на вершине власти остаются высшими достоинствами, сменив их на гордыню и сластолюбие" [41]. Сообщив о введении в обиход придворных персидских обычаев, автор не преминул отметить свое отношение к "здравым традициям власти, определенным македонскими царями, их гражданский порядок. Александр же взял за образец персидскую монархию".

Но в этом пассаже более интересны совершенно четкие уподобления с Дарием. "Александр надел на голову пурпурную диадему, затканную золотом и серебром, такую же, какая была у Дария... Он прикладывал печать Дария к письмам, направляемым в Азию... У него было триста шестьдесят пять наложниц, точно так же, как было у Дария" [42], что привело к недовольству македонцев, "народа, непривычного к сладострастию... Их царь стал более похожим на побежденных, чем на победителей, он превратился из македонского военачальника в сатрапа Дария" [43]. Только у Квинта Курция в этот момент появляется описание истории страсти Александра к молодому евнуху Багоасу, которого уже любил Дарий, что еще более усугубляет негативный образ македонского царя, который с этого времени не прекращал "вырождаться" до такой степени, что "раздавал царства или забирал жизнь согласно причудам одного продажного мужчины" [44].

Ясно, что осуждение Александра за то, что он превратил "суровую" македонскую монархию в деспотичную власть, испорченную роскошью и сладострастием, направлено также - и даже в первую очередь, - против Дария, его соблазнителя: он представляет собой тип азиатского деспота, который, стоя во главе огромных армий, но без реальной силы, развращен изнеживающей роскошью, которая следует за ним везде, даже во время войны, как утверждал Арриан [45]. Справедливо, что после его смерти память о нем и его наследие подхватил Александр. Считалось также, что Дарий даже назначил своего противника в качестве мстителя за себя цареубийце Бессу, о котором было известно, что он провозгласил себя царем Бактрии, надел царское платье и принял царское имя Артаксеркса. Но, с точки зрения македонской пропаганды, речь здесь идет прежде всего об узаконивании военного наследства и о новой власти, которая намеревается подражать исчезнувшему монарху.

Тем не менее и после смерти Дарий не получает того, в чем ему традиционно отказывается при описании времени открытого противостояния с Александром. В глазах всех авторов римской эпохи Дарий не считается примером, достойным подражания. Он скорее является прецедентом, который надо осмыслить и ни в коем случае не повторять. Кроме того, такой автор, как Плутарх, в своих двух небольших по объему трудах "О судьбе Александра" защищает полита ку, проводимую его героем по отношению к персам и мидийцам [46], при этом о Дарий не говорится ничего положительного: напротив, представленный там образ особенно ужасен.

Давайте наконец вернемся к последним фразам надгробной речи Дария у Арриана: "Вот что произошло с Дарием при жизни. После смерти он удостоился от Александра царских похорон, а его дети получили достойное воспитание, которое было бы у них, если бы он оставался царем", и Александр стал его зятем" [47]. Может создаться впечатление, что Дарий получил нечто вроде посмертной реабилитации. Но это не так. Логика речи показывает скорее, что Арриан хочет в этом отрывке еще раз показать благородство Александра - до такой степени, что благодаря великодушию и благосклонности победителя Дарий и сам не остался без должного погребения, и его дети получили воспитание, достойное своего рождения. При этом одна из его дочерей становится женой царя (благодаря браку, который несколькими годами позже Александр заключил с нею). Иными словами, до самого конца персидский царь оказался не в состоянии самостоятельно выполнить все свои общественные и личные обязательства.