7

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

7

После раскрытия заговора и опубликования нескольких правительственных сообщений о деле полиция внимательно следила за впечатлением в публике. Полиция с удовлетворением отмечает, что в общем рабочие либо недоумевают, либо высказываются отрицательно о заговорщиках. «Рабочий уже не смотрит на заговор как на выдумку; читая о грабеже, который ему обещали, он пожимает плечами; он хорошо понимает, что разбойники, неизвестно откуда явившиеся, ограбили бы самого рабочего. Вот их (рабочих) слова: «… лучше нам остаться, как мы есть, и отправить всех этих мошенников на эшафот» [313]. По показанию полицейских агентов, рабочих особенно раздражали слова из бумаг Бабефа, приведенные текстуально в одном из правительственных сообщений: «… нужно предупредить всякое размышление со стороны народа, нужно, чтобы он совершил действия, которые помешали бы ему отступить». При чтении этих слов «гнев овладевает читающими; они видят, что преступники хотели сделать их орудиями страшных преступлений, чтобы их же потом сделать жертвами, — говорится в донесении, — пусть Директория прикажет всех их повесить, и пусть ад поглотит их, таковы размышления» [314].

Рабочие предместья спокойны, большая часть рабочих занята своим делом, доносит полиция министру внутренних дел 18 мая, доказывая, что нечего бояться слухов о предполагаемой попытке заговорщиков, не открытых и оставшихся на свободе, освободить арестованных товарищей [315].

Впрочем, несмотря на этот оптимизм полиции, рабочие предместья в течение долгих дней после ареста Бабефа объезжались частыми и многочисленными кавалерийскими патрулями, разгонявшими все собиравшиеся группы. Друзья Бабефа пытались, разбрасывая рукописные прокламации, возбудить рабочих, но некоторые рабочие отдавали прокламации полицейским чинам [316]. Спустя несколько дней о Бабефе уже вовсе ничего не слышно.

И любопытно, что именно в мае, июне, июле положение рабочих и в Париже, и в провинции становилось все хуже: полицейские рапорты и газеты говорят в один голос, что рабочие дошли до последних пределов нищеты, что они даже победам французских армий на Рейне и в Италии, даже слухам о мире не радуются, ибо страдания «иссушили их сердца» [317], что они в таком же отчаянном положении, как были зимой; мало того: что они винят кругом Директорию во всех своих бедах. Буквально дня нет, чтобы полиция не отметила какую-либо черту, дополняющую эту картину неслыханных бедствий рабочего люда. Финансовый кризис свирепствует, мандаты потеряли 94 % своей ценности, а в провинции их и вовсе брать не хотят, безработица усиливается, такса на хлеб и мясо уже давно не соблюдается, и об этом только и говорят. Политикой, предстоящей казнью заговорщиков, победами французского оружия мало кто занят [318].

В среднем и высшем классах общества в начале зимы 1796/97 г. распространялось живейшее беспокойство по поводу этой массы безработных. Начали опять учащаться грабежи, разбои и вооруженные нападения, но на этот раз в обществе настойчиво говорили, что существующей полиции и патрулей недостаточно для охраны порядка, и что нужно эту охрану значительно усилить. Из провинции приходили слухи о нападениях на дилижансы, о чудовищно усилившихся и повсеместных разбоях; весь юг и запад Франции были терроризованы разбойничьими шайками, дававшими иной раз чуть не сражения правительственным войскам [319].

Одновременно, как и в минувшую зиму (1795/96 г.), самоубийства вследствие безработицы участились. Зима была очень суровая, и полиция в донесениях министру не переставала сопоставлять «роскошную жизнь богачей» со страданиями рабочей массы: ее несколько беспокоили эти контрасты, которые могли вызвать со стороны рабочих брожение [320].

И эти сопоставления голода 40 тысяч безработных, которых полиция насчитывала в середине декабря 1796 г. в одном только Сент-Антуанском предместье, со «скандальной роскошью» (le luxe scandaleux), какую позволяли себе некоторые, не два и не три раза повторяются в донесениях полиции времен Директории [321].

Но это беспокойство оказалось неосновательным. Сами рабочие принимают (часто возникавшие при Директории) слухи о новых заговорах, о попытках к восстанию с тревогой [322]: они изверились в Директорию, но ничего не могут выдумать другого, довольствуясь по-прежнему неопределенными сожалениями то о короле, то о Робеспьере и столь же неопределенными разговорами о военном правительстве. Ясно должно было стать и полиции, и Директории лишь одно: рабочие ни малейшей инициативы на себя не возьмут, но покорно примут всякое новое правительство, которому удастся каким бы то ни было путем водвориться на месте Директории. И мало того, что они не возьмут на себя инициативы, они и вообще никакого участия в возможной борьбе не примут, а до конца останутся посторонними зрителями. Полиция с 1797 г. все чаще ставит слова «les ouvriers» со словами: «les marchands de moyen ordre», «les rentiers» в одну скобку, когда говорит о смирном поведении населения и явственно перестает ими интересоваться. В ее донесениях о рабочих говорится реже и реже.

Сами рабочие в эти последние месяцы существования Директории говорят о своих республиканских чувствах, по-видимому, лишь тогда, когда, жалуясь на хозяев, обвиняют их в «роялизме». «Нужно же республиканцам жить и кормить свои семьи», — говорят между прочим марсельские рабочие, которые в начале 1799 г. жаловались, что «роялисты» не берут их на работу, и представляли себя страдальцами за республиканские убеждения [323], которые должны были бежать из Марселя от происков «r?action royale».

Но, конечно, сами власти ничуть не обманывались относительно реальной ценности подобных политических заявлений.

«1 мессидора (19 июня 1799 г.) рабочие Сент-Антуанского предместья собирались в публичных местах… много говорили о Директории и о министрах… говорили: пусть сделают, что хотят, предместья больше в это не станут вмешиваться» [324].

На этой ноте, совершенно гармонирующей со всеми другими показаниями, обрывается история рабочего класса во Франции в период 1789–1799 гг.

Дружественный нейтралитет рабочего населения столицы был обеспечен всякому, кто покончит с существующим положением вещей.