5
5
Как и относительно всего периода, если есть хоть какие-нибудь, хоть самые скудные известия о политическом настроении рабочих в 1795–1799 гг., то почти исключительно касающиеся рабочих столицы. И знакомимся мы с этим их настроением в 1795–1799 гг. исключительно почти по секретным полицейским рапортам. Эти две оговорки необходимо предпослать дальнейшему изложению.
Мы видели, что, начиная с 1789 г., рабочие ждали улучшения своей участи от всякой надвигавшейся политической перемены, и, не беря на себя никакой политической инициативы, они всегда с новой готовностью поддерживали людей, стремившихся к более и более радикальным переменам в государственном строе. 14 июля 1789 г. они брали Бастилию, 10 августа 1792 г. — дворец, 31 мая 1793 г. поддержали Марата и способствовали аресту и гибели жирондистов. И всякий раз они ждали от победителей помощи, но помощь в тех размерах и формах, как им было нужно, не приходила. Мы видели также, что 1793 год, когда столичная рабочая масса имела наибольший политический вес, принес рабочим закон о максимуме. Этот закон не улучшил, а ухудшил положение рабочих, вопреки всем их ожиданиям, и вместе с тем в 1793–1794 гг., вплоть до падения Робеспьера, рабочая масса всецело поддерживала диктатуру Комитета общественного спасения, но не смела и думать о каких бы то ни было самостоятельных требованиях, которые можно было бы предъявить ко всесильным диктаторам. Когда на другой день после переворота 9 термидора Робеспьера везли на казнь, то среди криков толпы «смерть тирану» совсем не слышно было слов сочувствия или сожаления, не говоря уже о полнейшей апатии рабочих предместьев столицы. Все это сделалось помимо рабочих и без всякого их вмешательства. И они тотчас же покорились победителям, как они раньше покорялись Робеспьеру, еще раньше Ролану, до Ролана — властям, действовавшим от имени Учредительного собрания или парижского муниципалитета. На этот раз, в 1795–1799 гг., решительное движение прочь от робеспьеровских времен было на очереди дня, возвращались к своей политической роли те элементы общества, которые, как выше сказано, самоустранились еще в эпоху борьбы жирондистов с монтаньярами, предоставив монтаньярам покончить с внешними и внутренними врагами «принципов 1789 г.». Самоустранение этих элементов в 1792–1793 гг. погубило жирондистов и вознесло монтаньяров на высоту; возвращение этих же слоев общества к политической жизни погубило диктатуру Комитета общественного спасения, создало так называемую «термидорианскую реакцию» и Директорию. Рабочие, разумеется, были вполне бессильны бороться против этого могущественного течения, если бы даже они пытались предпринять подобную борьбу. Но они были чрезвычайно далеки от такого намерения. Они покорились победителям 9 термидора без тех надежд, которые одушевляли их, когда они шли за Дантоном против короля или за Маратом против жирондистов, но покорились столь же безусловно [195].
В течение всех этих лет они страдают ужаснее, чем прежде, ждут избавления и избавителей, но не решаются ни на какой шаг против установленных властей.
В политическом отношении рабочие были в эту эпоху апатичнее и индифферентнее еще, чем другие слои населения; и даже когда еще замечались сборища вокруг Конвента во время последних замиравших споров «за и против якобинцев», рабочие отсутствовали [196]. И только дойдя до совершенного отчаяния, выброшенные на улицу вследствие недостатка работы, рабочие иногда начинали в своей среде отзываться о Конвенте «мало прилично»; так, когда в ноябре 1794 г. правительство из-за недостатка сырья должно было прекратить работы в одной селитроварне, то рабочие уничтоженного заведения вспомнили о побежденных якобинцах и стали с хвалой о них отзываться [197]. Но свидетельства и полиции, и прессы в общем совершенно единодушны и однообразны: «… в Париже царит спокойствие. Напрасно некоторые агитаторы стремятся возбудить рабочих против Конвента. Патриотизм этих добрых граждан заставляет их замечать западню, расставленную перед ними злонамеренностью» [198]. Тут же, впрочем, прибавлено, что «многочисленные патрули разъезжают по городу», дабы повлиять на тех, у кого могли бы возникнуть предосудительные намерения. Все поползновения возобновить роялистическую пропаганду между рабочими на почве голодовки и безработицы оказывались совершенно безнадежными [199]: сами роялисты, по-видимому, это понимали и, в противоположность тому, что они делали в 1789–1791 гг. [200], ограничивались больше высказыванием намерений [201].
Нужно заметить, что роялистически (или, общее говоря, антиякобински) настроенная молодежь (знаменитые в те годы muscadins) всегда являлась ожесточенным врагом рабочих, предлагала полиции полнейшее свое содействие (хотя полиция ее об этом не просила), разгоняла палками группы рабочих, если удавалось подслушать слова революционного характера, и на этой почве между этой молодежью и рабочими иногда дело доходило до драки и свалки [202]. Эти молодые люди нападали на рабочих среди города с криками: «Да здравствует Конвент, долой якобинцев!» [203], хватали их за шиворот и били палками, когда оказывались в достаточно большом количестве. Иногда молодые люди («les jeunes gens, les muscadins», — как их называют полицейские отчеты) братались с некоторыми рабочими, приглашая их сообща бороться против изменников, за республику (под изменниками подразумевались якобинцы).
Но рабочая масса в общем была сильно раздражена против этих молодых людей, которые являлись всегда на помощь полиции, когда она арестовывала или разгоняла рабочих [204]. А делалось это часто; карались больше неосторожные слова, чем действия, направленные против общественного порядка, ибо до действий не доходило.
И кончавший свое существование Конвент, и впоследствии Директория, невзирая на эту покорность и апатию рабочих, относились к ним с подозрительностью.
16 июня 1795 г. Конвент издал декрет, вводивший новую организацию национальной гвардии. Хотя статья 2 этого декрета устанавливала принцип общедоступности службы в национальной гвардии для всех граждан от 16- до 60-летнего возраста, но статья 4 исключала рабочих, не имеющих определенного места жительства. Речь идет не о рабочих, скитающихся за неимением занятий, а о лицах, работающих на той или иной мануфактуре, но не живущих постоянно в определенном месте: таков смысл статьи, но составлена она в не совсем ясных выражениях [205]. Слово «ambulans» тут обозначает рабочих, отправляющихся на заработки то в одно место, то в другое; «sans domicile fixe» не может тут означать бродяг, как обозначают их эти слова в других декретах, ибо человек, работающий на мануфактуре хоть временно, имеет в этот период место жительства, известное властям. Достаточно вспомнить, что такая многолюдная категория столичных, например, рабочих, как рабочие, занятые строительными работами (так называемые ouvriers de b?timent), была преимущественно пришлым элементом из других департаментов, достаточно это вспомнить, чтобы видеть, как при недоброжелательном для рабочих толковании этой статьи декрета возможно было лишить их участия в национальной гвардии. Следующая статья декрета [206] исключает наименее зажиточные слои городского населения вообще и рабочего класса в особенности: поденщиков, чернорабочих. Текст статьи, правда, включает оговорку, которая должна смягчить общий смысл законоположения: эти люди не вносятся в списки, если с их стороны не последует жалобы против подобного распоряжения.
Все это обнаруживает некоторую подозрительность относительно рабочих, подозрительность, не исчезнувшую и при Директории, но совершенно не оправдываемую фактами.
Вообще говоря, полицейские рапорты о состоянии умов в Париже в 1795–1799 гг. пестрят отметками, что рабочие ведут себя спокойно и не нарушают общественного порядка. Но по тем же рапортам ясно, как начинает отчаиваться городская беднота в помощи со стороны властей. Приблизительно с весны 1795 г. можно подметить этот процесс. С начала марта 1795 г. полиция не перестает доносить об «иронических словах» по адресу правительства, раздающихся в толпе [207]; угрозы рабочих против купцов, угрозы «будущим восстанием» не прекращаются [208], но говорится об этом между собой, в небольших, отдельных группах. Время от времени назревала мысль идти всей массой к Конвенту просить хлеба и работы, но на такой шаг рабочие не решались; характерно, что они обращались к полицейскому комиссару, чтобы он позволил им звонками или барабаном собирать рабочих, но когда комиссар отказал, мысль эта была оставлена [209]. «Нам нужно хлеба, или мы посмотрим, как оно выйдет!» [210] — эти угрозы, столь же неопределенные, как недавние надежды на Конвент, не перестают отмечаться следившей за рабочими полицией, и за такой отметкой читаем неизменно другую: «… впрочем, ничего противного общественному спокойствию» [211].
Жалобы все более и более заменяются угрозами, особенно под влиянием ужасающих сцен голода и отчаяния женщин [212]. Полиция особенно часто поэтому арестовывала в рабочих кварталах именно женщин за неосторожные слова против властей [213]. Рабочие жаловались на патрули национальной гвардии, производившие аресты на улице, говоря, что «эти патрули состоят только из купцов»; женщины говорили, что «существует только свобода кричать: долой якобинцев» [214]. 31 марта (1795 г.) депутация граждан секции Quinze-Vengts жаловалась Конвенту: «… девятое термидора должно было спасти народ… нам обещали, что уничтожение максимума повлечет за собой изобилие, а голод (между тем) дошел до крайности. Заточения в тюрьму продолжаются. Народ хочет наконец быть свободным… Почему только фанатики и молодежь Пале-Рояля имеют возможность собираться?.. Мы просим употребить все меры, чтобы помочь страшной нищете народа, возвратить ему его права, быстро ввести в действие демократическую конституцию 1793 г.» и т. д. Рабочие одобряли в своих частных разговорах эту петицию и полагали, что напрасно с ее авторами обошлись как с бунтовщиками [215]. Полиция с некоторым беспокойством доносит, что женщины в рабочих кварталах дошли до последних пределов отчаяния, что они проклинают Конвент, проклинают собственное существование. Они желают, чтобы хлеба уж совершенно не стало, говоря: «… тогда наши мужья, трусы, принуждены будут потребовать его!» [216] Чуть не ежедневно на улицах люди падали без чувств, изнуренные голодом; это было, судя по отзывам полиции и газет, делом самым обыкновенным [217], и женщины, несмотря на соглядатайство и аресты, уже прямо призывали мужей своих к восстанию, говорили, что нужно посадить на престол короля; и вместе с тем в те же дни рабочие жаловались, что после 9 термидора они стали жертвами чужой алчности [218]. Политика по-прежнему была чужда им и менее чем когда-либо их интересовала, но, переживая бедствия, которых даже в 1792–1793 гг. они не испытывали, рабочие или часть их отчаялись в существовавшем строе и вспоминали всех врагов его — то дофина, то Робеспьера… Один полицейский агент доносил по начальству, что «много кричат против республики, но что невозможно арестовывать людей, которые бранят правительство, так как пришлось бы арестовать более половины жителей Парижа» [219]. Впрочем, отмечая ропот, полиция не переставала с удовлетворением отмечать также, что дальше ропота дело не идет [220].
Летом 1795 г., несмотря на продолжавшийся недостаток в работе, в жизненно-необходимых припасах, несмотря на продолжавшееся обесценение ассигнаций, рабочий класс («la classe ouvri?re», — как его точно называют полицейские рапорты) страдал, конечно, меньше, чем зимой [221]. Но полиция, с удовлетворением констатируя, что стало слышно меньше «угроз, проклятий, воплей и обвинений», не перестает отмечать как одно из последствий повального обнищания и голода крайнее развитие разбоев [222]. Говоря о полном спокойствии рабочих, полиция ничуть не обманывает себя насчет чувств, которые часть рабочих питает к правительству, и знает, как смотрят рабочие на то, что их уже не берут в национальную гвардию: «… на набережных и в сборищах говорят, что рабочих считают спокойными, потому что их обезоружили, но они скоро употребят те же средства, как и в начале революции, чтобы добыть себе хлеба» [223].
Хлеб и мясо продолжали таксироваться и после отмены максимума; но, конечно, при этом правительство принимало во внимание обесценение ассигнаций, и, например, когда (в феврале 1796 г.) такса на хлеб была определена в 40 ливров за фунт, а на мясо — 145, это вызвало ропот против Директории.
Чем ближе становилась эта наперед всех пугавшая зима, тем чаще опять среди рабочих раздавались жалобы на Конвент. «Конвенту мы обязаны нашими страданиями и ежедневной нуждой», — говорили рабочие [224]. Когда выходили вечерние газеты, то толпа окружала их, торопясь узнать, нет ли какого-нибудь нового декрета относительно съестных припасов, относительно понижения цен на предметы первой необходимости, и, так как в газетах ничего об этом нет, «все расходятся с печалью, высказываясь против Конвента». Провинциальные агенты доносили, что такое же настроение царит и в департаментах [225]. «В царствование Робеспьера люди были счастливее», — говорилось в народе [226]. И в те же дни в тех же кругах слышались и другие речи: «… на углах улиц, на рынках громко говорят, что при короле были счастливее… правительство проклинается, его обвиняют в дороговизне припасов» [227]. Сборища голодающих рабочих небольшими кучками продолжались, по-прежнему бесцельные и бессистемные.
Как раз в это время происходила важная перемена: после трехлетнего владычества Конвент уступал свое место Директории и Советам пятисот и старейшин. «Конституция III года» вступила в действие. Можно было бы думать, что выборы внесут какое-нибудь политическое оживление в рабочую среду, пробудят надежду на выход из отчаянного положения. Но этого не случилось. Выборы прошли при полном равнодушии со стороны рабочих. Единственная партия, решившаяся в этот критический момент на революционное выступление, — роялистическая — среди рабочих поддержки себе не нашла [228]. Но до какой степени вопрос о форме правления сам по себе не интересовал рабочих, явствует из того, что после роялистического восстания 13 вандемьера (5 октября 1795 г.), усмиренного Бонапартом при помощи артиллерии, говорилось не о том, что спасена республика и прочее (о чем писалось в правительственных газетах), а высказывалась надежда, что «ажиотаж» (обесценение ассигнаций) будет теперь прекращен, и что воспоследуют суровые меры против виновников голода (les affameurs du peuple), хотя восстание 13 вандемьера ничего общего с этими вопросами не имело, как не имело с ними ничего общего и жестокое усмирение восстания [229].
Настала зима, и худшие опасения рабочих оправдались: «… они готовы восстать, если правительство не уменьшит цены на припасы, тысяча проклятий против правительства в нескольких кварталах», — доносит полиция. Ассигнации упали до неслыханной степени: в ноябре 1795 г. пара сапог стоила 250 ливров (ассигнациями); за 1 металлический ливр давали 140–150 ливров ассигнациями [230]; мера картофеля — 130 ливров; фунт хлеба с осени почти нельзя было достать дешевле нежели за 6–8 ливров; в середине ноября были дни, когда он доходил до 24 ливров (11 ноября), лучшие сорта — по 45–50 ливров, а в конце ноября — по 60 ливров.
Правда, и рабочий день расценивался в среднем зимой 1795/96 г. в 100 ливров, но, конечно, этого было мало. Разбои и воровство с вооруженными нападениями усиливались с каждым месяцем. В рабочей среде сильно поговаривали о том, чтобы толпой напасть на купеческие склады и магазины [231].
Новое правительство не имело причин ждать со стороны рабочих какого-либо серьезного шага. Директория знала, что абсолютно никакого плана действий, никакой программы, никакого нового политического идеала у рабочей массы не имеется: это был единственный вывод, который делали наблюдатели, знавшие, что все разговоры политического характера о короле или о Робеспьере в рабочей среде являются лишь случайной формой ропота по поводу дороговизны припасов и недостатка работы [232]. По всем донесениям, эти слова и выражения политического характера вырывались под непосредственным впечатлением отчаяния: «На площади Мобеж, где картофель продавался по 180 ливров за четверик, женщины кричали: к чорту республику! Царствование Робеспьера было лучше; по крайней мере, тогда не умирали от голода» [233]. Вот типичная сцена на улице.
Еще более ярко рисует нам это душевное состояние другое показание, на этот раз частного лица (дело было в конце ноября 1795 г., среди ужасов этой зимы): «В Сент-Антуанском предместье женщины обращались к солдатам, говоря, что у солдат есть хлеб, в то время как они умирают от голода… В некоторых группах требуют снова режима Робеспьера, так как тогда было, что есть; другие требуют старого режима; все, наконец, такого режима, при котором едят…» [234].
Безработные толпились на набережных, у мостов и толковали о том, что власти ничего не хотят для них сделать. «Все соглашались, — доносит полицейский агент об одном таком сборище, — что, так как Конвент не думает о бедняках, то им становится все равно, прийдут ли англичане, или шуаны в Париж, так как англичане или шуаны не сделают их несчастнее» [235].
Среди рабочих распространялись соблазнительные слухи, что вандейские бунтовщики дают перебегающим к ним солдатам по 50 ливров за каждый заряд [236].
С ужасом рабочий люд ждал наступления зимы. Еще с середины июля толковали: «Как нам быть этой зимой с дровами, углем, свечами?» Дороговизна хлеба продолжалась, а зимой нужно было ждать еще больших страданий, чем в зиму 1794/95 г.
«Громко кричат, что невозможно долее жить, что готовится большой удар» [237], — вот как резюмировала полиция настроение рабочих еще 30 января 1796 г. [238]
«Мысль о будущем заставляет содрогаться, когда подумаешь, что купец не продает, рабочий не работает, и что к довершению несчастья у рабочего отнимают средства к существованию», — признают полицейские агенты [239].
Толки о каком-то заговоре, который готовится, не прекращались [240]. Полиция с беспокойством отмечала, что рабочие говорят, что не испугаются войск, потому что лучше быть убитыми, чем умереть голодной смертью [241]. Говорили о заготовке оружия в Сент-Антуанском предместье [242], ожидали «толчка», который откуда-то должен воспоследовать; «рабочий класс, страдающий от непогоды и от недостатка работы, позволяет себе самые оскорбительные выражения по адресу Директории, Совета пятисот и всех депутатов», — постоянно доносила полиция [243].
В некоторых слоях рабочего класса тайная полиция отмечала ненависть к действовавшей конституции, на которую они начали сваливать вину [244]. «Пусть бережется шайка, которая нас изводит голодом 18 месяцев», — повторялось в рабочей среде [245] (счет велся с падения Робеспьера, с конца июля 1794 г.). В Сент-Антуанском предместье [246] вспоминали 14 июля 1789 г. и 10 августа 1792 г. — полиция учитывала отчаяние рабочих и сурово разгоняла самые небольшие группы, останавливавшиеся на улице.
Полиция явственно начинала что-то чуять: разговоры о конституции 1793 г., сравнения ее с действовавшей конституцией (1795 г.), разговоры об общности имуществ гораздо более частые, нежели прежде, угрозы взяться за оружие, таинственные намеки («le choc», «le grand coup qui se pr?pare») — все это наводило ее на мысль о посторонней рабочим руке, которая хочет ими воспользоваться… «Кажется, что приближается какое-то событие», — читаем мы в рапорте от 10 мая 1796 г. [247].
И полиция не ошиблась в своих гипотезах: это были дни напряженнейшей деятельности Бабефа, дни, предшествовавшие его аресту. «Газета Бабефа «Tribun du peuple», появившаяся сегодня, открыто проповедует восстание, возмущение и конституцию 1793 г.», — отмечает полицейский рапорт 18 ноября 1795 г. [248]. «Газета Бабефа, которая завтра должна появиться, оживляет их (рабочих — Е. Т.) дух», — читаем мы в докладе от 15 декабря 1795 г., и уже речь идет о необходимости вернуть в законодательный корпус якобинцев [249]. Популярность Бабефа в рабочей среде растет; в конце декабря (1795 г.) революционно настроенные лица вместо с рабочими с «живейшим нетерпением ожидают номера (газеты — Е. Т.) Бабефа, в котором он пригласит народ с энергией вернуть себе свои права» [250]. 10 апреля 1796 г. неизвестные руки расклеивают по стенам города афиши «Analyse de la doctrine de Babeuf, tribun du peuple» [251]. Полиция срывает эти прокламации, но 12 апреля в предместьях идут толки о том, «как хорошо было бы, чтобы собственность была общей, и чтобы все доходы от промышленности принадлежали всем» [252]. Бабувистская пропаганда становится все заметнее; но очень характерно, что больше всего — она направлена в сторону политическую: обещается прекращение дороговизны и безработицы в случае восстановления конституции 1793 г., а рассуждения вроде только что приведенного (об общей собственности) попадаются весьма редко, в виде исключения.
Это последнее обстоятельство, ясное уже по рапортам полиции, показалось мне достойным дальнейшего расследования. Дело в том, что для полноты характеристики рабочего класса в рассматриваемую эпоху далеко не лишнее дать себе ясный отчет: считали ли заговорщики 1796 г. рабочих таким элементом общества, который способен подняться во имя уничтожения права собственности? Полагал ли Бабеф, что обещание социального переворота будет более привлекательно и понятно для рабочих, нежели чисто политические пункты его программы? Ведь если удастся уяснить себе это, перед нами будет важное и очень авторитетное свидетельство современника, касающееся воззрений рабочей среды на общественный строй.
Но Бабеф нигде об этом предмете, т. е. о воззрениях рабочей среды, прямо не говорит. Нужно рассмотреть содержание его пропаганды, чтобы получить косвенный ответ на поставленный тут вопрос.