1

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

1

Документы показывают нам, что положение потребителя было не улучшено, но ухудшено законом о максимуме.

Закон о максимуме стал проводиться в жизнь путем административных постановлений, начиная с первых дней октября 1793 г. Всюду местная администрация, осуществляя веления закона от 29 сентября, издавала соответствующие постановления о таксации товаров, причем обыкновенно подчеркивала в своих обращениях к населению благодетельный смысл закона, который должен дать дешевую пищу, дешевое вино, дешевую одежду, дешевое отопление бедным людям [1].

Раньше чем приступить к свидетельствам, касающимся разнообразных влияний максимума на положение рабочего класса, необходимо отметить, что сейчас же после издания закона от 29 сентября 1793 г. обнаружилась невозможность для властей обойтись без широчайшего пользования реквизициями. Максимум и реквизиция оказались теснейшим образом связанными между собой. Реквизиции могли существовать (и существовали) до максимума и после максимума; максимум не мог существовать без реквизиций.

В юридической энциклопедии Dalloz слово «реквизиция» определяется так: требование со стороны государственной власти, отдающее известную вещь в распоряжение государства [2]. В старинном французском праве налагать реквизиции в своих владениях мог феодальный сеньор. При абсолютной монархии это право перешло к королю, но с XVII в. реквизиции пускались в ход лишь для нужд армии в местностях, занятых войсками, и преимущественно в военное время. При революции реквизициям суждено было сыграть важную роль.

Первым законом о реквизициях, изданным в революционную эпоху, французская юриспруденция считает декрет Законодательного собрания от 26 апреля 1792 г., вторым — декрет того же собрания от 18 июня 1792 г. Оба декрета предоставляют властям требовать от частных лиц в случае нужды по своему усмотрению все, что требуется для снабжения армии фуражом и для перевозки фуража. При этом частные лица сохраняли право на вознаграждение. Декрет Конвента от 24 августа 1793 г., имевший прежде всего значение принципиальное, объявлял под реквизицией все население Франции, а также весь хлеб, все оружие и лошадей. С тех пор, а особенно с 29 сентября 1793 г., со времени издания общего закона о максимуме, правом реквизиций начали пользоваться широчайшим образом и центральные, и местные власти.

Реквизиции пережили Директорию, пережили и Консульство, и Империю, но уже после переворота 18 брюмера они очень значительно сократились: как и в дореволюционный период, они получили смысл чрезвычайной меры для снабжения армии припасами в военное время, и при этом строго соблюдался принцип вознаграждения заинтересованных лиц за требуемые у них продукты, лошадей, перевозочные средства и т. д.

Таково было это явление. В рассматриваемую эпоху реквизиции накладывались как на предметы потребления, на перевозочные средства и тому подобное, так и на рабочий труд (о последнем будет подробнее сказано в своем месте).

Заставить торговцев подчиниться максимуму, заставить рабочих получать плату по таксе, насильственными мерами задержать обесценение ассигнаций — вот какова была цель реквизиций, ибо Комитет общественного спасения отчетливо сознавал всю невозможность ждать добровольного подчинения товаровладельцев явно разорявшему их закону.

Лишь к концу периода господства максимальной таксации реквизиционное право стало ограничиваться. 7 октября 1794 г. (26 вандемьера III года) Конвент издал декрет, которым воспрещалось налагать реквизицию на сырье, выписываемое фабрикантами из-за границы и необходимое для работ. Законом от 26 ноября 1794 г. (6 фримера III года) льгота, дарованная фабрикантам, которые выписывают сырье из-за границы, была распространена на все товары, легально полученные французскими гражданами из-за границы.

Но все эти послабления осуществлялись уже тогда, когда закону о максимуме оставалось жить всего несколько недель.

Реквизиции оказывались ужасающим злом для промышленников и купцов между прочим также вследствие того, что самые разнообразные представители власти имели право и полную возможность, не сговариваясь друг с другом, налагать реквизиции на одни и те же товары в одних и тех же местах. При этом, конечно, на первом плане всегда стояли интересы казны, но не потребителей.

У нас есть некоторые данные, касающиеся одной отрасли производства, но превосходно характеризующие общее положение вещей.

Неслыханная путаница, порождавшаяся этим широчайшим пользованием правом реквизиций, нигде так ярко не проявлялась, как именно там, где огромные запросы со стороны армии сталкивались с не менее огромными запросами со стороны населения; так обстояло дело, например, в области кожевенного производства.

Еще в январе 1794 г., а затем 1 марта того же года [3] были изданы декреты, касавшиеся вопроса о снабжении армии сапогами. Согласно декрету от 1 марта (14 вантоза) все сапожные мастерские, существующие во Франции, объявлялись под реквизицией, и каждый сапожник обязан был представлять местной администрации по две нары сапог в течение каждых 10 дней; в случае неаккуратности в доставке виновный подвергался штрафу в 100 ливров. Уплачивалось же ему за доставленный товар, конечно, согласно максимальному тарифу. Комитет общественного спасения поручил комиссии торговли и снабжения припасами озаботиться, чтобы сапожные мастерские имели достаточно выделанной кожи для исполнения наложенного на них реквизиционного требования. Но эта же комиссия должна была заботиться о снабжении выделанной кожей седельников и других мастеров, которые тоже должны были снабжать армию своим товаром.

Уже эти многосложные заботы ставили комиссию в весьма трудное положение, так как сырья по-прежнему было очень мало, но, кроме того, оказалось, что кожевенные мастерские вовсе не могут служить одним лишь нуждам правительства. Сама комиссия в особом докладе Комитету общественного спасения признается в своем бессилии и поясняет, в чем дело: она, комиссия, принуждена была наложить реквизицию на кожевенные мануфактуры (ибо необходимо было снабдить выделанной кожей сапожников, седельников и др.); но эти же кожевенные мануфактуры сплошь и рядом уже оказывались под другой реквизицией, а иногда и под двумя другими реквизициями. Дело в том, что депутаты Конвента, отправляемые в провинцию с чрезвычайными полномочиями, администраторы директорий дистриктов тоже имели право налагать реквизиции и, конечно, своим правом пользовались [4]. Поэтому ровно ничего из реквизиции, налагаемой комиссией, сплошь и рядом не выходило, кожевенные мануфактуры оказывались совершенно истощенными. Весьма понятно, что в этой своеобразной конкуренции преимущество всегда было на стороне местной власти, а не центральной: средства понуждения, полная осведомленность — все это было в большей степени в распоряжении местной администрации или приехавшего с диктаторскими полномочиями члена Конвента, чем в (распоряжении далекой парижской комиссии.

И беда заключалась не только в этой путанице, а в том, что в самом деле население находилось в отчаянном положении из-за недостатка кожи и кожаных товаров, и под внешней формой междуведомственной конкуренции и столкновения нескольких административных властей таилась борьба за предметы первой необходимости между армией и населением, причем представителями интересов армии были упомянутая комиссия, стоявший за ней Комитет общественного спасения и Конвент, а представителем интересов населения являлась местная власть. Но открытая борьба, конечно, была абсолютно не под силу местной власти, и приходилось пускать в ход хитрость. В своем докладе Комитету общественного спасения комиссия торговли говорит об одной такой хитрости: местная администрация умышленно преувеличивает размеры нужды в выделанной коже, когда просит ее для местных сапожников, обязанных в силу вышеупомянутой реквизиции представлять по две пары сапог в каждые 10 дней. Комиссия не может в этом отказать, ибо ведь местная администрация просит, якобы, исключительно на дело, нужное армии; в действительности же местная администрация именно затем и преувеличивает умышленно, чтобы хоть что-нибудь осталось для нужд местного населения; это делают администраторы местностей, где не существует собственных кожевенных мастерских. Обращается тогда комиссия к администрации тех местностей, где есть такие мастерские, а те тоже под предлогом, что для их сапожников не хватит выделанной кожи, значит также под предлогом общей реквизиции, наложенной на сапожников, отказываются прислать нужное количество. Проверить, где ложь, где правда, в каждом отдельном случае комиссия лишена всякой возможности [5].

Комиссия сама сознает, что тут прямо борьба за существование и что не может же местная власть оставить население совершенно беспомощным без необходимейших вещей и прежде всего без обуви. Вот почему разбираемый доклад ее так глубоко поучителен: она сообщает Комитету общественного спасения как его (и ее вместе с ним) обманывают, и не может не извинять этот обман. Вот только что мы с ее слов описали, как поступают местные власти с целью получить для сапожников больше выделанной кожи, чем нужно для изготовления каждым из них положенных двух пар сапог в 10 дней. Но не меньше обмана происходит и тогда, когда сами владельцы кожевенных мастерских требуют сырой кожи для выделки. Они просят у комиссии нужное количество сырой кожи, и комиссия должна им раздобыть, ибо кожевники мотивируют эту просьбу исключительно тем, что иначе они не могут представить выделанную кожу в нужных размерах ни сапожникам, ни другим мастерам, работающим по реквизиции на армию.

Комиссия, насколько в ее силах, раздобывает сырье и продает его (по максимуму, конечно) кожевникам. Кожевники, обманным образом с самого начала преувеличив потребное для нужд армии количество сырья и получив его по дешевой («максимальной») цене, конечно, выделывают товары для частных лиц и наживаются на этом. Местные власти видят этот обман, но не только не противодействуют, а благоприятствуют ему, и комиссия их не обвиняет, понимая, что они просто хотят удовлетворить нужде подвластного им местного населения [6]; мало того, комиссия признает, что местная администрация всецело заинтересована в том, чтобы этот обман и обход велений центральной власти продолжались [7].

Конечный вывод комиссии заключается в том, что все эти перекрещивающиеся реквизиции ничего, кроме хаоса, не создают и обессиливают центральную власть. Но что же делать? Доклад был подан уже после падения Робеспьера, в ноябре 1794 г., и поэтому можно было осмелиться предложить Комитету общественного спасения своего рода частичную уступку. Это еще не было окончательной капитуляцией пред силой обстоятельств, но уже намечался путь к ликвидации тех мер, которые до сих пор практиковались. Комиссия предлагает Комитету общественного спасения отменить полную реквизицию на выделываемую кожу и заменить ее реквизицией на три четверти всего количества, а одну четверть «возвратить торговле», т. е. позволить кожевникам продавать кому угодно. Комиссия полагает, что путем такой уступки ей удастся обеспечить за собой помощь со стороны местных властей, которые уже не будут иметь повод покровительствовать злоупотреблениям, так как потребности населения будут удовлетворены [8]. Контроль насчет действительно поступающей к кожевникам сырой кожи будет тем легче, что (как уже выше было сказано) почти вся (три четверти) сырая кожа доставляется кожевникам самим правительством.

Комитет общественного спасения принял ряд мер в желательном комиссии духе; была установлена реквизиция на три четверти, власть над всем, касающимся кожевенного производства, была сосредоточена в руках комиссии, был усилен надзор за кожевниками и усилены требования, предъявляемые к бдительности местных властей [9], но все эти полумеры остались мертвой буквой, и глухая борьба между местной администрацией и центральной продолжалась. Да и как она могла прекратиться, когда комиссия совершенно произвольно решила, что одной четверти выделанной кожи достаточно для покрытия нужд всего населения республики? Нечего и говорить, что и контроль при распределении сырья часто оказывался совершенно фиктивным [10].

Приведенные факты типичны; даже такое средство, как реквизиции, оказывалось бессильно там, где требовалось обеспечить действительное исполнение закона о максимуме.

Почти тотчас после издания общего закона о максимуме Конвент создал специально для заведования всеми делами, касающимися максимума, особую комиссию из трех членов [11]. Новая комиссия не замедлила обратиться с грозным циркуляром ко всем местным властям, требуя от них скорости, точности и неумолимой суровости в выполнении предначертаний закона и в борьбе с нечестивой лигой тех, которые вздумали бы уклониться от подчинения максимальной таксации. Хватать на месте, наказывать немедленно, грозить жезлом закона — вот что под личной своей ответственностью обязаны неуклонно делать все чины администрации на местах, чтобы преодолеть все «хитрости и обманы», которые предвидит комиссия [12].

Но все меры к обеспечению дешевизны товаров были тщетны.

Торговцы хлебом, а особенно мясом (даже в самых богатых убойным скотом провинциях) усвоили такого рода прием: они продавали все сорта по таксе, определенной для самого высшего сорта в таблице максимальных цен. Тщетно местные власти разъясняли, что «цель законодателя» была не та [13]; продавец в каждом отдельном случае стоял на своем, и так как спор шел о качестве продаваемого продукта, то уличить его в злостном обмане было нелегко. Не говоря уже о провинции, в самом Париже вся городская беднота жаловалась, что продавцы съестных припасов и предметов первой необходимости ссылаются на то, что они находятся под реквизицией, и на этом основании запрашивают с покупателей чрезмерные цены [14]. Мера дров в зимние месяцы продавалась по 30 ливров, и лес становился одним из главных предметов спекуляции [15]; мясо в хорошие дни продавалось по 1 ливру 75 сантимов, по 1 ливру 90 сантимов. Падение ценности ассигнаций до такой степени путало и сбивало с толку среднего потребителя, что предвидеть расходы не то что на неделю, а на день становилось все труднее и труднее. Рабочие не могли просуществовать безбедно даже и на 5 ливров в день, а средний заработок был ниже этой суммы. Не забудем, что сам Конвент, понимая, как страшно трудно существовать ввиду падения ассигнаций, назначил каждому своему члену ежедневное жалованье в 36 ливров; и эта цифра тоже была очень скудна, но и она вызвала горечь и нарекания со стороны голодающей массы, которая обвиняла депутатов в том, что они заботятся о самих себе [16]. Плата же за участие в заседаниях секций была определена в 40 су.

Неодинаковость такс, разница в степени соблюдения максимумов осложняли и запутывали положение весьма значительно. Весь юг, производящий оливки, больше других и страдал именно от отсутствия оливкового масла; максимальная такса была там установлена в низших размерах сравнительно с другими местностями, а поэтому торговцы и перевозили свой товар туда, где такса была выше или где она менее строго исполнялась; эти «lieux d’inobservation» были обетованной землей для коммерсантов, быстро узнававших, где легче обойти закон о максимуме, а где труднее. Население умоляло правительственную власть, раз уже максимум существует, то хоть добиться повсеместного соблюдения его и более однообразной таксации [17].

Такую же жалобу мы слышим и от хозяина одной из немногих работавших в 1793–1794 гг. стекольных мануфактур (Турлавилле, недалеко от Шербурга). Оказывается, что ему невозможно достать нужных для производства материалов по той причине, что торговцы отправляют весь товар в Руан, где максимальная такса выше [18].

Среди бесчисленных жалоб на максимум купцов и владельцев мануфактур довольно заметна эта нота, кое-где даже прямо настойчивая: жалобщики указывают властям на то, что закон о максимуме особенно гибелен именно потому, что далеко не всюду он одинаково неукоснительно проводится.

Надо сказать, что тут дело было вовсе не в одной только большей или меньшей бдительности и энергии, которыми одарены были от природы те или иные должностные лица: максимум поддерживался решительнее и репрессия была грознее в тех местах, где производились большие казенные работы, где государство, собирая рабочих реквизиционным способом и платя им по таксе, должно было в самом деле употреблять все меры, чтобы не довести их до скорой голодной смерти. Почему, например, нужно особенно заботиться о Гавре? Потому, что республика там содержит большое количество рабочих, отвечает член Конвента, посланный туда с чрезвычайными полномочиями в 1794 г. [19]

Дорог хлеб, дороги дрова, недоступно мясо, — жалуются потребители; ни свеч, ни светильного масла осенью 1794 г. не хватало до такой степени, что в некоторых городах муниципалитет не знал даже, как освещать по вечерам комнату, где он должен был заседать; о частных лицах и говорить нечего [20].

Но был вопрос, выросший в 1793–1794 гг. до размеров действительно национального бедствия, которое, по утверждениям современников, значительно усилило смертность в эти годы: мы говорим об отсутствии мыла.

С исконных времен, как уже было сказано в предшествующих главах, Марсель был центром выделки мыла. Даже в остальных городах Прованса, не говоря уже об остальной Франции, эта отрасль индустрии была развита чрезвычайно слабо. Одна из главных причин этого подавляющего преобладания Марселя заключалась в той привилегии, которой вплоть до революции пользовался этот город: за оливковое масло, соду и некоторые другие продукты, необходимые для производства мыла и доставлявшиеся из-за границы в марсельский порт, не платили пошлины, тогда как в других местах, например, в Тулоне, где некоторое время пытались конкурировать с Марселем, с заграничного оливкового масла взималась пошлина в размере 7 ливров за так называемый «millerole», который был равен около 140 фунтам; были обложены там и все другие заграничные провенансы. Дешевизна материалов для производства мыла в Марселе почти вовсе убила конкуренцию, не говоря уже об остальной Франции, даже на юге, в других городах Прованса, ибо обойтись одним лишь местным оливковым маслом они никак не могли [21].

Мыло марсельское славилось не только во Франции, но во всей Европе, и еще в 1791 г. недостаток спроса на мыло казался сведущим местным людям «невероятным»; еще в 1791 г. документы рисуют нам картину большой торговой деятельности по продаже марсельского мыла; марсельские фабриканты окружены «комиссионерами из всей Франции и из иностранных земель» [22], явившимися для совершения сделок. Марсель поставлял мыло в самые далекие части Франции, в южноамериканские колонии Испании, в Турцию, в Северную Африку, а высшие сорта марсельского мыла шли в огромных количествах также в другие страны Западной Европы и в Россию. Кроме огромного потребления в повседневной жизни общества, марсельское мыло шло на все текстильные мануфактуры — суконные, бумагопрядильные и так далее, где производство не могло без этого продукта обойтись. Уже в 1789 г. фабриканты мыла замечали, что необходимейший предмет для производства марсельского мыла — оливковое масло — появляется на рынке в меньшем количестве, и жаловались королю и Учредительному собранию на некоторых своих товарищей по ремеслу, которые начинают выделывать мыло при помощи других, более дешевых и доступных материалов и этим понижают качество и портят репутацию всего марсельского производства [23]. Оливковое масло и сода большей частью получались из-за границы: из Италии, Испании, из варварийских стран (Северной Африки), из стран, лежащих на восточном берегу Средиземного моря, и без них марсельское производство мыла не могло существовать, не могло давать работу «массе рабочих, которые требуют хлеба» [24].

Грозный вопрос о недостатке нужных материалов вставал тут же в 1789 г. Оливкового масла, нужного для выделки мыла, французские южные департаменты не производили в достаточном количестве [25], необходимо было покупать его в Генуе, Неаполе, Сицилии, Крите, Испании и вообще в странах, омываемых Средиземным морем; точно так же необходимые щелочные соли также получались из-за границы и тоже больше всего морским путем; все эти продукты, редкие уже в 1792 г., почти совсем перестали привозиться во Францию после издания закона о максимуме.

Непрерывные вопли о недостатке мыла больше всего характерны именно для Марселя, города, который и в XVIII и XIX вв. был и теперь остается центром французского производства этого продукта. Комиссия de subsistances et approvisionnements прямо взывала к генеральному совету марсельского округа, напоминая, что «вся республика ждет от Марселя снабжения этим продуктом» [26]. Комиссия, подобно едва ли не всем другим центральным органам тогдашнего правительства, склонна была видеть в отчаянном состоянии мыловаренной промышленности результат темных козней врагов республики. Кто виноват в кризисе? Промышленники, которые «коварно» прекращают производство теперь, когда существование максимума мешает им эксплуатировать народ (s’engraisser des sueurs du peuple, как энергично выражается комиссия). Комиссия обращается к патриотизму генерального совета, неопределенно грозит «вампирам», т. е. мыловарам, не желающим продолжать работы, но решительно никакого исхода сама не предвидит. Мыловаров, конечно, не могло не беспокоить столь раздражительное к ним отношение со стороны властей. Но они в докладной записке, которую подали в директорию департамента, решительно слагают с себя всякую вину и указывают на то, что они не могут работать по двум причинам: во-первых, с рынка исчез необходимый для фабрикации мыла продукт — итальянское оливковое масло, а во-вторых, оливковое масло, производимое на юге Французской республики, и дурно, и дорого [27]. Они с цифрами в руках доказывают, что продолжать работу в прежних размерах никак немыслимо, если не идти умышленно на банкротство.

Еще не так бы вредило делу дурное качество оливкового масла, производимого Провансом: если бы речь шла только об этом, то можно было бы сказать, что война, закрывшая французские порты и отрезавшая Францию от апеннинских держав, прекратила лишь производство прославленных высших сортов марсельского мыла. Но дело в том, что в самом деле продавцы местного оливкового масла под всевозможными предлогами уклонялись от каких бы то ни было сделок с фабрикантами мыла, лишь бы не быть вынужденными продавать свой товар по тарифу, установленному «максимумом». Ведь продавцу оливкового масла для того, чтобы избежать конечного разорения, прежде всего представлялось необходимым уклониться при заключении сделки от «максимальной» цены, а в таком случае это гораздо удобнее было сделать, имея дело с мелкими покупателями, чем с крупным покупщиком-фабрикантом; начать хотя бы с того, что при мелких сделках легче было выменять свой товар на другие хозяйственные ценности и избегнуть получения обесцененных ассигнаций, да еще в скромных размерах, установленных максимумом. Они, впрочем, и мыловарам предлагали такого рода меновую торговлю [28], но те не соглашались. Мыловары знали, что продавцы оливкового масла не посмеют coram populo настаивать на своем явно противозаконном желании. Тогда те стали пускаться на другие хитрости: ссылались на то, что весь товар уже продан в другие руки, требовали, чтобы купленное масло немедленно было убрано покупателями (а те не имели достаточных перевозочных средств, опять-таки оттого, что перевозчики прятались, не желая подчиняться ценам, установленным максимумом); словом, ставили такие затруднения на каждом шагу, так обманывали и лукавили, что совершение сделки становилось немыслимым.

Представитель центральной власти был бессилен бороться против этого явления, и ничто так ясно не обнаруживает этого бессилия, как выпущенная им прокламация, воззвание к согражданам [29]. Хотя непосредственным поводом к изданию этого воззвания был именно кризис в мыловаренной промышленности, но «национальный агент» признается попутно, что «несмотря на все его призывы к его братьям», согражданам, закон о максимуме вообще не исполняется. «Граждане, — продолжает воззвание, — республика страдает, она страдает от отсутствия предмета первой необходимости. У нее нет мыла, столь необходимого для человека, мыла, употребление которого так способствует сохранению здоровья, и нет его из-за алчных спекуляций и частных интересов». Ни население, ни армия не имеют мыла, и виноваты в этом продавцы оливкового масла, не желающие снабжать этим продуктом мыловаров. Пересчитав «преступные уловки» продавцов масла, воззвание обращается к гражданам с просьбой помогать властям уличать и карать виновных. Горе преступникам, обходящим закон, честь и хвала доносителям, которые способствуют пресечению зла [30], донос есть священный долг каждого республиканца, иначе он сам становится виновным [31]. Воззвание напоминает о смертной казни, которая грозит лицам, нарушающим закон о максимуме, и кончается новыми и новыми угрозами и жалобами.

Все это помогало весьма мало. Не имея возможности реально преодолеть пассивное сопротивление продавцов оливкового масла, правительство решило подойти к задаче с другой стороны. По докладу комиссии торговли Комитет общественного спасения издал 17 мессидора II года декрет, которым устанавливал максимальную цену мыла, несколько более высокую, нежели прежде, именно в 15 су и 3 денье за фунт [32], тогда как до того цена колебалась от 8 до 12 су за фунт. Это было сделано, чтобы все же хоть немного поощрить мыловаров к борьбе с обступающими их невзгодами. Но ничего из этого не вышло. Самые отчаянные жалобы, чуть ли не мольбы о спасении продолжали со всех сторон нестись к местным властям и к центральному правительству. Вот коммуна в 3 тысячи душ (Эвран), которая более года не видела мыла и жестоко страдает от этого. Доктор этого кантона в особом докладе удостоверяет, что жители страдают самыми жестокими накожными болезнями. Граждане умоляют прислать им хоть 6 квинталов мыла какого угодно, хоть самого низкого сорта, лишь бы облегчить страдания, и в самых патетических выражениях они наперед благодарят правительственного чиновника за исполнение их просьбы [33]. Это моление несется к «национальному агенту», живущему в Марселе, с другого конца Франции, ибо Эвран находится в департаменте C?tes-du-Nord (недалеко от Динара). Весьма понятно, что вся Франция ждала именно от Марселя спасения, но в это самое время Экс, Тараскон, Салон и другие места, находившиеся в двух шагах от Марселя, и сам Марсель, и армейские дивизии, расположенные в Марселе, в Тулоне, в Ницце, одинаково бедствовали от недостатка этого предмета первой необходимости.

Мыльные мануфактуры стоят без дела не только в Марселе: в таком же положении они всюду, и в двух шагах от Парижа [34], и в других местах, где вообще они были. В Диеппе уже в конце 1793 г. шла живая и тревожная переписка между местными властями относительно отсутствия мыла; одни хотят наложить реквизицию на одну мыловарню, другие утверждают, что там уже все равно почти ничего нет, и ни те, ни другие не знают, что им предпринять [35].

В течение 1794 г. эти жалобы все усиливаются. О своем «отчаянии» по поводу совершенного отсутствия мыла говорит летом 1794 г. и община Marck в департаменте Па-де-Кале, хотя эта община была расположена возле большого портового города, возле Кале [36]; лишен мыла и весь департамент Индры и Луары [37]. Париж и окружающие местности пробавляются продуктами каких-то жалких, наскоро устроенных мыльных мануфактур; на лучших из них вовсе нет оливкового масла и почти нет других нужных материалов; вырабатываемое мыло самого дурного качества, что весьма понятно ввиду того, что вдобавок заведующий делом не знает, как именно мыло делается [38]. И это все на лучшей из продовольствующих столицу и столичный департамент мыльных мануфактур: «… все остальные фабрики не заслуживают даже и названия этого» [39], и, по мнению ревизоров, самое лучшее, что может правительство сделать, это закрыть их. Ревизоры, отмечая невежество этих «фабрикантов», все время упоминают о способе, которым делается или делалось мыло в Марселе; Марсель до такой степени монополизировал эту отрасль индустрии, что, стоило ему уменьшить или временно прекратить производство, и в остальной Франции не оказалось (не говоря уже о сырье) достаточных технических знаний, требуемых для выделки мыла. Впрочем, об этой стороне дела уже сказано выше (см. стр. 320).

Комитет земледелия и искусств, сам Комитет общественного спасения серьезно озабочены этим тяжким несчастьем. С жадностью ловится всякий слух, подхватывается всякий проект того или иного изобретателя, предлагающего фабриковать мыло каким-либо простейшим способом, по возможности без оливкового масла и без соды [40]. Оливковое масло становилось менее и менее доступно: закон о максимуме совсем как бы изгнал его из рынка [41].

Национальный Конвент зимой 1794 г. сильно интересовался вопросом, нельзя ли делать мыло без соды, но специалисты давали неутешительные в этом отношении ответы [42]; проекты добывания соды из водорослей, из морской соли [43] и тому подобного оставались на очереди дня в течение всего рассматриваемого периода [44], и Комитет общественного спасения постоянно приказывал докладывать себе об этих попытках [45], даже требовал, чтобы «все граждане» посылали ему сообщения о своих опытах в этом направлении [46].

Комитет общественного спасения, видя полную невозможность строго держаться максимума, сам стал отступать от принципа, положенного в основу этого закона. Вопли о совершенном исчезновении мыла, доносившиеся со всех сторон, привели к тому, что комитет повысил цену на мыло, желая этим поощрить фабрикантов к возобновлению производства. И это было сделано в страшные дни пред самым падением Робеспьера, когда гильотина работала неустанно и когда тот же комитет готов был беспощадно карать всякого, уличенного в нарушении закона о максимуме [47].

Стоило властям хоть на минуту отвлечься каким-либо утешительным известием от вечных гнетущих забот о сырье, и оптимизму их нет пределов. В 1794 г. был на юге довольно хороший урожай оливок, и вот комиссия земледелия пишет сейчас же директориям южных департаментов приказ озаботиться насчет самого тщательного сбора оливок и возможно скорейшего получения оливкового масла [48]. «Вы поймете, как и мы, всю важность этой меры общественного спасения, которая в одно и то же время дает нам громадный запас превосходного масла для питания, для освещения и для удовлетворения нужд наших фабрик и мануфактур… Будем же продолжать доказывать деспотам и рабам, соединившимся против нас, что мы сами можем удовлетворять нашим потребностям и что свободный и земледельческий народ всегда непобедим». Все это писалось 22 сентября 1794 г… а отчаянные жалобы на отсутствие мыла, фабрикация которого приостановилась именно из-за недостатка оливкового масла, ничуть не прекращались до конца 1794 г. Оливковое масло было, но его прятали продавцы и не особенно усердно искали покупатели-мыловары: закон о максимуме тяготел над торговлей и нейтрализовал благие последствия урожая. Лица, даже радовавшиеся (и высказывавшие открыто свою радость) по поводу падения Робеспьера, ненавидевшие максимум, уже после 9 термидора продолжали утверждать, что оливкового масла без реквизиции не добьешься, так как владельцы спекулируют, и только силой можно у них вырвать этот товар [49].

Только с самого конца 1794 г. начинается некоторое (очень сначала слабое) улучшение в смысле притока сырья во Францию; объясняется это отчасти тем, что эксплуатация вновь завоеванных земель уже дает республике некоторые ресурсы. Для мыловарения, отчаянное положение которого мы старались выяснить выше, занятие Бельгии французскими войсками оказалось прямо благодатью: оттуда можно было получать минеральные масла, соду, рыбий жир [50]. Но лишь после отмены закона о максимуме бедствие стало несколько уменьшаться.

Ни мясо, ни хлеб не продавались в целом ряде департаментов по таксе; мыло исчезло почти вовсе, другие предметы цервой необходимости прятались владельцами. Таковы были итоги, констатированные властями в первые же месяцы после издания закона о максимуме.

В разгаре террора, в нескольких часах езды от Парижа, во всем департаменте Loiret, закон о максимуме, провозглашенный именно там, как мы видели, с такими широковещательными обещаниями, не исполнялся почти нигде, ни в деревне, ни в городах, и в главном городе этого департамента, в Орлеане, дело дошло до того, что как мясо, так и другие продукты стали необычайно редки и продавались почти втрое дороже максимальной цены (мясо — по 30 су вместо 12 су за фунт), и то достать их становилось все труднее [51]. Это все с гневом констатируется властями, которые, однако, ничего не могут поделать, кроме издания новых и новых суровых постановлений против нарушителей закона.

В ту же эпоху апогея террора, в последние дни перед 9 термидора, закон о максимуме не исполнялся в целом ряде округов, и тщетно власти грозили вновь и вновь мечом не только нарушителям закона, но и тем должностным лицам, которые проявят «преступную апатию» в деле репрессий; тщетно приравнивали недостаточность репрессий к государственной измене; тщетно прибегали и к увещаниям, указывая, что неисполнение максимума есть первый шаг к восстановлению старого режима [52], — ничто не помогало.

В конце июня 1794 г. Комитет общественного спасения счел себя вынужденным обратиться к комиссии торговли и снабжения припасами с укором, что закон о максимуме ежедневно нарушается и в магазинах, и на рынках. Комитет категорически предлагал комиссии озаботиться искоренением зла [53]. Комиссия после этого внушения разослала зависевшим от нее агентам, на обязанности которых лежало наблюдение за исполнением закона, циркуляр, в котором порицало этих должностных лиц за небрежное исполнение служебного долга, за недостаток суровости в репрессиях и напоминала, что такое поведение равносильно измене. В письмах не к агентам, а к органам местного самоуправления комиссия уже прямо не скрывала своего недоверия и грозно напоминала, что недостаточная суровость с их стороны к нарушителям закона навлечет на них самих подозрения [54].

Хотя, как мы видели, монтаньяры Конвента вовсе не были инициаторами закона о максимуме, но, издав его, они уверовали прежде всего в его спасительное значение с точки зрения хозяйственных интересов государственной власти.

Конвент сознавал, что осуществить этот закон возможно лишь при помощи совершенно исключительных условий, и мы, не колеблясь, на основании документальных данных утверждаем, что наравне с войной и внутренними бунтами необходимость поддерживать закон о максимуме была одной из самых существенных причин приостановки конституции и усиления террора. Торговцы продавали испорченные товары, прятали их, несмотря ни на что, и на каждом шагу закон нарушался, жалобы за жалобами сыпались со всех сторон [55].

Уже 10 октября 1793 г. Сен-Жюст от имени Комитета общественного спасения признавался, что закон о максимуме не приводит к желаемым результатам: богатые люди все, что могли, закупили, предлагая продавцам цену выше максимума. И получилось то, что хотя товары официально были дешевы, но их вовсе на рынках не оказывалось [56]. Эти тайные злоупотребления и были одной из существеннейших причин, почему Сен-Жюст (в этом самом докладе), Робеспьер и их друзья потребовали и добились приостановки всех конституционных гарантий и установления беспощаднейшей фактической диктатуры.

После издания закона о подозрительных Шометт потребовал еще, чтобы подозрительными были признаны между прочим «те, кто жалеет жадных фермеров и купцов, против которых закон вынужден принимать меры». Угроза тюрьмой, а иногда и смертной казнью повисла над всеми, кто обнаружил бы какое-либо сострадание к непосредственным жертвам максимума.

Особенно беспощадно преследовались те, кого подозревали в уничтожении части съестных припасов с целью вызвать искусственное вздорожание хлеба. Например, в октябре 1793 г. нашли близ замка, принадлежавшего члену академии надписей Лаверди, большое количество грязи [57]; заподозрили почему-то, что это хлеб, уничтоженный Лаверди. Лаверди был в это время в Париже, далеко от своего замка, и вообще за последние три года ни разу не был там. Грязь эта найдена была на дне бассейна, стоявшего на открытом месте и всем доступного. Никогда Лаверди хлебной торговлей не занимался и хлеба не покупал. Тем не менее он был арестован и предан суду. Его жена просила, чтобы эту кучу грязи хоть подвергли какому-либо анализу, и утверждала, что там ничего, кроме земли и песка, нет. Решительно никаких доказательств против Лаверди приведено не было, было в точности установлено, что действительно его уже несколько лет не было в замке. Несмотря на это, Лаверди был приговорен к смерти и казнен, а его имущество конфисковано. У некоего Гондье, жившего в Париже, нашли в сундуке в его квартире известное количество испорченного хлеба. Его арестовали и начали следствие. На допросе Гондье показал, что он болеет желудком, и что доктора посоветовали ему есть хлеб, изготовленный почти без дрожжей; булочник же соглашался готовить для него такой хлеб только, если он будет разом закупать по 30 штук (весом в 4 фунта). Он так и делал. Найденный же властями хлеб был положен в сундук, так как уже испортился и начал давать дух. Врач, аптекарь, булочник, прислуга — все подтвердили объяснение Гондье о его болезни. Кроме того, соседи засвидетельствовали, что обвиняемый — человек благонамеренный, «хороший патриот». Несмотря на все это, суд обвинил Гондье в желании создать искусственным путем голод в столице. 5 ноября Гондье был обезглавлен, а имущество его конфисковано. Себастьян Моди, виноторговец, «дурно отзывался» о первой реквизиции, другой вины за ним не было. 1 декабря 1793 г. он был за эти слова приговорен к смерти и казнен. Г-жу Марбеф обвинили в том, что она не засеяла хлебом около 300 арпанов своей земли, а отвела их под пастбища и не расчистила около 70 арпанов, которые можно было бы впоследствии засеять; это было главное обвинение, и ее казнили (в начале февраля 1794 г.). Спустя несколько дней судили и казнили Этьена Моссиона за то, что он навлек на себя подозрение в скупке хлеба, а когда толпа нагрянула к нему, то сопротивлялся (а между тем впоследствии двое из этой толпы были даже за это осуждены). В самом ли деле он занимался скупками, выяснено не было, так что он погиб исключительно по подозрению. 13 марта (1794 г.) казнен был арендатор Верье, на которого донесли, будто он жаловался на разорение всех собственников и фермеров и произносил еще другие преступные слова. Доносчиками явились лица, состоявшие его должниками; сам он отрицал это обвинение, но ничто его не спасло.

Даже отдаленное, самое, казалось бы, неосновательное подозрение в скупке съестных припасов оказывалось самой реальной, самой грозной опасностью для подозреваемых. Один из популярнейших демагогов среди революционно настроенных кругов, Эбер, редактор знаменитого листка, самого крайнего из всех революционных органов, «le p?re Duchesne», навлек на себя гнев Робеспьера. Но раньше, чем его арестовать, пускают слух, что Эбер — скупщик, и уже народ против него, уже женщины кричат на улице, что Эбер — виновник голода в Париже, и Эбера со всеми его товарищами арестуют, взводят на них небывалые преступления и между многим прочим приписывают им без всяких доказательств умышленную порчу съестных припасов, умышленное создание препятствий для торговли хлебом, желание подвергнуть Париж мучениям голода. Суд покорно исполняет волю Робеспьера, признает существование небывалого заговора, и Эбера казнят вместе с другими 18 обвиняемыми. Спустя две недели в один день казнят еще 17 человек, обвиненных (и тоже без всяких улик) между прочим в желании извести народ голодом, «affamer le peuple».

Робеспьер после казни Дантона, Камилла Демулена и всех, кого он мог только подозревать в желании хоть немного ослабить террор, остался хозяином положения. Ежедневно в одном Париже десятки лиц погибали на эшафоте, все распоряжения Комитета общественного спасения исполнялись немедленно и беспрекословно при всеобщем трепете и безмолвии, а с ценами на съестные припасы по-прежнему ничего не выходило, и всесильный робеспьеровский топор оказывался не в состоянии создать изобилие припасов и их дешевизну. Неуклонно идя по своему пути, Робеспьер приходил к заключению, что нужно еще и еще усилить грозу, разыскать неуловимых врагов в их убежище и истребить до последнего. 15 апреля 1794 г. его ученик и помощник Сен-Жюст докладывал Конвенту от имени Комитета общественного спасения [58], что во Франции с самого начала революции существует «заговор голода», что искусственным путем продолжается скупка припасов и т. д. Он жаловался вообще на «преступную слабость судей» [59], которые иногда оправдывают обвиняемых. В заключение он требовал сосредоточения всех политических дел в парижском трибунале и ряда других мер, окончательно упрочивавших диктатору Комитета общественного спасения. Все, чего он требовал, было декретировано, в том числе и особый пункт, категорически вменявший в обязанность всем гражданам доносить на все незаконные поступки и подозрительные слова кого бы то ни было. Интересно, что единственный пункт этого декрета, предложенного Сен-Жюстом, где говорится не о наказаниях, а о поощрении, относится к области экономических отношений: в пункте 24 Комитету общественного спасения рекомендуется «поощрять» промышленность и выдавать авансы «патриотическим негоциантам, которые будут предлагать провизию по максимуму». Мы видим тут косвенное признание бессилия, которое чувствовали диктаторы в области экономического строительства: они обещали денежные милости людям за исполнение тех самых предписаний закона, неисполнение которых фактически влекло за собой смертную казнь.

И обещания, и угрозы не помогали. Ограничимся несколькими образчиками репрессии из последних времен Робеспьера [60]. 9 июня 1794 г. судили и в тот же день казнили крестьянина и его жену за то, что они находились на ферме у своих родственников (братьев Шаперонов), убитых во время вооруженного сопротивления жандармам. Жандармы же явились удостовериться, нет ли незаконных запасов хлеба на ферме.

Отчаянный поступок убитых объясняется тем, что все равно подобный обыск грозил смертью. Ферму жандармы подожгли со всех сторон; найденные на ферме живыми, как сказано, были казнены. Неисполнение закона о максимуме, продолжающиеся скупки хлеба — все это хотя иногда и приводилось в связь с падением ценности ассигнаций, но самое это обесценение бумажных денег объяснялось зловредными слухами, коварной клеветой крамольников, и за непочтительные отзывы об ассигнациях погибло тоже немало людей. 8 июня казнили некоего Малье-Конта с несколькими товарищами по подозрению в «ажиотаже». На другой день были судимы два брата Вано: один — за то, что (еще в 1792 г.) писал, а письмо попало в руки властей, что хотел бы все продавать за звонкую монету; тогда же он писал своей сестре: «… мои дела не очень хорошо идут вследствие того, что мне уплачивают бумажными деньгами», и еще одну фразу в таком же роде; то же самое инкриминировалось и его брату. Хотя эти (и сами по себе невинные) фразы из частных писем были писаны еще за два года и очевидно вполне случайно дошли теперь до властей, но оба обвиняемые были казнены [61]. Спустя несколько дней судили Лобеспена, причем против него между прочим было выставлено такое обвинение: он советовал одному гражданину (прокурор Фукье-Тенвиль даже не мог привести фамилии этого гражданина), чтобы тот поскорее купил дом, ибо «вскоре ассигнации ничего не будут стоить». Лобеспен был обвинен и гильотинирован. Та же участь постигла и нотариуса Жарсуфле и других лиц.

Наказывались, впрочем, не только дурные отзывы об ассигнациях, но и вообще стремление запастись именно звонкой монетой, а не ассигнациями; например, уличенные в этом стремлении пятеро мелких торговцев были казнены (3 мая 1794 г.). На следующий день был судим мясник Авриль за то, что, по чьему-то доносу, он сказал, будто будет убивать телят «не для каналий, а для тех, кто платит цену больше максимума». Он спасся только благодаря абсолютной недоказанности доноса. Не рекомендовалось вместе с тем и жаловаться на недостаток хлеба: 2 июня 1794 г. судили некоего Бурде за то, что он (согласно доносу прислуги) сказал [62], «что революция служит только для каналий, что люди не стали более счастливы, ибо есть недостаток в хлебе». Он был осужден и тотчас же казнен.