2

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

2

Когда на другой день после переворота 9 термидора Робеспьера везли на казнь среди несметной толпы народа, кричавшего: «Долой тирана!», едва ли эта толпа, голодная, безработная, изверившаяся в спасительности для нее максимума, отдавала себе ясный отчет в том, что конец террора знаменует собой и близкий конец закона о максимуме. Но кто мог это уже тогда сказать с полной уверенностью, так это все должностные лица, которые с октября 1793 г. непосредственно стояли у дела и наблюдали, как функционирует закон о максимуме. Они знали, что этот закон, кое-как осуществляемый в Париже (где он тоже, впрочем, не приводил ни к каким осязательным результатам), почти вовсе сводился к нулю в целом ряде департаментов. Специальное учреждение (bureau du maximum) заведовало всем делом и распоряжалось из Парижа как из центра. У него были на местах агенты, которые обязаны были следить за исполнением закона, привлекать виновных к ответственности и сообщать центральному бюро о всех встречающихся затруднениях. Им приходилось жаловаться постоянно на нарушения этого закона, для осуществления которого даже террор ничего не мог сделать.

После падения Робеспьера, хотя все распоряжения о максимуме остались в прежней силе, глухая, но очень активная борьба против этого закона стала еще явственнее, и к вышеприведенным показаниям остается лишь прибавить еще некоторые совершенно аналогичные свидетельства, относящиеся к последним месяцам существования максимума.

Пред нами лежат два сохранившихся в Национальном архиве рукописных фолианта [64], наполненные изложением бумаг, исходящих от центрального бюро максимума к его агентам; изложение писем настолько подробное, что дает ясное представление о положении вещей (самые письма агентов пропали, а эти фолианты составлялись в канцелярии центрального бюро). Их еще никто из исследователей не трогал, и нам даже не пришлось встретить ни разу какое бы то ни было, хотя бы беглое, упоминание о них, а между тем они в высшей степени интересны; это красноречивый и непререкаемый ответ (и ответ отрицательный) на вопрос: исполнялся ли закон о максимуме? Тут, конечно, не место разбирать и анализировать подробно этот источник [65], достаточно сказать, что только что указанный вывод совершенно несомненен для всякого, кто будет эти рукописные томы читать. Бюро признается, что число жалоб агентов «бесконечно». Агент города Валансьена доносит, что судьи выносят суровые приговоры нарушителям закона о максимуме, но все «эти примеры бессильны против злонамеренности и эгоизма» [66]; жители Орлеана жалуются, что нельзя купить товары за установленные цены, ибо купцы пускают в ход такие «маневры» (слово взято из текста): они не соглашаются продавать, если покупатель им не даст взятки [67], которая иногда «вдвое и даже втрое больше цены» (т. е. иначе они заявляют, что товара у них нет); в Седане приходится строго наказывать чиновников, которые «преступной снисходительностью отнимают у закона всю его силу и обманывают народ» [68]; в Баньере происходят гнусные «эксцессы» на почве нарушения этого закона, так что члены бюро даже не могут «без волнения» об этом [69] писать; в Селере испытываются «большие затруднения» при получении съестных припасов вследствие «злонамеренности» и «вероломнейших средств» преступных нарушителей закона [70]; агент из Монмеди доносит, что «в его округе закон о максимуме стал уже пустым словом» вследствие «злоупотреблений» [71]; а в ответ на это донесение центральное бюро делает драгоценнейшее и авторитетнейшее для историка признание, что закон о максимуме не исполняется почти ни в одном округе [72]. И, повторяем, это единственно правильный вывод, который исследователь был бы вправе сделать, даже не будь налицо столь категорического и ясного признания, такого «ты победил, галилеянин!» Для нас особенно ценны такого рода обобщающие заявления бюро.

В начале 1794 г. бюро пишет циркуляр ко всем агентам, считая, значит, его содержание относящимся ко всей Франции, и вот как этот циркуляр начинается: «Мы узнали, гражданин, что закон о максимуме не исполняется в твоем округе» и что не исполняется он в самых существенных пунктах; бюро признает, что там, где закон этот плохо исполняется, «царит изобилие», а страдают именно те округа, где закон исполняется лучше. За этим любопытным признанием следует квалификация этого факта как «злоупотребления, имеющего опасные последствия», а посему агенту предлагается принять меры против этого «беспорядка»; рекомендуется «удвоить усердие» в охране интересов народа и подавлять усилия «злонамеренных» и эгоистичных людей всеми мерами [73]. Но эти меры оказываются совершенно бесплодны. Загромождать дальше эту главу бесчисленными выдержками из указанных регистров было бы совершенно излишне.

Итак, голый факт установлен незыблемо: закон о максимуме потерпел полную неудачу, несмотря на то, что правительственная власть, искренним и живейшим образом желавшая его исполнения, была вооружена самыми грозными средствами репрессии и ежедневно прибегала к смертной казни за малейший намек на сопротивление или даже за простую словесную оппозицию, за неосторожное слово, вырвавшееся в кругу семьи и подслушанное доносчиком. Далее, не только щедрые награды были обещаны, как мы видели, доносчикам, которые раскроют нарушение закона о максимуме, но и по существу дела, казалось бы, немыслимо было укрыться от кары: ведь в 1793–1794 гг. Франция была покрыта сетью «революционных комитетов», «наблюдательных комитетов» и других официально признанных местных организаций, не говоря уже о филиальных отделениях якобинского клуба, и члены этих организаций зорко следили за всей местной жизнью, постоянно донося властям о всем, что казалось им законопреступным или даже просто подозрительным, и арестовывая виновных. При этих условиях и речи не могло быть о слабости или фиктивности надзора. Весьма редки бывали в истории такие всесильные de jure и de facto правительства, как Конвент; весьма редко они так решительно и сурово пользовались своим могуществом, как Конвент в 1793–1794 гг.; немного было законов, которым Конвент придавал бы такое огромное значение, как закону о максимуме, и в результате полная неудача, констатируемая не только непререкаемыми официальными данными, но и всеми показаниями современников.

Какова же причина? Официальные данные говорят о злонамеренных лицах, преступниках, вероломных врагах народа, которые своими кознями и злоупотреблениями мешали осуществлению закона. Кто же такие все эти «malveillants, criminels, perfides» и т. д.? Назвать их по имени — значило казнить их, и кого можно было назвать, тех и казнили. Но в том-то и было дело, что против закона о максимуме боролся могучий, неуловимый и анонимный враг, с которым ничего нельзя было сделать: весь уклад экономической жизни европейского человечества в конце XVIII столетия. Отъединить Францию от Европы герметически, наглухо, так полно, как в гневе своем желает отделить Москву от Литвы пушкинский Борис Годунов, было абсолютной невозможностью даже для всесильного Конвента, а без этого закон оказывался парадоксом. Товары должны были всякими правдами и неправдами стремиться за границу, где за них платилась не фиктивная, а рыночная цена и притом не фиктивными ассигнациями, а звонкой монетой; а там, где этот сбыт за границу становился совершенно уже невозможным, там выгоднее было под каким угодно предлогом сократить или прекратить производство; хотя за прекращение производства без достаточных мотивов и грозила тоже кара, но, например, банкротство являлось мотивом, конечно, непреложным и уважительным, и в большинстве случаев этот мотив, разумеется, был вполне реален. Далее, если в отношении вывоза правительство и очень хотело бы, да не могло сделать границу непроходимой стеной, то, напротив, для ввоза иностранных товаров оно готово было распахнуть настежь дверь во Францию; но нечего, конечно, распространяться, почему закон о максимуме делал нелепой всякую надежду на возможность ввоза. Идти на верное и безусловное разорение, подчиняясь фиктивным, искусственным ценам, или подвергаться смертельной опасности, исподтишка стараясь нарушить эту максимальную таксу, — таковы были перспективы, ожидавшие иностранного купца, приехавшего с товаром во Францию.

Итак, производство неминуемо должно было сократиться, товары имели тенденцию выйти из страны, ввоз из-за границы был немыслим. Противоречие между ценами «максимальными» и ценами, которые установились бы на рынке, не будь этого закона, становилось все разительнее, и тут выступало второе обстоятельство, сделавшее закон о максимуме парадоксом. Конвент не только не уничтожил частной собственности, но даже много раз подчеркивалось уважение к этому принципу во время обсуждения закона о максимуме. Тем не менее при полном господстве принципа частной собственности и — eo ipso — неравенства в обладании денежными средствами, то, за что закон так беспощадно карал, скупки становились совершенно неизбежными. Речь шла со стороны покупателей о том, чтобы обменять возможно больше и возможно скорее совсем обесцененные ассигнации на предметы потребления, всегда сохраняющие реальную ценность, а со стороны продавцов, — конечно, получить больше той иллюзорной цены, которую назначал закон, не считавшийся ни с издержками производства, ни особенно с обесценением ассигнаций (ведь, как мы видели выше, за одни разговоры о падении ценности ассигнаций людей неуклонно подвергали смертной казни). И если не всегда могли обойти закон профессиональные торговцы, зато на их разорении наживались посторонние лица, за которыми надзор был послабее и которые занимались тайной торговлей, но все равно результат был один: потребитель редко где и едва ли не в виде исключительной удачи получал то, что ему было нужно, за цену, определенную «максимумом». Средств борьбы у продающего было в распоряжении много: от сокрытия товара до предложения товара попорченного; уловок для видимого обходы закона было тоже немало (вспомним вышеприведенное донесение, где говорится о взятках, которые покупатель должен давать продавцу).

Вот главные условия, превратившие, как выразился один агент, закон о максимуме в «пустое слово». Утопией был бы план произвести во Франции 1793–1794 гг. коренной экономический переворот на основе уничтожения частной собственности; но неменьшей утопией было делать такие эксперименты, как с законом о максимуме, оставляя незыблемыми самые основы хозяйственной жизни как Франции, так и всей Европы. Вот почему смерть потеряла тут свое жало, и гильотина оказалась бессильной.