Топорная работа
Топорная работа
Петербургские жители отсиживались по домам, пережидая ненастье. Переполненное водою небо задевало за крыши и опрастывалось на пустынный город. По пути в Коломну Федор Михайлович Достоевский заглянул к приятелю своему и лекарю доктору Яновскому.
— Вот, батенька, — объяснил он в прихожей, — шел мимо, завернул на огонек, да, кстати, нужно и пообсушиться.
— Да вас хоть выжми! — сказал доктор и вынес гостю свежее белье. — Извольте-ка облачиться немедленно и никаких возражений! Как медик вам говорю.
Достоевский покорился без споров, переоделся, сапоги поручили человеку, а сами уселись пить чай. В теплой комнате за горячим чаем сидеть с приятелем в такую погоду — что может быть лучше?! Однако, едва сапоги у плиты подсохли, Федор Михайлович заспешил.
— Куда вы пойдете в такую погоду? — ворчал доктор. — Оставались бы ночевать…
Нет, остаться он не мог ни за что, надо было идти к Петрашевскому.
— Ну, а ежели не хотите, чтобы я заново вымок, в таком случае, — уже в прихожей засмеялся Достоевский, — дайте мне, батенька, на извозчика!
Доктор предложил ему десять рублей, мельче ничего не нашлось. Достоевский поморщился и, отказавшись, хотел уходить, но тут доктор вспомнил про железную копилку.
— Вот это другой разговор! — обрадовался Достоевский полдюжине пятаков.
У Петрашевского, должно быть из-за погоды, собралось едва человек десять. Баласогло, Дурова, Толя, Дебу и Момбелли дождик не испугал. Из новых явился один Антонелли, да еще совсем незнакомый, какой-то химик, которого привел с собой Львов.
На этот раз речь держал сам хозяин, притом на литературную тему. Говорил, что публика наша привязана к беллетристическому роду литературы, и с этим Достоевский мог с легкой душой согласиться. Но дальше, советуя, как вернее действовать на публику, как переселять в нее свои идеи, Петрашевский называл Евгения Сю, Жорж Занд. Достоевский отдал им дань, но за ними следовать не хотел. Впрочем, верный себе, не вступил с Петрашевским в прения, к тому же тот перекинулся к журналистике, утверждая, что на Западе у нее потому такой вес, что всякий журнал там отголосок какого-то класса общества, орган передачи его идей и мыслей. И что нам непременно тоже должно составить журнал на акциях.
— Не возражайте мне, что ценсура станет мешать! — убеждал он, как всегда, горячо. — Потому что всякий человек имеет в себе зародыш истины, то есть можно и ценсоров пробудить от усыпления. Ведь не может же быть, господа, когда весь свет принимает, что дважды два — четыре, чтобы они одни утверждали: пять!?
Достоевский молчал, возражал Петрашевскому Дуров, говоря, что не убеждением, а обманом только и можно действовать на ценсуру, чтоб из множества идей хоть одна проскочила. И что редактор журнала должен жить с нею в дружбе…
После ужина кто-то выглянул за окно. Там лило не переставая.
…Велев кучеру ехать к Цепному мосту, Иван Петрович Липранди плотно захлопнул дверцу, и тотчас побежали по стеклу струйки.
Казалось, все было предусмотрено к арестованию; выслушав от графа Орлова высочайшую волю, Иван Петрович условился с Леонтием Васильевичем Дубельтом, что воротится к нему часа за два, за три до назначенного срока. Но часов в десять вечера получил приглашение поспешить. Три посыльных от Дубельта следовали один за другим. Делать было нечего, Иван Петрович накинул плащ и спустился к карете.
Оконце в карете все сплошь заливало. Да и много ли увидишь на мокрых полуночных улицах. Как ни сдерживался Иван Петрович Липранди, а внутри было горько. Тринадцать месяцев разысканий. И пахал, и сеял; а пожинает другой. Возле церкви Пантелеймона стояло множество экипажей, блестели мокрые бока лошадей, и Иван Петрович посочувствовал тем, кто в этакую чертову погодку отправился на служение богу. Каково же было его удивление, когда, повернув у Цепного моста налево, он увидел, что ряд экипажей тянется и по набережной, далеко за известный дом, к которому он сам направлялся. У освещенного крыльца теснились дрожки, кареты, кабриолеты. Окна дома сверкали, точно в нем задавали бал, парадные двери были распахнуты настежь, и широкая мраморная лестница до самого верху вся в мундирах голубых и зеленых, человек сто офицеров толпилось на ней. На недоуменный Ивана Петровича вопрос, что случилось, знакомый жандармский полковник ответил, что собраны для каких-то арестований и что Леонтий Васильевич ожидает его, Липранди.
Более не задерживаясь, Иван Петрович поднялся наверх и через маленькую приемную прямо проследовал в роскошный кабинет.
— Пора распределять, кому и за кем ехать, — из-за громоздкого своего стола по-начальничьи распорядился Дубельт, едва Липранди вошел. — Посодействуй, Иван Петрович.
Но, взволнованный виденным, Липранди его недослушал.
— Что творится вокруг? Довольно мимо ехать кому-то, на собрание к Петрашевскому или от него, как истреблено будет все, что могло бы их уличить! Сто карет. Слепец понял бы, что происходит что-то особенное!
— Больше предосторожностей сделать нельзя! — вдруг теряя всегдашнюю учтивость, обрубил Дубельт, словно клыки оскалил. — Да и поздно теперь. Предписания, вот, подписаны графом.
На глазах рушилось то, что по камешку складывал более года. Не терпел Липранди топорной работы. Но бессмысленно было делать замечания Дубельту. Липранди не стал больше спорить. Распоряжался, увы, не он…
К Покрову в Коломну генерал решил отправиться самолично и предложил Ивану Петровичу составить ему компанию. Иван Петрович согласился с одним лишь условием. Что в комнату к Петрашевскому не войдет. По понятиям чиновничьей чести дело было уже не его.
Дождь утих, когда они спустились к подъезду. Уезжали последними, отправив всех остальных. Предрассветная набережная вновь стала, как обычно, пустынной, сто карет разъехались по предписанным адресам.
…Под утро Петрашевский проводил последних гостей, распахнул для свежести окна и уснул как убитый здоровым молодым сном. Засыпая, он проваливался в небытие, безо всяких видений и, казалось, открывал глаза, только-только успев их закрыть.
В эту ночь, едва он закрыл глаза, ему привиделся сон.
Будто его трясет за плечо жандарм, и мотается надо лбом у жандарма, как у гвардейской лошади, белый султан.
— Вставайте! Вставайте!
Это что за напасть? Фу ты, черт!
— …Вставайте! По высочайшему повелению.
Нет, увы, в эту ночь у него тоже не было снов, а жандарм оказался грубой явью, так же как перепуганный мальчишка с ним рядом.
Михаил Васильевич еле разлепил веки, потянулся к халату. Он служил своему хозяину еще с лицейских времен, один рукав был оторван и самостоятельностью своею доставлял немало веселых минут смешливым приятелям Михаила Васильевича. Одевание халата составляло, таким образом, как бы задачу из двух действий. Первое — облачиться в халат, не заботясь о рукаве, а затем уж натянуть и рукав. Он проделывал все это достаточно ловко, в чем тут же убедился жандарм.
Оказалось, однако, что тот не один. В сторонке незаметно присел и другой. Спросонья близорукий Петрашевский не разглядел ни его, ни его эполет.
— По высочайшему повелению генерал-лейтенант Дубельт, — представился этот второй и протянул Петрашевскому бумагу.
Михаил Васильевич стал разглядывать ее с интересом: «III Отделение собственной Его императорского величества… секретно… Г-ну генерал-лейтенанту… По высочайшему повелению… в 4 часа пополуночи…»
Михаил Васильевич оторвался от чтения, взял с тумбочки золотые часы с крышкой, не без щегольства откинул ее.
— Точность — вежливость королей! — отметил он и вернулся к бумаге: «…арестовать… живущего… опечатать все его бумаги и книги… доставить…»
Тут Михаил Васильевич заметил еще двоих голубых, на которых раньше не обратил внимания вовсе. Эти орудовали у него в кабинете, рылись в ящиках, собирали бумаги и книги, связывали их в тюки… Один даже пошарил за портретом духовного владыки.
Воротив генералу бумагу, Михаил Васильевич велел мальчишке подать сапоги.
Генерал удивился:
— Вы думаете ехать в таком… э-э… виде?
— Сейчас, ваше превосходительство, ночь, — объяснил ему Петрашевский, — в это время я не привык одеваться иначе.
— Вы не знаете, с кем вам придется говорить! Советую надеть что-нибудь поприличнее!
— Ладно, — Петрашевский не стал спорить и начал вытаскивать руку из рукава.
В ожидании, покуда он соберется, генерал принялся было рассматривать разбросанные повсюду книги, но был остановлен возгласом:
— Бога ради, не смотрите, генерал, этих книг!
— Почему же? — нахмурился Дубельт.
— При одном взгляде на них вам может сделаться дурно! У меня ведь одни запрещенные сочинения!
Генерал Леонтий Васильевич ничего вслух на это не сказал, только сузил желтые волчьи глаза, про себя же отметил, что не напрасно бородач этот, видно, прослыл шутником. Ну-ну.
…Уйдя в этот вечер от Петрашевского раньше других, Достоевский, невзирая на поздний час, по дороге еще зашел ненадолго в Гороховую к поручику Николаю Григорьеву, автору «Солдатской беседы»; взял книгу Евгения Сю о социализме и, хоть раскрыл перед сном, не прочел буквально ни строчки: вернулся-то домой под утро…
Не более как через час сквозь сон он заметил, что в комнату вошли какие-то странные люди, услышал тихий голос:
— Вставайте…
— Что случилось?
— По повелению…
Пока Достоевский одевался, жандармы перерыли книги, связали бечевкою бумаги и письма.
На столе лежал пятиалтынный, старый, согнутый. Пристав превнимательно его разглядывал.
— Уж не фальшивый ли? — спросил Достоевский.
— Это надо исследовать, — глубокомысленно отвечал тот.
Провожаемые перепуганною хозяйкою, все вышли к подъезду, где ожидала карета.
…Позднее всех в этот вечер засиделись у Петрашевского штабс-капитан Федор Львов с поручиком Николаем Момбелли. Распрощались, должно быть, часа в три, в четвертом. Не успел Львов, однако, улечься, как его разбудили. Прибежал из Московских казарм солдат: Момбелли взяли жандармы!
Львов тут же вскочил. Стал разбирать бумаги.
Собрав целый ворох, велел своему денщику сжечь. Тот сунулся было к печке, но Львов его удержал.
— Посмотри, брат, не топится ли прачечная внизу.
К счастью, прачечная внизу топилась.
…Минуло, пожалуй, не менее часа, пока стали выводить жильцов из дома у Покрова. Наставления Липранди, по-видимому, пригодились. Выводили, как он и советовал, по двое, с офицером, усаживали в кареты и с жандармами на запятках и козлах чередом отправляли к Цепному мосту. Тревожило, что мало при этом выносят вещей; впрочем, главное, конечно, не эти бумаги, а Петрашевского. Распахнув дверку, Иван Петрович с острым любопытством вгляделся в плотного человека, больше года занимавшего его мысли. Первый раз его увидел когда вывели на крыльцо. Даже черной своей бородою он, казалось, бросал вызов порядку.
Тут Ивану Петровичу полегчало. Тюков захватили столько, что отправляли отдельно. Два офицера — жандармский и полицейский — поднялись с Петрашевским в карету, снаружи заняли свои места жандармы. Леонтий Васильевич Дубельт, отдуваясь, уселся к Липранди.
— Дело сделано, друг любезный!..