Реквием

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Реквием

Начальник Енисейской губернии — генерал-губернатору В. Сибири, 1866 г., май, июнь

«1. Вследствие предписания Вашего высокопревосходительства я назначил политическому преступнику Буташевичу-Петрашевскому место жительства в Бельской волости Енисейского округа. Петрашевский, по имеющимся у меня самым верным и положительным фактам, не перестает и все по-прежнему занимается одною самою злостною ябедою, ложью и клеветою на всех и вся…

2. …в с. Бельском, по случаю резиденции здесь волостного правления, хитрый и пронырливый Петрашевский очень легко может снова завести знакомства и непозволительные связи, я за лучшее предпочел поселить его в более удобном месте для устранения всякого беспорядка, что и поручил сделать енисейскому исправнику, вследствие чего Петрашевский переведен в деревню Бушуйскую, Бельской же волости, отстоящую в стороне от тракта, где и учрежден за ним строгий надзор…»

Почему-то, как по заказу, все дальние свои казенные путешествия он проделывал не на колесах — на полозьях. На полозьях с запада на восток и с востока на запад. И с севера на юг, и с юга на север. Из Петербурга в Тобольск в сорок девятом году, из Тобольска в Иркутск в пятидесятом. В шестидесятом — из Иркутска в Минусинск, а потом из Минусинска — в Красноярск; и опять из Красноярска в Минусинск в шестьдесят четвертом. И стало быть, в шестьдесят шестом он прочерчивал полозом знакомый путь, с одной немаловажной добавкою верст в четыреста от Красноярска на север. Когда бы отгравированный им за собою след оттиснуть на географической карте, получился бы точь-в-точь крест, крестный путь гонимого по Сибири.

Столь глубокие мысли посещали его, покуда он хоронил больные глаза от слепящего бесконечного снега и покуда гравер-полоз продолжал свой чертеж. Днем апрельское солнышко уже припекало, и если оттепель уступала заморозкам по ночам, то для того лишь, чтобы собраться с силой наутро…

И опять по белой дороге плыла его кошева.

Через города провозили ночью. Через Ачинск, через Красноярск, через Енисейск. Он-то думал — с ближней к городу станции Заледеева сообщит о себе красноярским знакомым, Николаю Освальду и другим. Ровно два года, как его удалили отсюда, так хотелось повидаться, поговорить, но, увы, по темным морозным улицам спящего города, в котором он готов был поместить сердце Сибири, проскочили тайком, без задержки. Его нынешний страж был бдителен и безмолвен, ни на йоту не отступал от приказа о доставке государственного преступника, заставляя Михаила Васильевича с тоскливой горечью вспоминать своих прежних многочисленных провожатых.

Предвещая недалекую уже и в Сибири весну, апрельские оттепели день ото дня набирали силу, а тоскливая оттепель после николаевской тридцатилетней зимы, видно, окончательно отступала перед новой зимою.

Волостное село Бельское, куда его привезли из Шушенского, нельзя было даже сравнить с тем богатым торговым селом. Жалкие, невпопад по оврагам разбросанные крестьянские домишки… Тайга подступала к самым дворам, охватывала, как кольцом, и зимою нередко наведывались к жилью волки, чуть не тыкались мордами в слюдяные или затянутые бычьим пузырем, а то и масленою бумагой оконца. Почтовая контора находилась за сотню верст, в Енисейске, ни печатного листка ближе негде было купить, ни даже пузырька чернил. Знал грамоте в Бельском едва ли не один волостной писарь, а единственной просвещенною личностью почитался поп, отец Алексий. Не дождавшись нового поселенца во храм, сам явился к нему в конуру. Конурою Михаил Васильевич назвал новое свое пристанище не потому, что оно отличалось от прежних бедностью, грязью или теснотою, нет, просто хозяйка дряхлой избы символически звалась Конурихой. А так в половине, сданной жильцу, были печь и стол да еще сколоченный из досок диванчик.

Усадив на него сивогривого гостя, Михаил Васильевич и сам сел рядом, поскольку другой мебели не имел. Но едва батюшка затеял беседу о святой вере и обязанностях исполнять предписанные православною религией обряды, он его перебил и не только объявил напрямик, что в бога не верует и в церковь не ходит и напрасно батюшка тратит на него дар божий, но еще и высказал свой взгляд на религию вообще. Сельский попик, небось, отродясь такого не слыхивал, из избы выскочил, крестясь и грозя, что доложит о сем в Енисейск отцу благочинному, и не токмо туда, а еще в губернию, в епархию, самому епископу Красноярскому преосвященному Никодиму. Петрашевскнй только посмеялся вдогонку.

А напрасно, должно быть, посмеивался. В Бушуйскую его перегнали по доносу въедливого попа. Это случилось уже к лету, когда и по Бельскому кишела мошка пострашней низкозобских тараканов; а уж в той глухомани таежной невозможно было от нее продохнуть. И сибирская кайенна, как он называл Низкозобку, почитая свое положение там ехtraпечальным, показалась отсюда не таким уж пропащим местом. Там хотя бы от него не открещивались, как от нечистой силы, полагая, что знается с чертом. Вредный попик на сей счет постарался.

Ну а местность и здесь была нездоровой. По весне, в половодье, реки широко разливались по низменным берегам, затопляли большие пространства, а затем, возвращаясь в русла, оставляли болота да топи, не просыхавшие в короткое лето. И под стать угрюмой природе были люди. Надрывались на скудной земле, едва обеспечивая себе прожиток, а то с отчаяния подряжались на золотые прииски за Енисей, чтобы возвратиться к зиме еще жесточе, чем прежде.

Особенно досаждали крестьянские ребятишки. Волчатами слетались со всех сторон, стоило ему показаться на улице, дразнили и насмехались, принимая за колдуна, бросали в него ледышками или камнями, а он, подслеповатый и грузный, беспомощный перед детской жестокостью, не успевая увернуться от метких швырков, пытался усовестить сорванцов туманными, многословными, непонятными им речами и только пуще прежнего разъярял. Они не ведали сострадания и, случалось, доводили до слез, пока какой-нибудь прохожий крестьянин не спасал его от ярившейся стаи.

Среди этих суровых людей он прослыл нелюдимом, он, всю жизнь свою окруженный людьми, — в Петербурге, в Иркутске, в Красноярске… даже в Нерчинске и в Шуше. И в одиночке Алексеевского равелина он был менее одинок, потому что рядом были казематы товарищей. И потому что боролся, и в не менее заброшенной, чем Бушуйская, Низкозобке он не чувствовал себя таким одиноким — потому что боролся. Нет, поистине экстрапечального положения до сих пор он еще не изведал.

Разумеется, высочайшая отповедь, эта высокомерная пощечина, никак не могла обидеть человека, который даже на друзей не умел обижаться; а уж тут было действие абсолютно иного разряда. Он, в сущности, никогда и не строил, как некоторые, иллюзий относительно этого царствования. Только от своих требований законности не отступался. Но отныне запрещалось даже «утруждать по сему предмету»!

Он почувствовал себя опустошенным.

Когда-то в Петербурге видел воздухоплавателя на шаре, поднявшегося за облака. Потом за Парголовым кто-то нашел шляпу, в которой тот улетел, а в Ладожском озере будто бы подобрали шар, точнее, пустую от него оболочку. Жизнь делалась никчемной, как шар, из которого выпустили воздух. В свои сорок пять лет он почувствовал себя слишком старым для того, чтобы заполнять этот шар чем-то новым. Да и новые люди — где были нынче они? Чернышевский — на каторге. Шелгунов — в ссылке.

И не состоялось свиданье в парламенте, которое он назначал Михайлову, — не состоялось и не состоится. Михаил Ларионович больше года в могиле. И он еще, провожая его тогда, повторил фразу Лунина: «Позвольте вас принять в моем гробу»!

Что ж, зажить тише мыши, как когда-то, в самом начале сибирских скитаний, уговаривали его товарищи-однодольцы? Врачевать от хворей, писать жалобы бедным крестьянам, учить их детей… и то надобно примирение с попом и с начальством! И тогда просвещенные им бельские или бушуйские сорванцы перестанут его донимать, как волчата; а родители, волки таежные, начнут даже его привечать. И жить станет, пожалуй, не хуже, чем в Низкозобке, в ожидании скромном царской милости или лучших времен. Да наступят ли? Потому что милости он не принял бы все равно.

Невзирая на скрип волостного начальства, летом он вырвался в Енисейск.

С одним ссыльным по польскому делу, итальянцем, вышли вечером на набережный бульвар. Откуда-то с барки донеслась песня, негромкая и протяжная; его спутник попросил перевести, что поют. Михаил Васильевич, не такой уж любитель пения, когда вслушался в слова, обомлел. В старой песне вели на казнь добра молодца, а отец и мать и молодая жена умоляли его принести повинную. А он «…противится, упрямствует, отца, матери не слушается, над молодой женой не сжалится, о детях своих не болезнует. Привели его на площадь Красную, отрубили буйну голову, что по самы могучи плеча…».

Потом там на барке пели другие песни, Михаил Васильевич исправно переводил их итальянцу, потом благодарный итальянец вполголоса напел ему гарибальдийский гимн: «…К оружью! К оружью! Во имя народа, и здравствуй, свобода, на гибель врагам!..» — а у него из головы все не шел немудреный сказ про стрелецкую казнь.

Упрямцы издавна велись на Руси!

Он исполнил, в чем поклялся на эшафоте в сорок девятом году. А что сказал, садясь в сани, того не достиг.

Но всегда повторял, что достигнет, коли дадут дожить или самому дожить захочется…

Хотелось ли еще?!

Поездка в Енисейск была для него редким праздником. По ноябрьскому снегу — на полозу! — удалось попраздновать еще раз. Дорогою, щурясь от белизны, предвкушал удовольствие. Разумеется, не хождение по присутственным местам воодушевляло его и не прения с окружными чиновниками. С нетерпением ждал, как придет в общественную библиотеку. Тесная, бедная библиотека учителя уездного училища Скорнякова казалась из таежного села светочем знания сродни петербургской Публичке… Первым делом накинется на газеты, так давно их не видывал, на несколько дней хватит. Обязательно перелистает журналы — «Современник», «Русское слово»… Разумеется, вечером — к доктору Вицину, ежели только Алексей Иванович не в отлучке, что, увы, вполне вероятно: на окружном лекаре территория с две Франции и, должно быть, тысяч тридцать раскиданного по тайге населения — весь Енисейский округ за изъятием города и Туруханского края. Что ж, коли Алексея Ивановича не будет, Михаил Васильевич навестит в первый вечер знакомых ссыльных. А когда Алексей Иванович окажется дома, то гость, уютно расположившись в натопленной жарко гостиной, услышит сетования хозяина на свою кочевую судьбу. Михаил Васильевич, впрочем, зимою у Алексея Ивановича не бывал, а бывал только летом; но морозной дорогою, когда ветер вперемежку со снегом обжигает лицо (одно спасение — борода), так приятно увидеть себя в защищенной надежно от холода комнате со стаканом вина и сигарою и рядом с приятным собеседником…

Алексей Иванович навещал Михаила Васильевича куда чаще. Обязательно, приехав в Бельское, заглянет, как ни косится волостное начальство. Не забыв красноярского своего недруга, поначалу Петрашевский и сам посматривал на доктора искоса. Но из треклятой Бушуйской был не без его помощи возвращен.

…Побранивши беспокойную свою должность, при которой он и аптекарь, и доктор, и судебный эксперт, и ветеринар — все в едином лице, окружной лекарь находил, однако, утешение в том, что в последние годы в губернии появились молодые врачебные силы. Рассказав за чаем несколько анекдотов из практики и поспорив с Михаилом Васильевичем о методе Распайля, коей вовсе не одобрял, Алексей Иванович торопливо откланивался, оставляя после себя, помимо добрых советов, некий легкий аромат дружелюбия и бодрости.

В положении доктора Вицина ничего не оставалось, как быть оптимистом.

Енисейск с его монастырскими колокольнями, церквами и речными причалами тянулся версты на три вдоль низкого берега. В конце лета весь город насквозь пахнул рыбой — туруханской соленой. Теперь, в начале зимы, отовсюду несло винным перегаром. Золотопромышленники, да и рабочие с приисков, кому пофартило, не считали шальных денег, пропивались в хмельном разгуле.

Но в тесных комнатках библиотеки было так же, как летом, тепло и тихо. Михаил Васильевич жадно глотал петербургские новости, по выработанной годами привычке листал газеты как бы задом наперед, начав с самых свежих.

В нумере за четырнадцатое сентября описывалось подавление мятежа ссыльных на Кругобайкальской дороге. Петрашевский, разумеется, не позабыл тех мест, а смутные слухи о событиях доходили до енисейских поселенцев. Но в газете охота за отчаявшимися людьми была выставлена с похвальбой и в подробностях. Взрыв отчаяния без надежд на успех, — горько было читать об этом.

Потом, в нумере предыдущем, он нашел приговор не попавшему в царя Каракозову. И под приговором хорошо знакомое имя: князь Гагарин. Сразу в памяти всплыла крепость, изнурительные допросы в комендантском доме, лысый князь со звездой. И рассказ о нем Федора Львова, как делал подкоп под нынешнего царя… А теперь вон не дрогнула рука за председателя суда подписать — казнить смертию.

Кратенькое сообщеньице о приговоре было еще второго числа.

И рядом — заметочка об исполнении:

«3-го сентября сего года в 7 часов утра в С.-Петербурге на Смоленском поле… к смертной казни чрез повешение».

Эта новость оттеснила сразу все остальные. Сорок лет не видел виселицы Петербург.

Да и то — Пестеля и его товарищей казнили на крепостном кронверке тайком. Была, правда, Польша, Муравьев-вешатель, раны еще кровоточили, но Польша — не Петербург… Он вспомнил черную толпу в отдалении на Семеновском плацу утром двадцать второго декабря сорок девятого года. Какое постигло разочарование сбежавшихся туда лавочников, лакеев и дворников! Зато подросшие их сынки дождались полнейшего удовольствия через семнадцать лет…

Смоленское поле, Смоленское поле — это где-то на Васильевском острове, Смоленское поле.

Куда ты идешь, Россия?!

Случившийся, к счастью, в городе доктор Вицин обрадовался нежданному гостю. Была натопленная гостиная, покойное кресло, стакан вина и сигара — все, как рисовалось в дороге… только новость о Каракозове затронула доброго доктора как-то вскользь, оттого ли, что была для него уже не свежа, оттого ли, что подобных тем сторонился, только лихо свернул с нее к своей излюбленной — к заботам окружного врача. И отыскал-таки тропку!

— Вот вы, должно быть, не задумались, милейший Михаил Васильевич, что и там, при свершении казни, врач обязан удостоверить… да, да! Даже тут у нас в округе то и дело требуют тебя в суд. То надобно определять, может ли арестант вынести наказание, то свидетельствовать его в летах, то в годности к арестантским ротам, — оседлавши любимую тему, Алексей Иванович уже не мог остановиться. — А медико-полицейские случаи — там плюха, там пьяный, там белая горячка, там насилие, там собака укусила, там угорел в бане… А вскрытие трупа!.. Закон и наука говорят, любезнейший Михаил Васильевич, что судебное свидетельство медика как документ, решающий участь, должно быть основано на всех обстоятельствах дела. Между тем вы же знаете как юрист — чтобы врача посвящать в канцелярские тайны следствия, об этом не может быть и речи! Что прикажете врачу делать? Пускаться в допущения и рассуждения, когда начальство требует актов кратких и точных?! Нарываться на выговоры? Охотников нет! И выходит, что у мудрых врачей каждый труп (исключая явно насильственные смерти) умирает — ха-ха! — от апоплексии!

Излияния подвыпившего доброго доктора сделались невмоготу Михаилу Васильевичу. И без того было тошно. Он решительно поднялся из мягкого кресла, заявил, что пора, что ему надо выспаться перед дорогой, завтра поутру возвращается в Бельское. Алексей Иванович попытался было его удержать, но тщетно.

Провожая к дверям, на прощанье сказал, потирая по-лекарски руки:

— Летом, как наступит тепло, обязательно пожалуйте на купание к здешним ключам. Превосходно, знаете ли, укрепляет! Реагенции, сделанные мною, показали… «енисейский Карлсбад»! Пьющий воду свежеет и крепнет! Минеральные железистые ключи, я, знаете ли, добьюсь, чтобы к лету поставили загородь!

В темноте по пути к ночлегу прямо под ноги Михаилу Васильевичу из какого-то кабака выкатился пьянчужка и заорал на всю улицу по-французски:

— Я граф Валевский!

Михаил Васильевич хотел было его обойти, но тот вцепился в рукав:

— Графиня Валевская, мсье, была любовницей Наполеона!

Нетрудно было узнать в нем поляка, тем более что тут же, не выпустив рукава Михаила Васильевича, он заплясал полечку, подпевая на родном языке:

Едем напоследок

Гулять на Камчатку,

Ай люли, ай люди,

Любимая Сибирь!

Еле Петрашевский отвязался от пьянчужки.

Перед доктором он не покривил душой. Не докончив толком своих присутственных дел, на другой день уехал с попутной лошадью из Енисейска.

И опять сто верст по белому тракту — на полозу…

До конуры своей он добрался за полночь. Мороз к вечеру завернул жгучий, с копотью, как здесь звали туман.

Перед тем как забраться на лавку в отделенный деревянною раскрашенною казенкою куть, притащил из сеней дров, затопил остывшую печь, погрел руки, поглядел, как полощется в печи огонь.

А вьюшку печную — не то позабыл приоткрыть, не то прикрыл рано. Может, хотел жару в избе добавить…

Из угарной избы жар не выдуло ни за ночь, ни за день, пока бабка Конуриха, учуявши дым, не нашла своего квартиранта на лавке холодным.

Заголосила, в присутствие кинулась.

И поползли по санному следу не срочные — чего уж тут поспешать, — однако секретные и злорадные донесения. Из волости — в округ. Из округа — в губернию. Из губернии — в самое столицу: ссыльно-поселенец злоумышленник Буташевич-Петрашевский скоропостижно умер!

Почти через месяц по вызову волостного головы приехал в Бельское доктор Вицин. Труп умершего злоумышленника терпеливо дожидался вскрытия, как положено, в особой избушке в полуверсте от села, их в Сибири называли «холодник». Мужички бельские в холоднике и пособили доктору, и попилили, и перевернули, и попытали, правду ль врут по селу, будто покойника начальство ядами извело, и поахали, сколько книг да бумаг от него осталось, сами видели: волостной писарь ворохами к себе волок.

Акт писать озябшего доктора отвезли в село, в волостное присутствие.

Там Алексей Иванович извлек фляжку из саквояжа и, прежде чем плюхнуться за писарский стол, опрокинул ее в себя. Крякнул, вытер усы и, мудро памятуя про слабость врачебной управы к актам точным и кратким, не спеша начертал:

«Смерть наступила от сосудистой апоплексии вследствие органических пороков сердца».

Однако же все равно священник бельский отец Алексий не дозволил схоронить безбожника в кладбищенской ограде. Последнее слово в их теософическом споре осталось за ним.

Без покаяния отошел грешник.

Ни перед богом не покаялся, ни перед властью.

Бельский поп не стал его отпевать, не ударяли в сельской церкви в колокола, не бросали мерзлых комьев в могилу родные и близкие, не рыдала над гробом вдова.

Только за горами, за долами, в Европе прозвонил по нем герценовский «Колокол»:

«МИХАИЛ ВАС. БУТАШЕВИЧ-ПЕТРАШЕВСКИЙ

скоропостижно скончался 6 декабря 1866 года, в селе Бельском, Енисейского округа, 45-ти лет.

Да сохранит потомство память человека, погибшего ради русской свободы жертвой правительственных гонений.

Мы просим о доставлении нам его биографии».