Гласность под палкою
Гласность под палкою
Деревянный Иркутск был торговой столицей Восточной Сибири. Не затихала площадь гостиного двора, от темна до темна грузили и разгружали товары российские и товары китайские — мягкую рухлядь и сукна, железо и кожи, чай и шелк. Крестьяне, русские и буряты, торговали на рынке дровами и сеном, мукою и овощами, мясом, рыбою, птицей, смолой для жевания; тут же рядом льнули китайцы со своим леденцом, с тем же чаем и шелком, с пряниками и ганзами — медными трубками… Каменные дома, что были в городе наперечет, принадлежали богатым купцам либо казне. Даже генерал-губернаторский Белый дом, трехэтажный, с колоннами, на весь город первый, себе строил купец, не скупился, архитектора выписал из Петербурга, а потом не за малые деньги казне уступил. Но с тех пор, как в роскошном этом дворце поселился новый хозяин, юркий, деятельный, молодой (сорока еще не было Муравьеву в ту пору), под рукою его в десять лет переменился Иркутск. И хотя на Большой улице вывесок меньше не стало, за мундирами кафтанов на ней не видать. На каждом шагу не чиновник, так офицер. Не казак, так солдат. Дочки купеческие с ума посходили. Все это от Муравьева, от амурских его дел, утверждали знакомые Петрашевскому коренные сибиряки. Человек здесь новый, он сам не брался об этих переменах судить. После каторжных мертвых поселков одно было видно: жизнь в столице Восточной Сибири бурлила.
Средоточием здешней жизни, эпицентром водоворотов, потрясений и бурь, без сомнения, был генерал-губернаторский дом. Он сиял огнями посреди уснувшего города далеко за полночь, когда из очередной своей отлучки — с Амура, или из Петербурга, или с берегов Восточного океана — хозяин его возвращался в Иркутск. Тогда не было конца разговорам о баржах и пароходах, о тысячах пудов груза и сотнях голов скота, о муке, о солонине, о соли, о казачьих постах и женках, о штормах и об отмелях на величайшей реке, о ее берегах, где растет виноград и орех, где драгоценные камни, каких в Бразилии не сыскать, а золото лучшее, чем в Америке, а рыба сама сигает в котел; и о том, что Сибирь без выхода к Восточному океану — что мешок завязанный… и о петербургских сановниках и бюрократах, ничего не желающих знать, — только палки ставят в колеса…
«Мне так в глаза и сказано было: хотите воздвигнуть себе памятник! — негодовал Муравьев; тонкое, нервное лицо от шампанского краснело больше обычного. — И камчатская оборона, видно, ничему их не научила!..»
Приближенные чиновники рассказывали, однако, как в Петербурге в приемной его не кончается очередь — толпа молодых людей, желающих перейти на службу в Сибирь, на Амур, к Муравьеву. На мрачном фоне Крымской войны защита Камчатки принесла ему лавры, хотя, увы, мало сказалась на общем исходе.
…И не было конца разговорам в генерал-губернаторском доме, как не было конца шампанскому и лафиту.
Петрашевский, там принятый за своего, откланивался среди последних. Когда прошлой зимою генерал-губернатор разрешил ему поселиться в Иркутске, уж никак он не думал, что придется осесть так надолго, надеялся всего лишь на остановку в дороге своей возвратной с востока на запад. «В надежде сладостной свиданья прощаюсь с Вами ныне я, свершатся ль скоро ожиданья, какими тешу я себя», — такой он приписал постскриптум к письму любезнейшей матушке и сестрицам еще из Большого Нерчинского завода.
Чего таить, Муравьев своим приемом его растрогал. Петрашевский явился в роли просителя. Приписанному к подгородней волости невозможно было поселиться в восточносибирской столице без дозволения его высокопревосходительства. Муравьев выбежал к нему навстречу из генерал-губернаторского кабинета, и обнял, и расспросил о житье-бытье и намерениях, и пригласил к себе бывать запросто. Как ни наслышан был Петрашевский о благоволении его к декабристам, но после стольких лет гонений такой встречи не ждал, прослезился.
Стал бывать в Белом доме с охотою, вместе со Спешневым и Федором Львовым. Их тоже по приезде в Иркутск обнимал Муравьев, и так же, как Петрашевского, приглашал к себе, и даже определил обоих на службу.
Домой из Белого дома уходили втроем, обсуждали по дороге прошедший вечер, случалось, вспоминали при этом доброе старое время, Коломну у Покрова… только там Петрашевский провожал друзей не дальше порога.
«А помните, как говорил об Амуре хромой Черносвитов?» — как-то к случаю спросил Федор Львов. «Калифорния, Эльдорадо! — отозвался Петрашевский. — Теперь-то понятно, откуда был такой лексикон!» «Постойте, постойте! — Спешнев, вспоминать вообще не любитель, отступил от своих правил. — Александр Пантелеймонович Баласогло в Петербурге как будто бы рассказывал о Муравьеве… да, да, с каким-то неловким концом». Тут и Петрашевскому на память вступило: «Он был с ним хорош, пока Баласогло был нужен… а после того и принять отказался. Надо как-нибудь его расспросить…» И вздохнул: где-то теперь давний друг? Из крепости его отправили куда-то на север, следы затерялись…
Муравьев фамилию Баласогло не сразу припомнил… или, может быть, сделал вид, что не сразу. Однако, поняв, о ком речь, тут же спел тихому архивариусу дифирамб за то замечательное описание Сибири, какое он ему подготовил перед отправкою в эти края… «Я, знаете ли, храню его до сих пор и даю молодым чиновникам для ознакомления… вот они подтвердят, — указал на окружавшую его, как обычно, свиту; и покачал головою: — а ведь сколько в Амуре с тех пор воды утекло! Нет, господа, как хотите, настоящее дело не пропадает!..» «Если не ошибаюсь, — сказал Петрашевский, — Александр Пантелеймоныч познакомил вас с Невельским в свое время, обследовать Крайний Восток они, помнится, вместе мечтали…» «Ну конечно! Вот так, в суете сует, мы порою не ценим, как должно, благих деяний… — это было сказано во всеуслышанье для всего окружения. — В самом деле, это ваш друг привел в Петербурге Геннадия Ивановича ко мне…» Впрочем, было известно, что с Невельским они расстались без особой приязни, и Муравьев поспешил переменить разговор, напоследок обратившись к Спешневу и ко Львову как к служащим людям: «Я и вам, господа, настоятельно рекомендую познакомиться с этой запискою о Сибири…»
Львов служил по своей, научно-промышленной части, а Петрашевский беззлобно над ним подтрунивал, что он-де чересчур уж старается на его высокопревосходительство Николая Николаевича походить: все в разъездах. Эти шутки, однако, не очень смешили Львова. «Все остришь, а я вот никак толком не раскушу — из каких он все-таки Муравьевых…» «Из тех, которые, или из тех… которых?» — с полуслова подхватывал Петрашевский давний, шилкинской поры, разговор. Сей вопрос и он не брался решить, хоть считал себя человеком весьма проницательным. Поселившись в Иркутске, они в общем-то поверили в Муравьева. Правда, и недостатки и слабости видели в нем, но прощали, отдавая должное его стремлению утвердить Россию на берегах океана, Как Петр прорубил окно на Запад, Муравьев рубил на Восток.
Львов частенько надолго исчезал из Иркутска — действительно, под стать Муравьеву — то в Усолье на солеваренные заводы, то на прииски финна Алибера, графитом с которых начинял свои карандаши известный Фабер, то на забайкальские минеральные воды, так что в квартире, нанятой на троих, Петрашевский со Спешневым половину времени обитали вдвоем.
Говорили, Муравьев к лицейским в особенности благоволит, в его окружении они выделялись. Так или иначе, когда решено было завести в Восточной Сибири собственные «Губернские ведомости», генерал-губернатор определил в редакторы Спешнева, перевел его из Читы в Иркутск.
Выход первой сибирской газеты стал событием, отмеченным в первом нумере передовой статьей:
«Самая свежая, самая сегодняшняя новость в Иркутске — этот лист не совсем взрачной, довольно серой печатной бумаги, покрытой не вполне изящным шрифтом, который имеет честь в эту минуту лежать перед вами…»
О задаче издания — «органа публичности в Восточной Сибири» — говорилось так: «…дать свободу и простор мнениям. Полемика, спор… гласность вне всяких расчетов лицеприятия…»
Друзья редактора, разумеется, не могли остаться от новой деятельности в стороне. Помогали усердно, и не только советами. Газета заговорила о поборах чиновников, о притеснениях крестьян, о жизни рабочих на приисках. Петрашевский, в надежде сделать газету «определителем умственной температуры», размахнулся на статью о Сибири. Подписал ее Брд — псевдонимом весьма прозрачным, раскрывал его знакомым охотно и весело: Брд — Борода. Куда сложнее было проникнуть в истинный смысл статьи.
«Какое значение имеет Сибирь для России?» Задавшись таким вопросом, который мог показаться «странным для сибиряков», Брд доказывал, что «Сибирь, по положению своему, призвана добыть нам диплом на звание народа истинно европейского!». Предстояло, по его мнению, стать для азиатских народов тем, чем были европейские для нас, а именно ввести их «в круг общечеловеческого общения». Проницательному читателю следовало тут понять, что цивилизация, по Фурье, — высшая стадия развития общества до социализма, а «круг общечеловеческого общения» подразумевает братские отношения между народностями, которые «должны определяться теми же нравственными началами, какими определяются взаимные отношения лиц в благоустроенном, то есть руководимом разумностью, человеческом обществе». Но ведь таким именно представлялся Петрашевскому социализм еще со времен кириловского словаря… от эшафота на Семеновском плацу его убеждения не сдвинулись ни на вершок. Но, узнав Сибирь, он увидел, что здесь «нравственные и промышленные силы России могут проявляться при наименьшем стеснении» сравнительно с Европейскою Россией!.. Однако сами-то «жили мы издревле более под ферулою административных и бюрократических преданий, нежели под покровом точного разума закона… так нам ли, темным людям, приниматься за это?..». Пропагатор намерен был осветить сей нелегкий вопрос, обещал «продолжение впредь», да сего, увы, не последовало. В тот момент Муравьева не было в городе, а спорить с его ближними оказалось бессмысленно. Редактору Спешневу ничего не осталось, как развести руками — под ферулою административной.