Новые люди
Новые люди
Осень остудила погоду, напоила пересохшую землю, залила пепелища, остановила холеру, воротила горожан в Петербург и, хотя доходили слухи о недороде и волнениях крестьян, в общем, как писал в письме знакомому Петрашевский, «Карл Ивановича здоровье, говорят, поправилось вследствие удачи его оборотов с Европою». Кто разумелся под Карл Ивановичем, не требовало пояснений, хоть и было не единственным употребительным прозвищем царя. Беспрепятственное занятие бунтовавших Дунайских княжеств, и сближение с кровавой республикой Кавеньяка после июньских дней, и взятие австрийской императорской армией восставшей Вены, и разгон королем прусского собрания в Берлине — все это были итоги для революции довольно неутешительные. Петрашевский, однако, духом не пал, извещал своего адресата, что эти Карл Ивановича «успехи временные, и кредит к его лицу и конторе падает все более и более». Мог судить по разговорам на возобновившихся пятницах, сделавшихся этой осенью и люднее и оживленнее. Воротившись с дач и из деревень, старые знакомые приводили новых людей.
Говоруна и остряка Ястржембского привели Дуров и Пальм. Спешнев пригласил Тимковского, чиновника, служившего в Ревеле, с которым встретился у Плещеева, Петрашевский и сам старался расширить круг друзей. У того же Пальма познакомился с гвардейским поручиком Николаем Момбелли, разумеется, тут же его к себе позвал — у поручика, слышал, собирались полковые товарищи офицеры и толковали в либеральном духе. Поручик ждать себя не заставил и привел с собой своего друга штабс-капитана. Свежее вино забродило скоро. Подвигнутый Петрашевским штабс-капитан Львов, преподававший химию кадетам, оседлал любимого конька и принялся доказывать превосходство специального образования над энциклопедическим, каковое, на его взгляд, плодит людей пустых и поверхностных; ему возражали, упрекая специалистов в односторонности, и разгорелся общий спор, где особенно отличался Ястржембский. В свою очередь этот преподаватель статистики занял, должно быть, вечеров пять или шесть целым курсом начал политической экономии. Он все на свете, и даже правительства, расценивал в смысле политико-экономическом, как товар. Очень просто, мол: граждане за налоги и подати покупают себе безопасность — внутреннюю и внешнюю, важно, чтобы товар был хорош и дешев.
— Ежли божиею милостию купец Чаплин продает нам дешево хороший чай, то мы все покупаем у него… Но ежли он начнет дорого продавать худой, то мы обратимся к другому!..
Михаил Васильевич, впрочем, придавал значение не одним конкретным высказываниям. Казалось важнее, что Ястржембский — поляк, что Тимковский из Ревеля, Львов с Момбелли — господа офицеры, а Ястржембский и Львов — учителя, наставники юношей. Когда же на пятницах появился приехавший из Сибири золотопромышленник, на язык бойкий и с жадностью к разговору, надо ли удивляться впечатлению, какое он произвел?! Сразу сделался центром общества; пожалуй, один лишь Спешнев не сразу изменил своему правилу уединяться в кабинет с сигарой, с книгою да с одним-двумя собеседниками. Остальные же целый вечер грудились возле языкастого сибиряка, а когда расходились, только и было разговоров, что о нем, ах, вы слышали, видели, должно быть, это замечательный человек!
— Да кто он такой? — Спешнев делал вид, что и не заметил его, хотя, разумеется, не мог не заметить, а скорее нарочно, из самолюбия не подходил.
— Да хромой этот, Черносвитов…
— Об чем же говорит?
— Обо всем, об чем угодно… и как ловко!..
А Достоевский, уже на улице, проникновенно сказал:
— Черт знает, этот человек говорит по-русски, точно как Гоголь пишет!..
На другую пятницу за ужином очутились поблизости один к другому за столом Спешнев и сибиряк разбитной. Говорил этот Черносвитов в самом деле красно, только больше обиняком да околицей, видно было, человек себе на уме. И разговоры его все как-то вызывали на резкость, словно подзуживали, подзадоривали.
Зашла речь о Молдаво-Валахии. Черносвитов сказал:
— Эх, господа, да не будь я женат, да и не дела бы мои в Сибири, ей-богу, поехал бы маркитантом вслед ушедшим за границу войскам! Да и вас бы с собой пригласил.
И принялся расписывать выгоды такой службы при армии.
Кто-то из военных возразил ему возмущенно:
— Мало на солдата палки, так вы его еще и пограбить хотите!
А он засмеялся:
— Вот беда наша — к палке-то мы, русские, очень привыкли, так нам она, господа, нипочем!
И стал рассказывать, что в Сибири каторжные ни за что считают второе преступление, потому как телесное наказание не страшит. И вообще про оригинальность тамошних жителей, про их дикую страсть бродяжить. Какой-то работяга на промыслах звал его на Амур: «А что, Александрыч, брось-ка ты свои машины да пойдем! Славная, брат, там житуха!» Работяга этот бродил с немалою шайкою в тех местах, где Амур загибает на север.
Александр Пантелеймонович Баласогло слушал, как музыку, эти рассказы, боялся словечко выпустить. Тут не выдержал и, волнуясь, спросил:
— А вы, вы сами где побывали?
— На Урале, в Красноярске, в Иркутске… — перечислил Черносвитов небрежно. — Разговор этот, об Амуре, значит, был на приисках Голубкова, в Енисейской тайге.
— Россию отделяет от Байкала огромная страна, — продолжал он, — через нее Россия должна торговать с Востоком, с Америкою. Этот край ждет жизни!
— Истинно верно, — кивал растроганный Баласогло, вспоминая при этом и давнего своего друга Геннадия Невельского, и, увы, генерал-губернатора Муравьева.
— Пароходы по Амуру привозили бы все произведения Юга и Востока. Калифорния под боком, Индия и Кантон — тоже, и этот ныне пустой край ожил бы! Ах, господа, — воодушевлялся Черносвитов, — Сибирь — великая империя, прекрасная, богатая! Страна, особая от России, Калифорния, Эльдорадо, Америка! А знаете что, господа, поедемте все в Сибирь — славная сторона, славные люди!
— А не случалось вам встречать сосланных по 14-му декабря? — спросил Петрашевский.
— В Сибири их называют декабристами, — сообщил Черносвитов. — Теперь-то все они уже старики… и о прошедшем жалеют. Да и сами судите, господа, могут ли у нас быть тайные общества? При нашей-то обвычности к палке?!
Пока он распространялся про Сибирь, Спешнев не сводил с него глаз, сверлил взглядом, так что он наконец не выдержал, спросил:
— Что это вы так всматриваетесь?
Николай Александрович учтиво, но в то же время и свысока, как он умел, попросил извинения, если это неприятно. Объяснил, что просто задумался. А между тем стал будто бы поддаваться на двусмысленности, оканчивать резкостью. Об палке отозвался немедля: она, мол, о двух концах!
На что Черносвитов сразу же заметил:
— Да другого-то конца мы сыскать не умеем!..
Тут уж откликнулся офицер Львов, химик, какою-то длинною басней о том, как Лев на случай голода среди подвластного зверья велел устроить запасные магазины, да только смотрителями туда мышей определил. Мораль сей басни была всем ясна, но Черносвитов и к ней ввернулся с анекдотцем:
— Барин дворника бранил, что лестница не чиста, а тот божился, будто кажинный день метет. А ну, говорит барин, подмети-ка при мне! Дворник начал: вымел нижнюю ступеньку, принялся за вторую, и так до верху. Смотрит барин: чем ниже, тем больше сору. Как же ты, дурак, метешь? Начинать-то надо не снизу, а сверху!
— Знаете, Спешнев, — когда стали браться за шляпы, сказал в этот раз Достоевский, — что-то в разговорах этого Черносвитова есть увертливое. — И понизил голос: — Мне кажется, он просто шпион.
Спешнев ответил с обыкновенной своею важностью:
— Думаю, что он человек с задними мыслями…
Не их одних насторожил разбитной сибиряк.
Денька через два заехал к Спешневу Петрашевский.
— Ну как тебе нравится Черносвитов?
Спешнев передал ему разговор с Достоевским, а Петрашевский заметил, что и Львов, химик, тоже нечто подобное заподозрил.
— …Нынче же поутру, — в раздумьи проговорил Петрашевский, — Черносвитов явился ко мне с расспросами…
С необычной для него живостью Спешнев поторопил:
— И что? О чем был разговор?
— Спрашивал о цели наших собраний, и есть ли общество, говоря, что идея хороша. И намекал, что могли бы принять в свое общество и его, Черносвитова и удивлялся, что никакого общества нет, и, по-моему, не поверил…
— Ты знаешь, — воскликнул Спешнев, — а не сам ли он эмиссар какого-то тайного общества в Сибири или, может быть, даже его глава, вот что я думаю! И не приехал ли набирать людей? И недаром приглашает всех нас, а?
— Разумеется, ты знаток тайных обществ, — не без яду отвечал Петрашевский, намекая на заграничные исторические изыскания, о которых Спешнев иногда вспоминал. — Тебе виднее. Что касается до меня, ты мое мнение знаешь. Черносвитову я сказал, что в благонамеренных действиях нет надобности скрываться и что я еще потому враг всякого тайного общества, что трудно совладать с самолюбием других. Он на это заметил, что в таком случае, не принеся никакой пользы, легко погибнуть; и без цели, мол, за разговоры может достаться. Не мог понять того, что желание развить в обществе мораль и социальные сведения — тоже достойная цель.
Но Спешнев и намек на свои увлечения историей тайных обществ пропустил, и вообще, похоже, не очень-то вслушивался.
— Кто да что он? Что ты знаешь о нем? И откуда у тебя появился?
— Его привез Петр Латкин — знаком тебе? — студент из университета, как будто с братом его компаньон по какому-то там золотому делу в Сибири. Потому и в Петербург приехал.
— Если тут затевается что-то, — сказал Спешнев решительно, — надо выведать во что бы то ни стало! Затевается ли и что именно. Ты сведи меня с ним!
— За тем к тебе и приехал… Черносвитов тобою тоже заинтересован. Есть, говорит, средь ваших знакомых человек с теплою душой, Спешнев, потолкуемте все вместе, может быть, говорит, вы отстанете от своего взгляда. Это я, то есть…
Спешнев усмехнулся:
— Человек с теплою душой… Он расспрашивал обо мне?
— Да, немного. Я сказал, что ты долго жил за границей, изучал экономические науки…
В пятницу Тимковский, новый приятель Спешнева, перед возвращением в Ревель попросил выслушать его прощальную речь. Он читал по тетрадке — басом, горячо, с увлечением и риторикою — о прогрессе и о Фурье, желал успеха его системе, предлагал устроить целую сеть солидарных между собою кружков и, возвестив о своем отъезде, просил выразить ему расположение пожатием руки. Не все поверили в его искренность, впечатление было двусмысленным. Многим речь его показалась несерьезной, напыщенной и нелепой, кто-то заподозрил и в нем агента полиции, кто-то счел, что он просто энтузиаст. Достоевский же увидел потрясенного открывшимся ему учением провинциала и, помимо того, человека до крайности самолюбивого.
Спешнев собрался было уезжать, но хозяин взял у него из рук шляпу:
— Есть дело.
— А что такое? Уж не прознал ли ты чего? — спросил вполголоса Спешнев.
В кабинете их ждал сибиряк Черносвитов, и заговорили, естественно, о Тимковском. Петрашевский был раздосадован его речью.
— Ты не раскаиваешься, что его пригласил? — повернулся он к Спешневу.
Черносвитов поддакнул:
— Зачем и пускать к себе такого человека, который не умеет держать язык за зубами?!
Но Спешнев стал защищать Тимковского:
— Вот уж кто действительно теплая душа!
— Какая неосторожность говорить такие речи! — не согласился Черносвитов. — Как дорого может она обойтись. Нет, Спешнев, люди вашего склада куда обстоятельнее. Если б для важного дела выбирать, я бы не сомневался, кого из вас предпочесть!
— Уж не себя ли, дорогой Черносвитов, считаете образцом осторожности? — съязвил, поклонившись, Спешнев.
— Дурак пеняет на зеркало, коли рожа крива. Я же хвалю осторожность, потому как она похвалы достойна, хотя сам, увы, не обладаю… Но есть же люди, с которыми можно говорить без предосторожностей! Вот сами судите, все эти пожары нынешний год, и то, что в низовых губерниях было, — разве не доказывает, что в России есть тайное общество иллюминатов?! Точно знаю, от жителей, при пожарах Перми — ни грабежа, ни воровства, а поджигали ее несколько раз! Только люди они, — назидательно поднял он палец, — люди они осторожные, молчащие… действующие! — И неожиданно прибавил: — Потому наше правительство и стерпело происшествия в Европе, что догадывается об этом — и опасается!
— Опасается чего? — резко спросил Спешнев.
— Бунта! — не смутился Черносвитов.
— Если бы царь двинул на Запад, пришлось бы столкнуться с объединенной Европой, — веско сказал Спешнев. — Германия, Италия, Франция действовали бы сообща, защищая республиканскую свободу.
— После июньских дней в Париже и октябрьских в Вене? — Петрашевский позволил себе усомниться; но вдаваться в это не стал, а сказал раздраженно: — Ах, господа, много ли труда вывесть на площадь сотню пылких юношей, хоть как сегодняшний этот Тимковский? Да и много ли надо на них картечи? Россия не пробудилась, и кто ждет мгновенного успеха, пусть поостудит свой пропагаторский жар!
— Полноте, господа, да знакомы ли вы с народом русским, чтобы сомневаться, что отыщутся в нем буйные головы? — не унимался сибирский промышленник. — Я человек любознательный и стараюсь бывать везде, по возможности — в обществе образованном, но вместе с тем и в трактирах, в харчевнях, в кабаках и даже в местах более недостойных. Отовсюду можно вынесть черты жизни и факты… что делать, подмечать их — страсть моя! Я знаю хорошо народ русский!..
— Сначала освободите крестьянина, дайте ему человеческие права, а потом уж обращайтесь к нему, — держался своего Петрашевский, — в Сибири вы не знаете этого.
— Крестьяне легки на возмущение, поверьте, господа. Не по Сибири сужу, хотя и не по России. На Урале сам видал буйства, и не только видал, но и пресекал их!..
— То есть это каким же образом? — вскричали в один голос Спешнев и Петрашевский.
Черносвитов грузно поднялся, прошелся, прихрамывая, по комнате; пересевши к окну, постучал костяшками пальцев по хромой ноге и заговорил.