Ханыков и его знакомые

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Ханыков и его знакомые

Морозило, видно, крепко: стоило перевести дух, окошко тотчас затягивалось наледью, а на рыси и без того трудно было что-нибудь разглядеть толком. Но странно было бы прокатиться по Петербургу, никого не повстречав. Александр Ханыков упорно дышал на оконное стекло, пока вдруг не почудилось ему что-то знакомое в фигурке студента, кутавшегося в воротник шинели. Никак, Татарцев! За боковые ремни Ханыков рванул было стекло, да примерзло, проклятое. Он тряс его, дергал вверх, вниз и, наконец, поднажав, своего добился, но Татарцев уже был далеко, а мороз разом выстудил карету. Тут только покосился Ханыков на безгласного своего стража. Тот словно не замечал ничего, и Ханыков, прикрывшись от ветра сторкою, оставил окно открытым. Жаль было, что Татарцева упустил, но, однако, на такой рыси что крикнуть успел бы? Помахал бы — и все… Получил ли Татарцев его письмо из крепости, вот что важно. И исполнил ли просьбу выкупить в университете литографированные курсы, на которые он подписался? И потом, он оставил у служителя при шинелях на главном подъезде записки по технологии, и Татарцев должен был взять их — так взял ли? Книг, какие просил, Ханыков от него не получил, но книги, хоть и ученые, могли запретить, этого вполне можно было ожидать от скалозубов в генеральских чинах, но неужели даже письмо не отослали? Или, быть может, Татарцев сробел? Нарочно его, не кого другого просил, ни о чем, кроме ученья, не думает, на лучшем счету у начальства, не то что сам Ханыков, за неблагонадежность уволенный из университета и принятый потом лишь вольнослушающим. К счастью, не много было таких, как Татарцев, во всяком случае, среди хорошо Ханыкову знакомых. А вообще-то знал Ханыков едва не половину университета.

В петербургских студентах раздражало обезьянничество с германских, самые названия буршей, фуксов, вызовы по пустякам на дуэль, и дуэли эти, такие же пустячные, как и поводы к ним. Ханыков открыто смеялся надо всей этой глупостью, и если являлся кто со словами: «Вам посылает такой-то дурака» — формула означала вызов на дуэль, — то он осматривал посыльного с головы до ног и отвечал, что с дураками не имеет привычки знакомиться… Если сам он знал половину университета, то его, отчасти благодаря таким выходкам, знал, наверное, весь.

Разумеется, среди студентов встречались и посерьезнее люди. Поселить в их кругу социальные идеи Ханыков считал очень важным. И в этом Ханыкова всегда одобрял Михаил Васильевич Петрашевский. Познакомился с ним Ханыков у Плещеева, тогда студента-восточника, при поступлении в университет. Желание учиться, призыв к тому — вот чем поначалу увлек Петрашевский вчерашнего гимназиста, возбужденного историческим чтением и героя своего видевшего в Великом Петре, который учился и преобразовывал всю жизнь… «Будем взаимно, товарищественно образовываться, и тогда мы преобразуем себя, других, целое общество». Слова Михаила Васильевича упали на добрую почву. И вчерашний гимназист, благополучно сочетав в своем понятии систему Фурье с реформами Петра и в том провидев будущность России, уже не мог по натуре своей не увлекать за собою других. Даже тем, кого знал на здравствуй и прощай, говорил без конца про Фурье, а зацепив, заохотив, — давал книги.

Он был пропагатор от рождения. Кажется, даже старики-генералы сумели это понять, да Ханыков, впрочем, этого не скрывал, на вопрос о причинах либеральных идей и мнений ответил прямо, что первая — в его темпераменте. Но главным это было едва ли. В натуре заключалось предрасположение, не более. Главным же было — влияние эпохи, разлад между правительством и обществом, он так и объявил генералам. Вот что подало повод к брожению умов, к нравственному раздражению, которое не проходило, напротив, усиливалось и от этого, и от разлада вообще — теории с практикой, искусства с жизнью, божества с человечеством. Между тем теория Фурье предлагала лекарство ото всей этой «язвы века», все разлады приводила к единству!

Как же мог он утаить такое лекарство от приятелей своих и знакомых? И могли ли они после того, что от него узнавали, не искать сочинений Фурье?! А дальше — нанизывалась цепочка, и подчас не одна. Скажем, от его однокашника Ипполита Дебу-второго — к брату, к другу Ахшарумову, а там и к Европеусу, и к Кашкину… Для изучения и распространения фурьеризма заводились новые вечера, и Ханыков старался ни одного не пропустить — не говоря уж о пятницах Михаила Васильевича. Петрашевского Ханыков почитал учителем. Подражал ему даже в одежде, ходил в такой же широкополой шляпе и плаще-альмавиве… По совету учителя он принялся описывать деятельность кружков, где бывал, но болезнь, не отпускавшая прошлую зиму, помешала и в этом деле. А жаль. Из этакой летописи, думалось Ханыкову, даже старики-скалозубы усмотрели бы ясно, что не со злым умыслом, которого они так домогались, собирались кружки, но что самое роковое злоумышление заключалось в самой эпохе, в духе века… «Совершеннейшее противуречие слов учения с былями жизни вокруг» породило эти кружки подобно тому, как родило Гоголя, Лермонтова, молодого Достоевского, Белинского, Герцена: «удивительное время наружного рабства и внутреннего освобождения!»

Незадолго до болезни, осенью, Ханыков разговорился с одним студентом-филологом. И невольно увидал в нем себя недавнего, каким познакомился с Петрашевским… Дело было после лекции Никитенко, профессора теории словесности и цензора. Рыжеватый студиозус обратил на себя внимание своими вопросами — они выказывали работу мысли. Ханыков к нему подошел: «Так вас сильно интересует разгадка характера Гете? Сие сделано уже в науке». — «Вы имеете в виду Гегеля? Это не совсем то». — «Нет, Фурье, который нашел гамму страстей»… Вышли вместе из университета, и Ханыков стал рассказывать, как благодаря Фурье образовал свое мировоззрение. Не умолчал и о попытках провести теории в жизнь — об ассоциации братьев Бекетовых, товарищей, своих по университету, переехавших позже в Казань. Имен, впрочем, не стал называть, но общую квартиру на Васильевском острове в подробностях описал. Молодой человек слушал про все это с живым интересом, невзирая на осеннюю слякоть и ветер. И тогда же решил зайти за сочинениями Фурье.

После этого юноша зачастил к Ханыкову.

Фурье, правда, не вызвал у него особых восторгов; есть и здравые мысли, однако ж странностей бездна… на мистическую, мол, книгу похоже, средневековую или наших раскольников. Но разговорами и спорами о Фурье и фурьеризме не ограничились. Дух века и язва века — то самое, о чем говорил Ханыков своим следователям, — сами события как бы подготавливали общность во многом другом, это перевешивало расхождения.

Звали нового знакомого Николаем Чернышевским.

Как-то Чернышевский застал у Ханыкова Ипполита Дебу, и после непременного словопрения из-за Фурье перекинулись на политику, и тут более общего обнаружилось у новых друзей: оба говорили о возможности революции. Можно ли предупредить землетрясение? Ханыков сослался на Гумбольдта. Помните, в «Космосе»: этот твердый грунт, на котором стояли, в неколебимость которого верили, вдруг, видим мы, волнуется, как вода… Он показывал гостям своим множество элементов возмущения в России — раскольники, крестьяне, недовольные служилого класса. Николай Гаврилович со вниманием слушал и тут уж не спорил с Ханыковым, соглашался, говоря, что сам, правда, многого этого не замечал, но по убеждениям в конечной цели человечества стал монтаньяром, партизаном крайних республиканцев. Разошелся же с ними с обоими Ипполит Дебу. Фурье, говорил он, разрешил и задачу революции. Он писал против тех историков, что, сравнивая богатство и образованность прежней Франции и теперешней, приписывают развитие влиянию революции, тогда как на самом деле развитие произошло не от перемены правительства, а от успехов в точных науках, в технике. А «отчаянный фурьерист» Ханыков возражал на это! Неправ тот, кто думает, что от правительства ничего не зависит, утверждал он, не склоняясь даже перед Фурье. Зависит много: опережает ли оно и удовлетворяет возникающие потребности нравственные и материальные или же, напротив, подавляет их… и студент Чернышевский принял его сторону. Вообще он называл Ханыкова ужасным пропагандистом и держался с ним почти как ученик.

Вспомнивши этого студиозуса, Ханыков в морозной карете подумал: как хорошо, что не одни в университете татарцевы и есть такие, как Чернышевский. И хорошо, не успел он ввести Николая Гавриловича в «злоумышленный» круг, а то быть ему в крепости вместе со всеми.

Как-то летом на уездной ярмарке в Малороссии вышел спор с мужиками в трактире: много ль силы в народе? Там ни Гегель, ни Фейербах не могли помочь Ханыкову; взял не логикою, а наглядно. Пособие нашлось под руками — угостился семечками, что лузгали оппоненты. Грызть не стал, а выбрал покрупнее и с пристуком, как костяшку игры домино в заграничной кофейне, хлопнул об стол: «Вот, глядите, мужички, это что такое?» Те смеются: «Как что? — подсолнуха семя». — «Врете! — возражал Ханыков. — Это царь!.. А это?» — «А и это семя!» — «И это врете — министры его с чиновниками!» И покрывал полною горстью: «А вот вам народ — кто отыщет под ним царя да министров?.. Подавит все власти!»

Потому и поддакивал Ханыков Михаилу Васильевичу, когда тот звал действовать на ремесленный класс народа. Мало того, что многочислен сам по себе. За вожаками из этого класса в случае надобности пойдет, может, по сто человек за каждым, во всем им преданных, потому как они в простолюдье свои. А недовольных долго искать не надо, Михаил Васильевич поминал к слову жильцов у своей матери в доме, людей все больше мастеровых, простых. Об том Ханыков не забывал и хотя не записывался, как Петрашевский, для расширения знакомств в Мещанское общество, но не упускал возможности поговорить с мещанином. Так было с табачным лавочником, что, подав ему папиросы, сопроводил их цитатою из Шекспира: вдруг выяснилось, мелочной продавец мечтает о драматической сцене… Ханыков стал заглядывать в лавочку на Петербургскую сторону, даже Петрашевского с собой приводил. Бойкий на язык человек мог найти свое место в случае надобности на площади… Ежели искать, говорить — с извозчиками, лодочниками, приказчиками, дворниками, — один ли в народе найдется такой?! А разговориться можно всегда. Вот он, Ханыков, сумел даже в крепости — с часовым… наверно, и с нынешним своим стражем сумел бы, хоть тот промолчал всю дорогу, и даже теперь молчал, когда Ханыков его вконец заморозил.

…За окном, то равняясь с каретой, то немного от нее отставая, а то обгоняя — то слегка пришпоривая, то сдерживая серого жеребца, — гарцевал, как на картинке, всадник с саблею наголо, Ханыков успел уже привыкнуть к нему, почти перестал замечать, глядя с жадностью на пробуждение петербургских улиц. Заслонить их от него тот не мог. Но едва Ханыков выглянул из кареты — на повороте улиц изогнувшаяся кавалькада напомнила ему поезд, точно на Царскосельской железной дороге, — и в открытом окне соседнего «вагона» увидал чью-то голову, — он не только лица не успел разглядеть, и рукой не махнул, как снаружи раздался зычный окрик жандарма:

— А ну наза-ад!!