XXIII

XXIII

Морозов вышел из землянки, чтобы проводить деда, уперся в колено подступа, обогнул траверс, пожал мозолистую крепкую руку Мануила, и они расстались. Дед Мануил пошел налево, откуда уже ржал, почуяв хозяина, его доморощенный маштак, Морозов направо, к окопам.

Окопы были глубокие, в рост. Внутренняя крутость бруствера была оплетена ивняком и обложена досками. Содержались окопы в образцовом порядке. Каждый день ходил по ним полковник Работников, часто бывали командир полка, начальник дивизии и командир корпуса. Длинною ступенью тянулась узкая берма (Берма — здесь, уступ или нетронутая полоска земли между бруствером и собственно окопом; служит для повышения прочности постройки, облегчения вскакивания на бруствер и является местом для складывания патронов), покрытая притоптанным обледенелым снегом и посыпанная песком. На ней топтался часовой.

Его серая папаха была по-кабардински сплющена, лицо красное от мороза и ветра, руки заложены в рукава, винтовка засунута под мышкой. По черненому ее стволу иней проложил серебряную дорожку и блестящими кристаллами навис на штык. Сбоку висел на белотесьмяной портупее противогаз, длинной жестянкой серо-зеленого цвета. Серые погоны на серой шинели придавали солдату что-то безликое, унылое, словно обреченное.

Холодом веяло от промерзшего часового.

Морозов поднялся на берму и заглянул в сторону неприятеля…

Непреоборимая тоска сжала его сердце. Багровое солнце круглым, желчью налитым пузырем висело над снежной равниной. Все впереди было ровно и покрыто девственным, нигде не тронутым следами снегом. Там было мертво, туманно и пустынно. Казалось, именно так, девственный и чистый, должен лежать снег где-нибудь на далекой умершей планете.

Под окопами, где торчали кой-где длинные желто-серые стебли засохших и замерзших чертополохов и камыша, резко и четко, рябя в глазах, выдвигались из земли темные колья, обвитые колючей проволокой. В девять рядов были набиты колья первой полосы, дальше тянулась по равнине другая полоса в шесть рядов. Был странен этот серый, мерцающий в глазах частою рябью кольев узор на снежном просторе.

Чуть извиваясь, как извивались окопы, шел он вправо и влево, скрывался в туманах севера и утопал в прозрачной дымке на юге. Там он взбегал на пригорок, где все было так же бело и безлюдно.

Еще дальше, впереди, светлея в розовых тонах, был подъем местности, и там тянулась едва заметная, серая полоса. «Его» окопы… «Его» проволока.

В бесцветном и мутном небе висела длинная серая форма привязного шара, один бок ее горел в лучах солнца и казался прозрачным.

И все вместе: нависшее над горизонтом багровое солнце, странный, непохожий ни на что земное силуэт привязного шара, снежная пустыня и узор проволочных заграждений, — все давало впечатление мертвого покоя.

Ни один звук не рождался. Ветер порывами дул с запада, полыхал по лицу, обжигая морозом щеки, и казался чуждым, потому что шел от него.

Морозов облокотился о бруствер.

Какие там люди?.. Что там думают, как живут, кого проклинают, за кого молятся?..

Что залегло по этому полю? Ужели, если пойти по нему прямо, то войдешь в четвертое измерение и увидишь то, что видал под Дубом, что видал под Лежиской, когда казаки атаковали венгерцев?

Как странно! Если я пойду, то я буду волноваться и мне будут казаться всякие чудеса и четвертое измерение. А пойдет Мануил, будет, как кошка, красться, и в старых серых глазах засветится волчий огонь. Почему он, а не я? Он сильней или храбрее меня? У него все ясно. И смерть, и раны. Ему не покажутся земля и небо слитыми и плоскими, точно нарисованными, он будет все видеть, как оно есть, и когда будет колоть штыком, то нацелит в грудь».

Солнце опустилось к горизонту, тонким, длинным и кровавым озером разлилось по снегам, протянулось узкой полоской, сжалось в точку и исчезло, красною каплей растворившись в туманах. Небо стало серого цвета, предметы потеряли прозрачность, и черная встала проволочная дорога с уже неразличимою проволокой.

Морозов вернулся в землянку. Там было тепло и не испарился еще после деда запах овчины и яблок. В землянке было совсем темно. Морозов бросился с размаху ничком на кровать.

— Надя! Надя!..

Тоска по потерянному и невозвратимому охватила его. Он вспоминал ее стройный стан, когда она сидела на Львице, и мерное колыхание бедер, когда они ехали шагом. Мучительный порыв неосуществленной страсти овладел им. И опять вся непоправимость потери предстала перед ним. Все возмутилось в его душе. Он проклинал Бога, призывал смерть, укорял Божию Матерь и святых.

С горящей головой он поднялся с постели.

«Нет, бессмысленно верить, бессмысленно молиться, когда столько зла на земле, когда столько несчастий и горя.

Надя, помнишь, ты пела: «Горними тихо летела душа небесами!» Почему же ты не умолила Бога отпустить тебя снова на землю?

Бог, жестокий Бог! Почему ты не отпустил ее душу, не вернул ее в прекрасное ее тело? Сосуд хрустальный, прекрасный и… разбитый… Роза увядшая!..»

Морозов оглянулся кругом. Темная землянка вдруг показалась ему могилой. Низкий свод давил его, зловеще нависая над головой.

«Муравейная куча! Вставит прохожий палку и раздавит муравьев. Ну — раздави меня! Но зачем ее раздавили?..»

В его мыслях встал перед ним призрак Дюкова моста, и Морозов шептал, обливаясь холодным потом: «Ну, явись! Явись! От Бога ты или от дьявола, явись!»

Его зубы стучали как в лихорадке. Он вдруг увидал светящийся циферблат часов на столе и испугался. Он показался ему таинственным, живым и смеющимся. Морозов быстро и гадливо перевернул часы крышкой наверх. Было душно в землянке, и ни один звук не проникал снаружи. Но не было сил уйти.

«Уйти, уйти из жизни! Потонуть раз навсегда в этом четвертом измерении! Растаять, раствориться, не быть!» Морозов был близок к самоубийству. Он бился на постели, рычал, сжимал кулаки. Порою, когда закрывал глаза, вдруг видел он Тверскую и тогда, срывая с нее одежды, целовал ее губы, тщетно старался удержать вдруг ускользающий облик. Наконец, изнеможенный и разбитый, он заснул весь в поту, глубоким сном, похожим на обморок.

Под утро Морозов сквозь сон услышал полет аэропланов.

«Полетели черти бомбы бросать по тылам, по обозам, обозных пугать, лошадей на коновязях калечить.

Русалка… — И он представил себе Русалку. — Стоит теперь под двумя попонами в лесу, в шалаше из еловых ветвей. Милая Русалочка».

Все еще сонный Морозов прошептал: «Господи! Пощади хоть ее-то!» Он вспомнил слова Мануила: «Может, ее-то душеньку Господь раньше призовет», обеспокоился, хотел проснуться, но сон мягкой подушкой уперся ему в лицо, и он снова заснул.

Когда Морозов проснулся, он услышал настойчивый зов денщика у постели, увидал свет в открытую дверь и ощутил морозное прикосновение яркого и солнечного утра. Усталое тело ныло, и было лень шевельнуть пальцем.

— Ваше благородие, ваше благородие, к телефону вас вахмистр просит от коноводов…

Все блистало под солнцем. В грудь бодрящим напитком вливался утренний мороз. Золотою парчою было подернуто поле. Сверкали колья проволочных заграждений, бросая длинные, густые, синие тени. Даже колья казались веселыми и приветными. Немецкий шар пылал в ярких лучах, и небо на горизонте было как прозрачная голубая вуаль. Каждая снежинка радовалась солнцу, и сухие стебли таили в себе весеннее воскресение. Радостен был часовой в полушубке и на приветствие Морозова крикнул весело:

— Здравия желаю, ваше благородие.

«При чем тут смерть? Кому нужна смерть? Все хорошо у Бога! Велик Бог и дивно прекрасен его мир!» — думал Морозов, жадно вдыхая свежий утренний воздух, пропитанный солнечным светом.

В телефонной землянке было темно, низкий потолок заставил Морозова нагнуться. Там едко пахло махоркой и солдатом.

Неприятно было прикосновение к ушам грязной, запотелой телефонной трубки с горячею, влажною рукояткой.

Морозов слушал… Холодный пот проступал под папахой на лбу, и неприятно немели ноги.

Мембрана щелкала в ухо, и сквозь щелканье деревянным и страшным казался знакомый голос вахмистра Солдатова.

— С полчаса назад, — говорил вахмистр, — «он» налетел с аэропланами. Сбросил по нашему биваку восемнадцать бомб. Четыре попали по коновязям. Шестнадцать человек и семьдесят две лошади убито. Восемнадцать человек ранено — почитай, все коноводы… Ваша Русалка и ваш вестовой Тесов убиты…

Дальше Морозов не слушал. Он опустил руку с трубкой, и трубка щелкала у него в руке, продолжая в пространство свой ужасный рассказ…

«За что?.. За что?.. Надя… Русалка… Тесов… Буран… и сколько, сколько людей и лошадей, кого я знал и любил!.. Муравейная куча… За чьи грехи? Или там им лучше?.. Но возьми тогда и меня».

В руке его все гудел телефон. Вахмистр спрашивал распоряжений.

В опустевшем сердце Морозова не было воли. Не мог он отдавать распоряжений. Какие распоряжения? Семьдесят две лошади! Бомба с аэроплана! Глупая бомба, бесцельно брошенная летчиком, и нет его лихого третьего, и нет его милого Тесова, и нет его Русалки!. Морозов мучительно закрыл глаза. Перед ним пронеслось лицо Тверской. Она прижималась розовой щекой к голове Русалки.

Морозов точно ощутил на губах прикосновение теплых, нежно-жестких лошадиных губ.

И вот нет ничего. Все пропало, обратилось в куски кровавого мяса.

Муравьиная куча!..

Божья Матерь! Почему же Ты, Милостивая, Ты — стена нерушимая, Ты — наша надежда и похвала, не прикрыла их всех своим омофором?!.