XVI
XVI
Всю ночь Димитрию не спалось. Лежа подле отца на широкой кровати, все прислушивался он, не идет ли Евгения. Он надеялся, что то страшное, про что так ясно намекали окружающие, не случится, а все ограничится одною пирушкою да танцами.
Соблюдет себя Евгения.
И сейчас же он думал: «А для кого соблюдать-то? Разве тетка не правду говорит, что никому это не надобно и никто ее об этом не спросит, а всякий спросит, что дают за девкой, да какая она работница».
Злоба подступала ему к горлу.
«Это социальный строй такой. Весь социальный строй переменить надо.
Верно, Ляшенко говорил, что надо так сделать, чтобы не было ни богатых, ни знатных, тогда и соблазну не будет».
Вспомнился ему мальчик в белой шелковой рубашке и в синих штанишках по колена. Коленки загорелые, смуглятся, что яблоко на солнце. Вспомнил его же, как был он на охоте, — на белом киргизе, в барашковой шапочке, в зеленом кафтанчике и в высоких сапогах. Было в нем что-то особенное и кроме одежи. Глаза-то синие, холодные! Паном, видно, родился и умрет паном!
И другие мысли шли Димитрию в голову.
«Вот учитель Краснопольский говорил, что учение социалистов — одна вредная ересь» а надо семью укрепить, уважение и любовь к родителям, девичью добродетель, надо невинность почетом окружить, честную мать уважать, а плохую побить камнями… А как же Мария Магдалина? А как же грешница, которую не позволил Христос побивать камнями?»
В хате было жарко. За тонкой перегородкой храпела тетка. Девчонки шептались и об чем-то пересмеивались. Мысли путались, закипали желания, представлялась в объятиях Морозова тонкая и красивая Евгения.
«Может, ничего и нет. Кто их, панов, знает. Ну… там, танцуют, поют, угощаются. Мало ли он девок в Питере повидал. На что она ему, — мужичка?»
И тут же вспоминался Димитрию старый Морозов, обнимавший размалеванную арфистку на Криворожской ярмарке… «Все они, паны, до девок охочи. Им только подавай. Женька-то губы помадой намазала, напудрилась, надушилась. Знала, зачем идет.
Да, разрушить надо весь социальный строй. Правы были Мазуренки, когда учили отымать у панов землю. Только разорили мы, сожгли их паучье гнездо, а пауки остались. Надо было их самих истребить со всеми их корнями. Безо всякой жалости».
И опять поплыли картины. Голая каменная баба обнимает гуся, а у него из клюва бьет вода, разбивается на мелкую капель, радугой на кусты ложится. Среди степи безлюдной сад, деревья, цветы небывалые, карасики красные плавают. Кто это создал? Они… — паны. Садовник-то, правда, тарасовский мужик, и дом строили тарасовские мужики, дед Мануил помнит, как строили, рассказывал. А вот без панов бы не построили. Сказали бы: «Для чего? Не нужно». И церковь строили и украшали паны. Дед Мануил рассказывал, что мальчика они тарасовского в Санкт-Петербург тогда посылали живописному мастерству обучаться. Небось, сами мужики того бы не придумали».
«Вот, взять, старый дед Мануил… Почитай, ничего, кроме Библии, не читает, а все знает. Когда Мазуренки народ бунтовали, сказал: «Ни к чему это! Глупость одна мужицкая. Стегать их плетьми надо». И радовался, когда казаки перепороли зачинщиков. Говорил тогда: «Жалко, что Мазуренки эти самые не попались. Вот бы кому славно ж… вспороть».
Когда Димитрии ему сказал, что несправедливо, ежели у панов много земли, а у хлопов мало, дед Мануил только бровями повел: «Эва… замолол чего, — сказал. — Ты это понимаешь али нет? Да Морозов-то нешто вечно паном был? Мой дед помнит, как пришел первый Морозов из Симбирской губернии простым мужиком. А сын его был управляющим у Ефремова, атаманского сына, да на полковницкой дочери и женился. Вот они и Морозовы твои. А разбоем счастья не добудешь. Был вот казак Пугачев. Разбоем хотел все добыть. Мужиков да уральских и донских казаков бунтовал. Тоже землю раздавал крестьянам, господ веша*… Ну, а толку-то что? Край разорил. Самого его четвертовали в Москве, а крестьяне еще того беднее стали. Ты свое заслужи, своим будь доволен, а на чужое зариться нечего. Нельзя, Митенька, супротив Бога идти».
«А вот Ляшенко говорил, что Бога выдумали господа». Девчонки за дверью перестали перешептываться и смеяться. Притихли. В хате было темно. Медный, уже невидимый маятник мерно отбивал время, качаясь под деревянными часами, и каждые пять минут что-то скрипело и кашляло в коробке часов. В хате пахло овчиной и становилось душно. Было тихо в заводской слободе. Вся земля кругом спала. Ни один звук не рождался на улице. Ничьи шаги не нарушали ночного покоя.
Евгении все не было…
Под утро Димитрий забылся тяжелым сном. Проснулся, — было уже светло. Солнце ложилось желтыми клетками на глиняный серый пол и жемчугами играло в пылинках. Отец пил чай. На красной с белым узором скатерти стоял медный с продавленным боком самовар и чадил кислым ладанным дымом. На скатерти лежали баранки и в граненой стеклянной сахарнице пожелтелые, отсыревшие куски сахара.
— Ну, вставай, Митя! Одевайся, умойся, причешись, да и пойдем к панычу.