IV
IV
Под вечер, когда солнце спустилось к степным просторам, Димитрий вышел за базы отцовского дома. Остановился, засмотрелся на запад и задумался. Многое вспомнилось.
Солнце, огнем налитый пузырь, было низко над землею и висело в стылом небе, холодном и прозрачном, как хрусталь. После дневной оттепели начинало подмораживать… В темных земляных бороздах потрескивали сжимаемые льдом лужи и белыми лучистыми кругами стягивались между комьев черной, тяжелой, еще липкой земли. Воздух был свеж и полон запахом земли. Просторы его вливались в грудь, как здоровый напиток, и степь, однообразно черная, тянулась до самого солнца, ровная и мутная вдали. Небо, как опрокинутая чаша из бледного аметиста, стыло и темнело, мигая невидимым зраком.
«Пойду из земли сей в землю хорошую и просторную, где течет молоко и мед, в земли Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Гергесеев, Евеев и Иевусеев…» — подумал библейским стихом Димитрий и тут же подумал о деде Мануиле, отце матери. Красивый, иконописный был старый дед, словно сошел с образа старого письма, что твой Никола Чудотворец, а насчет церковного — мастер был и начетчик.
Чуть не всю Библию наизусть знал. И вспомнил Димитрий такой случай.
Было ему, Димитрию Ершову, восемь лет. Вышел он с дедом до рассвета в степь. Степные дали чуть намечались в розовом тумане, мутные и прозрачные. Облако, длинное, тонкое и серое, висело на восток, а под ним раздвигалось и светлело небо. Было оно зеленое, холодное и далекое. Дед поминал тогда земли Хананеев, Хеттеев, Аморреев, Ферезеев, Гергесеев, Евеев и Иевусеев. Казалось Димитрию, что если идти так все на восток, к стынущему стеклу под тонким облаком, то и придешь в эти хорошие и просторные земли, где течет молоко и мед. Таинственные Хананеи, Хеттеи, Аморреи, Ферезеи, Гергесеи, Евеи и Иевусеи представлялись ему людьми необычайного роста, сажени по две или больше, коричневые, обросшие густою шерстью, на людей непохожие. И ходили они, должно быть, на согнутых ногах. Ступит, — и сажень пять одним шагом отмахает. А в руках несли они дубины. И, когда смотрел Димитрий на тонкое далекое облако, чудилось ему, что стоят под ним толпы людей, склонились на одно колено — и поджидают их, и это не то Хеттеи, не то Иевусеи собрались истребить их в степи. Там, далеко полна чудесами степь, а тут была она скучная, однообразная, и полевые дорожки обозначались только репехами да чертополохами, что вдруг выдвигались из сумрака нерастаявшей ночи. На востоке невидимые люди разводили костры, и желтело небо, тлело и загоралось пожарами красных углей. Дали, становились шире. Там солнце вставало, и не могли быть там люди такие же, как в Тарасовке.
— Деда! А какие такие были Хеттеи?
— Хеттеи, Митенька… Как сказать? На манер калмыков, должно, были Хеттеи.
Не удовлетворил ответ Димитрия. Простым очень показался. Нет, не такие были Хеттеи. А непременно козьею шерстью обросшие.
— А Ферезеи, деда?
— Ферезеи?.. Ну, те совсем, сказать правду, как армяне. Первые надуватели были эти Ферезеи.
Не лазил за словом в карман дед. Но не удовлетворили Димитрия его объяснения. Если такие Ферезеи и Хеттеи, то и смотреть их не стоит.
После Ляшенко учитель ему все объяснил. Глупая книга — Библия, так и сказал. Не святая и не священная, а так, просто сказки. Ничего в ней нету божественного.
— А как же, Алексей Алексеич, все в ней красиво так описано? Не от Бога разве?
— От людского таланта. А Бога и нету вовсе, Бога люди придумали, чтобы народ в темноте держать.
Тогда Димитрий хоть и не поверил Ляшенке, но в деде Мануиле усумнился. Так и остался между ними двумя. Между верою и сомнением.
В то самое утро летнее, что вспомнилось теперь Димитрию, когда было ему восемь лет и когда вышли они до зари, шли они с дедом Мануилом к помещику Морозову в Константиновку. Увидал там Димитрий яблони большие и маленькие, и яблоки на них такие, каких не было ни у кого в слободе. И сад стоял огромный, десятин на двадцать, а кругом росли высокие тополя, колонны стройные, небо подпиравшие. И шла вокруг сада кирпичная ограда, железом крытая, а в железе были гвозди, чтобы нельзя было перелезть. Что твоя крепость Иерихонская был тот панский сад.
— Деда, это все Морозовское? — спросил Димитрий.
— Да его же, — вздохнул дед.
— И степь его?
— Все ему определено.
— А почему Морозовское?
Дед не ответил. Он входил в ворота, бороду расправил, вынул расческу, волосы пригладил и приосанился.
— Причепуриться, Митенька, надобно. Он генерал, Морозов-то. Ты бы рубашечку, тово, обдернул бы.
— Генерал, — протянул Димитрий, закладывая пальцы в рот. — А почему он генерал?
— Царь его так назначил. Ученый он очень, ну и богатый. Ты меня тут обожди. Я покеля схожу. Только никуды не ходи, потому тут собаки злые.
Димитрий собак не боялся. Чего там собаки! У самих разве нет их? Дед пошел на крыльцо, а Димитрий шагнул калиткою в сад. Ну, и попал же! В тридевятое царство, — в землю хорошую и просторную, где течет молоко и мед, должно — в Хананейскую землю попал.
Дорожки были усыпаны тонким белым песочком. Таинственными стежками они исчезали в темной тени густо разросшихся кустов. Цветы невиданной красоты поднимали пестрые головки из возвышений, обложенных яркою зеленою травою. Где-то журчала и тенькала вода, точно проливалась по пруду крупным дождем. Димитрий пошел туда. Идти было страшно. За каждым кустом таилась опасность. Вдруг раздвинулись кусты и стали поодаль. В зеленой раме выглянул из-за них высокий белый дом с колоннами. Большой… Не меньше, чем церковь в Тарасовке. Дом стоял на холме, и к нему вели длинные широкие ступени белого камня. По бокам их в больших горшках и кадках были растения удивительного вида. Они вились зелеными змеями, спускались к земле или торчали толстыми мясистыми шапками, точно дедова папаха, были они в пупырышках и пылали огненными цветами. Против дома, над каменной чашей высокою струею била кверху вода. Голая каменная баба обнимала руками птицу, похожую на гуся, и из клюва той птицы стремительно к небу летела вода, рассыпалась на капли и упадала крупным дождем в чашу. От водяного пара в косых лучах солнца играли цветные радуги. Прыгали, переливались и ложились пестрыми красками на кусты и деревья.
Вода звенела и маленькими огневыми солнышками расходилась по широкой чаше. Димитрий заглянул в чашу. Там притаились красные карасики. Стояли в воде недвижимо, не боясь, и казались ненастоящими.
Димитрий смотрел на фонтан, на радуги, на кусты, на дом и на рыбок и не понимал, откуда могла явиться вся эта красота среди голой степи, где в алом мареве только что народилось золотое солнце. Он щипнул себя за руку. Уж не спит ли, не во сне ли видятся эти чудеса?
От дома, по лестнице, спускался мальчик. Русые волосы гладко причесаны, маслятся, блестят на солнце, отливают, что отцовский медный таз под рукомойником. На мальчике белая шелковая рубашка, штаны синие, короткие, до колен не доходят. Коленки голые, розовые, загорелые, спереди смуглятся. Мальчик постукивает башмаками по ступеням и удивленно смотрит синими глазами на Димитрия. Он спускается в сад, прыгает со ступеньки на ступеньку, шаля, припадает на одну ножку и напевает вполголоса. Увидал Димитрия, остановился. В синих глазах недоумение и недоверие. Димитрий острыми глазами хорошо видит мальчика. Каждое движение его мысли понимает по глазам.
Димитрий не испугался. Заложил с независимым видом руки в карманы серых штанов и пошел босыми ногами по песку в сторону, мимо фонтана. Мальчик за ним.
Широкая дорожка уперлась в лужайку. Трава пригорелая, жухлая, желтыми космами никнет и тянется к земле. В земле лунки расчищены и чернеют ровными кругами рыхлой земли. Из лунок растут яблони. Стволы их обмазаны белым, ветки топорщатся, одна к другой тянутся, точно руки друг другу подают. Все тяжелыми яблоками увешаны, кольями подперты, чтобы не обломились. Одни яблоки красные, румяные, точно кровяные капли по ним текут, другие большие, светло-зеленые, а третьи продолговатые, в складках и желтые. Вкусные, надо быть, яблоки! И много яблонь. Не сосчитать. Должно — много сотен.
Полянка перегорожена низким заборчиком. Недолго и перешагнуть. Очень даже просто. Перешагнул…
Мальчик стоит в аллее. Смотрит на Димитрия. Ручонки сжал в кулаки. Вдруг закричал:
— Туда нельзя ходить! Вы не смеете!
Сжалось у Димитрия сердце. И мать, и отец, и дед всегда говорили: «Брать чужое нельзя. Грех».
Подошел под яблоню с желтыми яблоками. Протянул руку.
— Не сметь рвать!
Это мальчик кричит. Грозно как! Подумаешь! Генерал какой! Даром что маленький.
— Я сторожа позову. Тебя выдерут! Ладно… Сорвал.
Солнечным теплом прогрето яблоко. Будто чувствует Димитрий, как текут в нем сладкие соки.
— Как ты смеешь!.. Отдай!.. Мальчик уже стоит перед Димитрием.
Ух! Какой грозный! Сейчас побьет. Стало холодно в ногах. В глазах потемнело. Сжалось у Димитрия сердце.
— Ты кто такой?
Димитрий молчит. Сжал яблоко в левой руке, правую в кулаке держит.
— Это наши яблоки! Их нельзя рвать. Отдай и пошел отсюда!
Замахнулся…
— Не тронь!.. Сдачи дам!
Насупил Димитрий черные брови. Смотрит исподлобья.
Мальчик отступил на шаг. В синих глазах удивление.
— Вор!
— Сам вор!
— Как ты смеешь!
— А вот и смею.
Димитрий идет медленно, тянет по песку босые ноги. Скрипит песок. Идет мимо фонтана, где голая баба обнимает гуся, по аллее тополей к зеленой, во дворе, калитке.
— Я папе скажу! Он тебя выпорет.
— А я сам тебя выпорю.
— Дерзкий мальчишка! На дворе дед Мануил.
Чужой мальчик к нему. Все рассказал. Качает головой старый дед. Яблоко отобрал, сует назад мальчику.
— Не надо. Пускай возьмет. А воровать нельзя, — говорит мальчик.
— Беды! Вот беды-то! — ворчит старый дед.
Домой шли. Молчали. Много хотелось тогда расспросить Димитрию у деда, да не смел. Грозен был старый дед. Дома мать больно нашлепала Димитрия: «Не будь, Митенька, вором! Не бери чужого!»
Хотелось Димитрию спросить тогда: почему у Морозова и яблони, и сад, и цветы, и красные рыбки, и вода кверху бьет, все у одного? Но не смел спросить.
На другой день водил Димитрия отец в экономию. Они долго стояли в большой комнате с беленными известкой стенами. По стенам висели арапники, хлысты и оленьи головы. Пахло собаками. На низком широком диване, заваленном шерстью, лежали тонкие, косматые собаки, смотрели на Димитрия круглыми, черными глазами, тяжело дышали, открыв длинную, узкую пасть, усеянную белыми зубами. Страшные были собаки.
Вышел старый пан Морозов. Был он в высоких сапогах, в широких синих штанах на очкуре и в расстегнутом, синего тонкого сукна кафтане. Собаки попрыгали с дивана, обступили барина, виляли хвостами и лизали ему руки. У барина лицо было красное, круглое, глаза выпучены, по сторонам рта кустами торчали усы. Говорил он так, что Димитрию не все было понятно, бубнил грубым басом: бу-бу-бу.
— Ты чего, Ершов? По какому делу? — спросил барин. Отец Димитрия пространно рассказывал про встречу
Димитрия с барчуком, про яблоко и говорил, легонько подталкивая Димитрия взашей:
— Ты поклонись, Митенька, пану-то, пониже поклонись. Скажи, пану: «Простите, мол, ваше высокое превосходительство, по неразуми, мол, грех напал. Повиниться пришел перед Сергей Миколаичем». Были мы
слугами вашими верными, слугами и останемся. По неразумию Митенька согрешил и не хотел, да лукавый подтолкнул.
— Знаю, — грозно сказал барин. — Что яблоко брал, это полбеды. А как ты, брат, смел сына моего обругать и грозить ему! А?.. Щенок ты эдакий! Да ты, понимаешь ли, кто ты и Кто он? Тебя, брат, за это арапником надо.
— Уже мы его, ваше превосходительство, поучили вчора. Ремнем больно стегали. Как можно! Сами понимаем. Опять же он сам во всем и повинился, ничего не скрыл.
— Ну, ладно! Как звать парнишку?
— Димитрием, ваше превосходительство.
— Так-то, брат Димитрий. Отчаянный ты очень, а? Властей не признаешь? Грамоте-то обучен?
— Дед Мануил по малости показывает, — говорил отец, — псалтырь разбирать понемногу стал, по-церковному. Ну, по русскому не так, чтоб очень, буквы еще путает.
— В школу его отдавай. Да учи крепко. Помни, Ершов, как в наше-то время говорили: за битого двух небитых дают. Ну, и народ, зато прочный был.